412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Киор Янев » Южная Мангазея » Текст книги (страница 10)
Южная Мангазея
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:56

Текст книги "Южная Мангазея"


Автор книги: Киор Янев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

МАНГО И КАШТАНЫ

Серые испарения давно переполнили земляные ямы. Текут душистыми туманами по среднерусским лбам и ложбинам, сморщенной замшелой равнине, к Угличу и к Москве, в леса и поля не переползают, стелются лишь подлюдно по большим дорогам да в городах оседают нетревожно – редко где заерошится в туманном смущении прохожий, почувствовав, как сдвинулось вокруг него сумрачное равновесие – наползло тяжёлое марево и проминает, вытесняет обычное светловатое городское дыхание, возмущённо вскипающее в чужеродной среде странными, нервно закрученными струйками. Занервничают, зароятся смутные арабески и в самом прохожем, взметнутся руками, он беспомощно замашет ими в попытке заворожить туман во что-то надёжное, устойчивое, но лишь растолкает собственные очертания и в страхе хватится самого себя, безудержно комкая вязкий туман и постепенно размазываясь по стенам домов. Вскоре на их фоне будет подрагивать лишь бледная каллиграфия кистей в мазках из разбухших в извести ладоней.

Вдруг нестабильные душа и плоть замрут, прошитые стремительной стёжкой ослепительных пяток свежей утренней работницы, Пипы с Кленового, она полунно спешит на Плешку, запахнет разряжающим озоном, туманная хватка ослабнет, высвобождая всех увязших, душа воспрянет плоть затрепещет, через минуту откуда-то из небесной подворотни раздастся стаккато опрокинутых в экстазе ведер и размазавшийся случайный мимоход будет смыт со всех холодных камней, не оставив там после себя даже разбухшего следа, как полагалось бы неудачному эскизу на слишком влажной акварели. Испустив устричный писк, дир-уар, прохожий в сильно размягченном состоянии будет втянут – хыч! – городским стоком на службу сторожа метро. Или отрыгнут – рюрк! – ещё где-нибудь. Но что– то всегда остаётся в подвернувшейся раковинке, влажном устьице. Запищит в голос дальнейших повестей. Писк девственной устрицы улавливала мамка Пипа, как летучая мышь ультразвук. Если он попадёт наверх, в царство канатоходцев, то, новорожденный в несмываемое водой измерение, будет звучать всё громче, в образовавшейся промоине солнечный луч, проясняя головку, мягко ускользнёт из судорожного сжатия, младенец, усыновлённый тенью царства грозного, с посохом молний, глотнёт серого дождевого воздуха и замолчит, снова загремят вёдра и упомянутая лунная работница пророкочет на жаркие упрёки, что намаялась. Холодным платьем промокаю, вяжу городской туман, серый остаток пасхальных, сорока сороков красок Москвы не отмыть! Здесь и цвета и времена обесцветились, испитые царством червей, расползшимся лжерюриковым тщанием! Оно сжимается в мягкую и блудную прослойку, вроде червячных рессор московских одиночеств. Что раздвигают дыры, нарушая органическое строение Земли, и прокусывают спящим людям кожу – откладывают личинки, постепенно переедающие изнутри, пока в глубине зрачков не забелеет личиночная масса, лопнет пересохшая кожа и бесформенные людоуды переползут под диван.

Поэтому мамка Пипа, чёрная моль, летучая мышь, с помощью подначальных девиц с Кленового и высматривала детдомовок, особых, в которых ей слышался девственный, устричный писк. Она покупала их у безносого Сёги в его вагонном притоне на запасных путях товарной станции и перепродавала в полубессознательном, от клея БФ, состоянии очкастому портье в гостинице Ленинградская. Дурман, впрочем, был нужен не только для облегчения передачи послушного, безвольного товара. Пипа всегда лезла за уши разваренных, томных девочек. У тех надышавшихся, у кого там проступала покрасневшая жаберная складка, был рудимент и внизу позвоночника. Это случалось редко и стоило дорого. Портье отвозил таких, с раздвоенным копчиком, на самый верх гостиницы, и они никогда не возвращались.

Но ту, с косичками, попавшуюся ей на перроне в сопровождении загорелой чернушки с южного поезда, перехватил лысоватый потный тип в потёртом костюме. Держась поодаль, Пипа проследовала за ними до стеклянных дверей привокзального ресторана, откуда следила как козёл заказывал косичкам сок манго в банке. Затем он достал из кармана пиджака мятый кулёк. Устрица с косичками высыпала на ладонь пару каштанинок, редкость для Москвы. Со времён летних, пионеркой, турпоездок Пипа знала, что так можно ненароком целый южный город с собою захватить, впавший в детство. Смялись скалы-здания, понежнели, завязью слиплись, а время корочкой застарело. Но когда припечёт, расправятся скалы и город, источатся ароматом сквозь трещинку. Каштановое узнавание. А вернёшься откуда уехал – без этой ароматной архитектуры незнакомое голое нагромождение найдёшь и речка не горным потоком, а лимфой будет сочиться, до тех пор, пока кто-то элегантно не чмокнет тебя в перчатку липкой почкой, оказавшись знакомой скамейкой в чеховском саду, и когда будешь вкушать терпкую липучку, полопаются и соседние, клейкой чехардой успевая удержать летучие кусочки растерянных фасадов, подмигивающих, чтобы поддержать знакомство. А если некого чмокнуть, древесный пыл порастёт вот такими самопоцелуйными катышами. Пипа вздохнула. Над девчонкой с косицами в воздухе едва держалась ароматными линиями пастельная архитектура, сокрушаясь вокзальным сквозняком, а незнакомый вкус и вовсе лишил её сооружения малейшей опоры, которая двумя чешуйками обвалилась на девичьи колени. Пипа поскучнела. Иногда самые достоверные чувства приводят к руинам. Зато игра чувствами руины прекрасно консервирует. Тут её взгляд пересёкся со внимательным взглядом чернушки, та сделала Пипе знак. Через несколько минут Азеб встретилась с мамкой в пахнущей хлоркой туалетной комнате. – Я о тебе от Робсона знаю, – сказала эфиопка. – Целка эта интернатская, Амазонетта, уже третий день как осоловела, сразу как мы в поезде поехали, надо торопиться. Да ещё у нас и деньги кончились. У тебя есть клофелин? Пипа кивнула. – Когда они одуреют, болвана я в зал ожидания оттащу, а ты Амазонетту в Ленинградскую доставишь.

Фиолетовые вокзальные сквозняки встрепенулись, рыбками потыкались в оконное стекло вслед промелькнувшему эфиопскому забулдыге, выдернув свои стеснявшие Пипу во всех позах и карманах хвостики вместе с двумя проездными билетами на спектакль «Дама с камелиями». Ещё через полчаса, чтобы куда-нибудь попасть, придётся бежать на лыжах по этому туману.

Помертвевшие кончики волос Амазонетты Черенковой во что-то впутывались коготками и липли в почтовой мгле. Пришлось на вокзальном пороге оборвать наиболее испорченные, которые запрыгали на ветру тощими чёртиками. Цеплялись к взлётам хлама, струнам воздуха, к троллейбусным проводам, напряжёнными змеями-горынычами несшимся к горизонту, где укрылось от них солнце. Напряжение от погони они сразу же вбили несколькими разрядами в прилипших чёртиков, раздув их мертвенно-синими пузырями. Синие пузыри гудели, пустырями вихляли вокруг проводов, черпая зазевавшихся пассажиров. Попав на Плешке в один из них, троллейбус "П", уловистая мамка и сонная девушка сразу обмякли, ошеломлённые гальваническим гулом, который, казалось, ленился уходить во внешнее пространство и увязал в салоне, в пассажирах, в одежде, делая её ватной и рыхлой. "Это специально делается", – подумала Пипа, пытаясь удержать на себе расползающиеся во все стороны обрывки, – "чтобы голенькими и незащищёнными разварить для Молоха". По тощим бокам троллейбуса криво текли уличные слёзы, с амёбами жёлтых абажуров и гераниевой поволокой. Затылок водителя напряжённо гудел. К Ленинградской площади подъезжал кусок иного света с выхваченными оттуда эвридиками.

Пипа облегчённо вздохнула, когда змеиные спазмы тумана выжали их, наконец, из троллейбуса к уходившей за облака гостинице Ленинградской, обломку пандемониума в коринфских листочках, заброшенному в киммерийскую страну. Она немного понаблюдала за всё более деревенеющим лицом склеенной и отклофелиненной девственницы. Портье в очочках передал мамке серебреники и вошёл с сомнамбулой внутрь. Отель походил на законсервированный в белом хлороформе кусок древнего амфитеатра. Перегородки его сот состояли из многолетних наслоений вдохновляющих веществ, натуральных опиатов, вырабатываемых командированными от встреч с гостиничными камелиями и от Госпланов строительства коммунизма. Этот известковый слепок чувств энтузиастов заставлял выделять опиаты и новых постояльцев советского ампира, повторяющих в расщелинах коридорчиков, буфетиков и тупичков пластический рисунок всех пьес соцреализма одновременно. Ободрав кожу в театральной пемзе, огр с Амазонеттой выбрались на галёрку, в техническую комнату под сталинским шпилем с метеогербом, где стали костенеть, как сталактиты, обдаваемые насыщенными чувствами камелий из номеров на нижних этажах, столь полно отдавшихся им, что от самих камелий осталась лишь цветочная выпарка. Под экзотичным именем скрывалась огородная роза, большая и довольно перезрелая, похожая на махровый, опиумный мак. В люминисцентном пандемониуме, преломленном сотовыми перегородками, розовело главное действующее лицо, занимая все сценические пространства. Такие цветы, вероятно, падают из уст влюблённого, когда тот, опьяняясь какой-то особой, носится над безвидною и парною землёю. Это невнятные существа, едва схваченное дыхание, но в каждой их клеточке томятся жизнь и вдохновение. Роза была вдохнута в сковывающий мир, но постоялый двор теперь трепетал спектаклем в один тембр с её внутренним опьянением и оковы стали зыбки, и цветок стал расти, впитывая актёрские опиаты и прорывая мирские меры. Так росла бы цветочная, но не мясная Ева. Оковавшая единственный плод сердечный. Вдохновение, внутренней розой наполнявшее её, измельчало розовыми приливчиками по потомкам. Им кажется, что они вертят мир, а на самом деле это они вертятся в наслаждающихся пищеводах, облепивших их тонкою людскою кожей, под которой каждый изгиб или морщинка оставляют невидимые ранки и насечки. Потомок высекается из прошлого. Его бередит любая поза. Выносит к той или иной из старых ран розовый приливчик. Этот остаток ангельского дыхания – вдохновение для ненасытно влюблённого, резцами мясорубки облепляющего тебя своим пищеводом – твоей кожей, чтобы стать вздыбленным небожителем-вегетарианцем. Подобным розовой кариатиде, которая устремлялась сейчас со сцены во все стороны, вскоре поднялась душистой плотью к сомлевшим на верхнем ярусе Черенковой с огром и упёрлась лепестками в фонарные балки. Сталинский ампир затрещал! как грим на великом актёре. Посыпался щебень натуральных опиатов, захрустел на розовых лепестках. Заизвесткованные страсти внедрялись в цветок, обознавшись, роза цепко обнимала огра, слепо втравливала в неизвестные ему самому ранки переполнявшие её чужие страсти. Их владельцы, наверно, сами процарапали на огре эти будущие убежища, когда соприкасались с ним в случайной московской распутице. Неуёмные розовые лепестки скрыли Черенкову, пандемониум сморщивался, оползти по ним вниз, к первоснежным московским припухлостям. Однако зыбкие лепестковые объятия, удерживавшие огра над сморщенным холмиком, постепенно слабели, распираемые внедрёнными актёрскими чувствами постояльцев гостиницы Ленинградская и их воспоминаниями, которые устремлялись испещрять породивший их ландшафт, а не слабые отметины его на огровом теле. Но плоти одной розы на всю Москву было мало, и поэтому она развеялась тончайшими прожилками сквозняков, подправляющих городскую архитектуру едва ощутимыми розовыми помарками. Холодные архитектурные угловатости становились заветными, московскими, розовеющими уголками.

Развеялась роза, и в метельного огра ткнулась дуля-голубица, мерцавший холмик с отвердевшим, как щуплый клювик, розовым черешком, напоминавшим язык саламандры в остывающей шаровой молнии, да остаток розового ветерка запутался в черенковской грядке, укрывшей огра, бессильного найти тепло в розовом штришке мучительного «спасибо» за застёгнутую доверчивую кофточку. Парочка стояла на строительном балкончике на вершине шпиля, сталинской высотки внизу не было видно, в венчавшем шпиль гербе была одна из метеорологических комнаток, в которых племя небесных канатоходцев занималось любовью, а огр в очочках проводил свои эксперименты.

Его не расстреляли в 53-м, в бункере для этого мероприятия был тайный, ведомый одному огру, выход, дураки, при нём приговоры исполняли в присудебном подвале через полчаса после вынесения, и он укрылся не в подполье, а там, где его никто не искал, в городе канатоходцев над Москвой. Это были беглые (с его помощью из его ведомства) зеки, обученные в цирке Робсона. Они, несколько десятилетий жившие почти без одежд при свете солнца и звёзд, могли питаться их энергией через пигментированную кожу. Огр передвигался в подвесной люльке между метеошарами на сталинских высотках, не старел, недаром не расстрелял главную колдунью-геронтологиню из сионистского комитета, и со временем устроился портье в гостинице "Ленинградская". Его интересовало бессмертие. Робсон прислал ему из Южной Мангазеи полусироту-интернатку Черенкову. Кремниевая девочка с раздвоенным копчиком сохраняла человеческий вид в своём ведьмином городе, где её ионизировали бомелиевы сталагмиты с окружных хребтов Тау, в Москве же Черенкова, уже сомлевшая после трёхдневного поезда, вот-вот должна была стать бессмертным подземным червем. Её копчик надо было активировать другим, античным способом. Ночью сонную девственницу спустили из царства канатоходцев на Лубянскую площадь к железному Пану. В чугунные недра рыцаря революции с пламенным наганом била термальная струя из бомелиевого источника, оплодотворяя затем тюльпаны даже на декабрьском бульваре, разогретом пенистым стоком. Когда не отошедшая ещё от клофелина Черенкова ехала в люльке по своей канатной дороге, сквозь тяжёлую дрёму она видела, как впереди постовой-держиморда в клубах смога заворачивал движение вокруг своего постамента и было непонятно, то ли он сам яростно вращался, то ли навинчивал на себя медные мышцы уползавших в полон за солнцем горынычей. Последние троллейбусы и прочий налипший сор странствий держиморда отбрасывал в сторону, презрительно отмахнул буквенным «А» и «П», номерное движение утягивая в воронку метро червивой Москвы. Свёртыши чёрного пути разъярёнными рельсами убойно распрастывались в московском подбрюшье, чтобы вынырнуть личиночными уколами в людские обличья замаскировать червивые уды от глаз влюблённых. И влюблены? И вы небожитель. Оставшийся без места на упоительной пирушке, с которой была одёрнута скатерть с застольем и живьём, свёрнута в разъярённую кишку, в чёрном безнебесье пузырящуюся якорьками торсов в желании вцепиться в земляной окорок, воспомнить былые услады, даром что вместо амброзии и небесных упоений московская земля и человечина.

***

"Так ты не девушка?"

Покраснела, "Уверяю тебя!" – У Черенковой было лёгкое дыхание, как положено бунинской героине, когда она, выбежав из запыхавшегося института, бросалась в Яна свежими снежками, падала в белое одеяло, оставляя сюжетные (ни стыда ни совести) выемки в пьяном снегу перед проходной, походившие на вытянутое во владимирский тракт чередованье тёплых-холодных мест у недавней танцевальной партнёрши, возможной любимой, у которой из глубины точно прощупывался хитроумный суккубий термос, не редкость (как когда-то знал влюблённый в янову бабку мёртвый немец Шибе) у замужних румынок, готовивших брынзу из мужского взятка.

"Человеческую девственность я сохранила, а вот демоническое целомудрие – после валютного трипа в "Ленинрадскую" – утеряла. Ха-ха. Амазонетта – моя интернатская кличка.

***

1 мартобря, 19..

Сны – древесные кольца. От каждого – веточка. Листья – человечья кожа.

Стали мучить реальные кошмары – не мужики, нет, но какие-то медленные мускулистые чудища, лезут в меня своими щупальцами и пр., так что я с диким сердцебиением просыпаюсь, с мурашками и мокрой кожей, по три раза за ночь. Женский мозг – сильнейший афродизиак, а голова как бутон розы – большой половой орган. И это происходит каждую ночь. А днем же проявление мужских достоинств (и само собой, женских, ганнибалкиных), кроме ума, меня совершенно не привлекает, в лучшем случае забавляет, представление же, что кто-то в меня лезет своими отростками вызывает у меня брезгливость. Я постоянно не высыпаюсь, уже полгода! – а мне, кроме института, надо ещё и ездить на тренировки, боевые искусства, занимаюсь ежедневно! Что делать? Я бы и сейчас вышла замуж, не за этого министрёныша, он снова исчез, линялый заяц. А за семинариста какого-нибудь, из Загорска – ему будет позволено это только раз в год ради деторождения! Но не уверена, поможет ли это мне, но уверена, что моментально залечу, что для моей учебы совсем не не ништяк, как говорили у нас в интернате!

Моя фригидность.

Так как меня часто обвиняют в холодности и фригидности, сегодня разбиралась с этим понятием. Это однокоренное слово с рефрижиратором, ха-ха. Означает женщин, которые не могут кончить. Вот уж что ко мне не относится! Как раз это происходит со мной во время моих ночных кошмаров, отчего я просыпаюсь по два-три раза за ночь. Только в снах этих я не представляю никаких таких мужских или женских лысых обезьян! Нечто вроде огненного тумана возникает в районе копчика и постепенно поднимается внутри спины вверх, к затылку, где и разливается, захлестывает меня так, что я иногда даже буквально писаюсь! Может быть это как раз то, что описывал Достоевский, может быть это у меня ночная эпилепсия! Хорошо хоть днем со мной этого не случается, хотя иногда после тренировок такой кайф охватывает! Во всяком случае трусы более-менее мокрые я утром меняю. Хорошо, что никому не известно, тру-лу-лу. Думаю, вряд ли кто-либо из моих ухажеров захотел бы такую жену в себе в кровать. Да, депрессово бы мне пришлось, если бы не мои исключительные внешние данные! Живём!

Предбрачный экзорцизм.

Вчера вечером приходили мой прилипала юродивый Пророченко и сказал, что получил священническое рукоположение у катакомбников, ведущих своё преемство свозь мрак веков от древних эфиопов. Мы сходили с Азеб в эфиопскую церковь. Я решила ему исповедоваться. Потом Пророченко сказал, что делает мне предложение выйти за него замуж. Вот юродивый. Я спросила, как же он хочет жениться, ведь это можно только до принятия сана, а он уже в сане. Пророченко ответил, что получил от синода их епископов разрешение на брак в целях икономии. Он готов на мне жениться, но при одном условии. Я подумала, что, кажется, все встреченные мною до того загорские семинаристы были бы готовы жениться на мне безо всяких условий. Впрочем, это-то и пугало. Условие Пророченко вытекало из того, что он узнал из исповеди – о том что почти еженощно во сне меня охватывает, как он сказал, бес сладости. Это то самое огненное облако, что возникает в районе копчика и поднимается по позвоночнику к верхним чакрам. Пророченко предложил мне экзорцизм, процедуру изгнания этого беса, которую можно провести в их домовом храме. Я попросила подумать, выпила чаю и согласилась. На экзорцизм, а насчет брака еще поглядим. По дороге попрыгала вокруг Пророченко на одной ножке, понятно почему. В церковном сквоте на Пресне, была, естественно, Азеб, она провела меня в ванную, где довольно болезненно, сухой бритвой, отмахнула – так делают роженицам – весь пушок в моем паху, затем поскребла ею в подмышках – у меня там практически ничего не растет, и под конец отрезала прядку с темени. Все это эфиопка сожгла в каминной лопаточке и смешала пепел с пластилином в маленькую куколку – туда войдет бес. Затем я надела длинную белую сорочку, была поставлена перед аналоем, где собственно, и прошла остальная процедура. Она состояла в чтении длинных молитв и заунывном речитативе эфиопки. Под конец Пророченко взял куколку, куда изгнался бес, и бросил её в горевший камин! Это единственная обычная квартира в Москве, где я видела самодельный камин – дыру в стене, ведущую в дымоход из недействующей домовой котельной (дом сталинский, и жил здесь когда-то Робсон, отец Азеб, кажется). Кстати, над камином висит ожерелье из костей – собачьих, сказал Пророченко – оно выполняет функции горгулий, как в Нотр-Дам. Я, кстати, знала, что он, скотина, с одним физиком-лириком, придурком, по пустырям стреляет бродячих псов. А физик– лирик, между прочем, их, наверно, и ест. В завершении моего очищения в ванну была налита вода, освящена, и я была окунута туда один раз. В сорочке, конечно. И Пророченко потом запыхался с ведрами, ездя на лифте выливать эту воду в палисадник перед подъездом – чтоб в канализацию ее не спивать. Так ему и надо.

Вернувшись домой чистенькая, ангельская, укладывалась я спать в радостном состоянии. Даже думала не телиться с Яном, а выйти все-таки замуж за Пророченко сейчас. И что-же? Во сне меня охватила ночная эпилепсия такой силы, какой еще никогда не бывало. Я описалась и проснувшись, разрыдалась.

***

С Яном стали происходить довольно странные вещи. У него, к примеру, открылся пятиминутный дар предвидения. В вагоне метро он мог угадать, кто появится в открытую дверь на следующей станции, особенно если это будет нечто шумное или колоритное, язвенный бомж, цыганка с младенцем и дряблой, закидываемой за плечо грудью. Цыганка трогала его ладонь, брала под локоть, и в нём оживала древняя память – внутренний паук, с паутинкой, прикреплённой с внутренней стороны всех акупунктурных точек. А однажды, на институтской физкультуре в Битце, он отошёл подальше от спортивной площадки и как-то сразу очутился в густых зарослях, соскользнул в овраг, потревожил колючий куст. Рой диких точек завис над оторопелым студентом и тут он заметил, что жужжащий пунктир образует в воздухе женский контур. Он то осыпался на ветру, то вновь восстанавливался, и вдруг, выпустив непропорционально длинную конечность, оглушил Яна двумя ударами по затылку. Ядовитое молоко лесной Лилит вошло в янов мозг, чужая зыбкая кровеносная система подстроилась к его собственной, спотыкающейся, бегущей в панике. Так бывает с теми кого предают какой-то жалящей злобной силе.

Дома, прикладывая примочки к ноющим местам, он подумал, что происходит это потому что уже как-то примеривался, потенциально соединялся в одну плоть с одержимой женщиной.

 
Судьба ль мне жениться на Дорре,
Судьба ли мне с Доррою спать,
И с воем встречая авpoppy
Соседским волкам докучать.
 

Черенкова была одержима чужой силой, как и все племя канатоходцев с горящими копчиками, содомизированных железным Лубянщиком.

И тут одним поздним вечером после последней институтской пары у проходной институтской вертушки он увидел за стеклом длинный вязаный колпачок с помпончиком. Эго дожидалась его Эвридика в зимних гольфах и короткой цитрусовой юбке. Было лунно, слякотно и чувствовалось лёгкое присутствие облетевшей розы с вялым камелиевым душком. Как бы ни загромождались тёмные, раздавленные розовые лепестки, москвичи опирались на них повсюду в городе. Лепестки простилали и опустевшее Садовое кольцо, где Э + Я = сели в троллейбус. Троллейбус становился всё более дряблым, будто ехал по перине. Было поздно. Под этой периной прервалась поездная строчка в пояске метро. Окраины, вместе с эвридикиным общежитием, набитым к ночи, канули в несусветность, где изредка мерцали поплавки ядовитого такси. Ян предложил пойти выпить чаю в его комнату в хычовой берлоге. Ночь одела Садовое кольцо на палец и выдавила его и её из одрябшего до разваливаемости троллейбуса в Засадовье, где даже Луна захлёбывалась в собственном соку, постепенно становясь неразличимой среди множества беспросветных огоньков.

Они попытались определить направление. Угловатое смущение сумрака, вызванное сквознячками розовых воспоминаний, временами фиксировалось испуганным помаргиванием окон в контуры многоэтажек. Стоило задержать на них внимание, они нарывали, смазывались и пропадали. Ведь внимание – эго голое воспоминание, и когда оно облачалось в сумрачный рисунок, то становилось неразличимым среди целой толкучки других, развеянных из актёрского реквизита пандемониума "Ленинградской". Контуры домов служили приманкой для разнообразных воспоминаний, когда-то покинувших домовую начинку, где они розовели на вещах, буравили их, как лейкоциты и ДНК, обращая каждую вещь в подобие её хозяина. А если хозяин сгинул, вещи начинали заражать друг друга, дом пучился нежилыми светлячковыми окнами и, соприкасаясь с окружением, нарывал по контурам. Одно густо подведённое тенями, с лунным оттенком окно охватило Яна и Эвридику гнилушечным окоёмом. Все предметы вокруг них омертвели, как в отражении, и засорили своими частицами яново внимание, превратив его в мёртвое воспоминание. Подобные воспоминания неясно маячили на фоне соседних окон, плескались в беловатом с розовыми прожилками свете как полузабытые, с бельмами, зрачки.

Условным стуком Ян постучал сам себе в собственное окно. Эвридика, спустив гольфы ниже колен, села на занозистый верстак на кухне и, доедая "Алёнку", уже отведанную яловыми мышами, сказала, благоухая шанелью, что едет в Питер писать диссертацию о рабфаковках и уже вжилась в судьбу приехавших из провинции лимитчиц, и что у неё будет своя комната в общежитии бывшего рабфака.

– С наглядной агитацией на стенах!

И посыпались звёзды, напоминая, что не только на Земле бывает поздняя осень, когда не за что зацепиться дождю со снегом на стрекозиных окнах Красной стрелы с вечерним пассажиром, не поехавшим, а именно что – до-ре-ми-фа – и дальше, в фиолетовую белизну – ухнувшим в эту поездку, словно в запах жасмина в омутах лимитной парфюмерщицы, подобный чёрному свету, не могущему отлететь от тяжёлой звезды – упоительной центрифуги, взбалтывавшей его как желток, вытягивая желатиновые кости в усталую поездную змею, по чьей брони и норовили лягнуть аничковы и растреллиевые кони, пока фабричная ударница, не вкусившая ещё, как Ньютон, яблочка, выбрасывала из своих рабфаковски рукавов шахерезадовы ландшафты и изолинии предстоящего медового месяца под фанерным Лермонтовым или Грибоедовым вспухавшим благоуханным саркофагом тараканьей Персии, причинного места их мушиной любви, обхарканной нетерпеливыми шаферами.

За день до отъезда Эвридики из Питера они впервые поехали за город, в фонтанный плезир, где гейзеры шутих, временами вырывались из-под земли вместе с костьми строителей этого увеселительного места. Вот что значит петровская поджарость для Московии – взопрело петровское болото в натянутых изолиниях и карликовых границах просвещённых европейских дворов! В павильоне соки-воды испуганная Эвридика расплескала свой напиток, когда Ян неудачно пошутил про трупную сладость. И уже на станции к ним (опять!) подошёл околоточный сексот с носом амфибии, возжелавший проверить, есть ли у иностранноговорящих виза для выезда за черту города. И Яну вновь повезло, что амфибия, зачарованная заграничной целлюлозой, выпиравшей из лягушачьей кожи эвридидикиного паспорта, забыла потребовать предъявления его личности. – Всё же тебе лучше преночевать сегодня в другом месте. – И Ян переночевал у одноразовой бабки, сдававшей перегарную комнату в калечной коммуналке на привокзальной площади, а наутро он почти проспал проводы. От прибывавших – отбывавших поездов дома вокруг осыпали штукатурку, потрескивали и стрекотали. Осыпались бы и кирпичи, если бы не питерское население, легшее костьми в фундаменты опустелых домов. Болотный желатин амортизировал, истончался, превращаясь в плёнку, просвечиваемую подземной магмой, проецирующей багровое кино на низкое петербуржское небо. Конторский стрекот увеличивался: тра-та-та… Икса, секретарша багрового ангела была где-то неподалёку, на Литейном, работницей Большого дома. Она бессознательно тянулась к влюблённому в неё, застылому на столпе, александрийскому ангелу гулко пронизывающими вес препятствия пальцами, пользуясь тем, что жители ушли и увели своих мертвецов, богатых задним умом, как отводить незваных гостей глухими прихожими, задними дворами, задними числами и прочими непротокольными ходами. Ныне препятствия эти ветшали и усердно выгребались большедомными пальцами, жадными черпнуть горячие следы уходящих отсюда воспоминаний, непротокольными ходами открыть секретарше пределы человеческих отношений, тёмный лик пылкого небожителя, запечатлённый в питерцах и их обиталищах неземной страстью к Большому дому. Вдруг и Яна потянуло бочком на Литейный и ему показалось, что Икса смогла посмотреть сквозь окна своей конторы, Большого серого дома на Питер, на лицо вознесённого александрийца, тупо втягивала в себя понурые последки его воспоминаний о ней, которыми застывший ангел когда-то населил весь город. Город будто оседал на неживых оконных глазницах. За окнами исчезали остатки населения. Оттуда даже взгляд не возвращался, никакого отражения на стёклах. Чем ближе подходишь к Большому серому дому, тем больше вытягивает из тебя, не отпускает твоё жизненное излучение. Всё тепло туда уходит. Остался бы ледышкой и Ян, но его сторона, обращённая к Пулково, раскалилась, и, с отмороженным боком, принимая свет от одной Эвридики и опоражниваемый другой, он, как ракета, помчался в аэропорт, иногда выдёргивая из земли наверх присосавшихся к нему упырей.

В Пулково – двадцать км от Питера – растянулись все нервные жилы и Ян почувствовал полный вес города на костях, неподьёмность всех своих мертвецов.

Глядя на мерцающие искусственным светом аэропортовые сходы, скошенные пропорции местной архитектуры, Ян подумал, что бывают такие формы вещей, которые наиболее зримо облепляют потусторонний мир. Он застал Эвридику уже за глухой таможенной оградой. Воздушные пути ее коленей повышали и разрежали давление, воздействуя, как помпа, на сердца пограничников, спрятанных в контролерских тумбах. Даже очочными бликами не отразиться. Она сама источник, девушка-джерело. Попытался хотя бы вздохами многопудовыми осесть на её щеках, лбу. Изошёл весь густым паром. Но она вытерла поволоку платком. Близоруко повела глазами. И поскакала мартышечным эхом заканчивать посадку под низкими аэропортовыми сводами, бесстыдно украв, банан, душу Яна у её дальнего родственника – джинн, невостребованно клубившегося над худыми яновыми сапогами– бурлаками, земными пьяницами.

По питерским улицам – морщинам бывшего небожителя. Последняя янова солёная капля скатилась к вокзалу. В Москву, в Москву, где ждал её жертвенный фиал, вновь неоперенная девица.

***

Юпитерианская зима оборвала, точно струны, все железные дороги, свернувшиеся ртутной розой метро им. Кагановича, к ночи замиравшей, подобно дирижерскому бутону в антракте, пока хрустальное позванивание оцепеневших ярусов достигало города-галерки, отхлопавшего кленовые ладоши и одеревеневшего, словно притон опиоманов, что вслушиваются в зыблющееся в недрах лето.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю