Текст книги "Последний Иван"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
В Питере примерно тогда же художником Евгением Мальцевым создается эпохальный холст «Братья» – о природе гражданской войны, в Москве художник огромной духовной силы Виктор Иванов множит галерею портретов земляков, жителей села Исады. Я не однажды бывал у него в мастерской, всматривался в лица, в особенности женщин,– они кажутся живыми, но уж очень сурово смотрят. Так сурово, что, как мне чудилось, теряют свое женское обаяние, мягкость и нежность. Другие стали наши женщины, не те, что были на холстах Венецианова, Кустодиева, Серова. И много у художника похорон. Хотелось сказать, да не посмел. А недавно читаю в газете вопрос к нему: «Да что ты все похороны пишешь?» Художник ответил: «А как не писать? В моем селе Исады за два года 600 человек в землю положили. А в первый класс школы прошлой осенью пришли трое детей, а этой – и вовсе двое».
Однажды я шел по Невскому, на столбе у Казанского собора увидел листовку. В ней сообщалось, что уже давно проводилась у нас перепись населения, а результаты переписи скрывают до сих пор, потому что боятся обнародовать страшную цифру: народа русского осталось 65 миллионов!
Позвонил в статуправление. Никто не знал или не хотел отвечать, когда будут напечатаны результаты переписи. Позвонил своему другу, он заведует кафедрой статистики в столичном вузе, наверное, знает.
А это ведь,– ответил профессор,– как и кого считать. Есть русские и русские наполовину, и русские на четверть. Вот я вам на этот счет прочту некоторые примечательные записи. Драматург Е. Петросян в своей интермедии говорит: «Хорошая рыба угорь, размножается только в Саргассовом море, а мой знакомый прописан в Москве, живет в Одессе, а размножается по всему Советскому Союзу». А вот еще, из романа В. Ерофеева «Москва-Петушки»: «Он всегда возил с собой в дипломате коктейль "Поцелуй для тети Клавы": сто граммов – и человек становится настолько одухотворенным, плюй ему в харю – он ничего не скажет, а девушка ни в чем не откажет». Ну, и последняя запись, из присланного мне недавно частного письма: «В города и села Вологодской области, как и в другие области России, едут женихи с юга, внедряются в русские семьи с целью их разрушения или чтобы снабдить девушку внебрачным ребенком».
– Ну, спасибо, мой друг,– сказал я профессору на манер Некрасова,– разогнал ты мою грустную думу.
Ох, как больно, как тяжко жить, когда ты думаешь не о себе только, а хоть немножечко и о других.
В цифры я тогда не поверил, не верю и теперь, и «кабалистика» профессора меня не смутила: не о расовой чистоте моя тревога! Плохо, конечно, когда и цветом, и видом рождается полу-тот и полу-этот, но блуждающий негодяй-самец напрасно думает, что, рассыпая там и тут свое семя, он умножает свою национальность. Она, национальность, идет, в основном, от матери, впитывается с материнским молоком и формируется затем средой, воспитанием и самой природой обитания. Себя же этот пилигрим скоро превратит в получеловека-полузверя, и цена ему немного больше той, которую он берет с москвичей на Рижском рынке за пучок петрушки. А сын его или дочь, рожденные русской женщиной, на рынке с пучком петрушки стоять не будут, а если и принесут туда какой продукт,– то будет тот продукт свой, выращенный их собственными руками. И весь характер, и облик, и манеры будут у них плоть от плоти матери. Было уж такое в истории, и не однажды. Вливалась в нас кровь половецкая, и кровь монгольская, и татарская: прабабушки наши абортов не знали, а татары и монголы с ними не церемонились. ан, ничего, переварили мы всякую кровь и обратили ее в русскую.
Дмитрий Менделеев в расчетах своих применял анализ почти химический. Взял прирост русского населения на начало века, прикинул, что, сохрани мы этот прирост, и к концу века мир имел бы 600 миллионов славян. Не знал он, с какой цифрой мы войдем в новый эксперимент, названный перестройкой, и с какой цифрой выйдем из нее: уже теперь известно, что русский народ в нынешнем столетии не досчитался 400 миллионов человек.
Простите нас, сгоревшие в печах дьявола, и… не родившиеся. Велик наш грех перед вами, и замолить мы его не сумеем.
Да, численность народа русского пока снижается и может достигнуть критической черты, но верю я: встрепенется люд славянский, увидев край своей беды, и, как птица Феникс, возродится из пепла. Ведь было же не раз такое и будто бы случалось в древности, когда нас, русских, было меньше, чем грузин, однако же, встрепенувшись, наши предки являли миру силы небывалые.
Процессы, происходившие в «Известиях», были характерными для всего идеологического фронта партии – для газет, журналов, радио, телевидения, литературных сфер, издательств, театров-для всего, что призвано было формировать нового человека, которому жить «при коммунистическом светлом будущем». Конечно же, этот человек должен быть идеальным – честным, благородным, высокоразвитым во всех отношениях. Нам, журналистам, предстояло формировать гармоническую личность.
Но кто же были сами журналисты? Кому поручалась такая высокая миссия?
Олицетворял журналистику тех лет Аджубей Алексей Иванович – «талантливый журналист, умный, смелый редактор, прогрессивно мыслящий государственный деятель» – так о нем говорили, так о нем писали, такой образ прочно и надолго внедрился в сознание людей.
Русский народ легко поддается обаянию царствующих персон, а Хрущев сидел на троне! Как же не полюбить его зятя?
Итак, новый редактор ткнул в меня пальцем, сказал:
– А сам-то, сам-то что думаешь о стройке?
И послал домой писать о строительстве Сталинградской ГЭС то, что я думаю.
Я пошел. И написал. И новый редактор напечатал. Это была статья «Размах и расточительство» – первый негативный материал об одной из строек коммунизма.
Затем и другие подобные статьи стали появляться в «Известиях». Помню статью Василия Давыдченкова «Все ли простят победителю?» – о строительстве Братской ГЭС. Одна за другой появлялись статьи о личной жизни больших или знаменитых людей, об изъянах нравственности и морали в нашем обществе.
«Известия» приобретали новое лицо. Газету читали. В киосках за ней стояли в очередях.
Интересно, что статьи, очерки, фельетоны, которыми зачитывались, писали ветераны-известинцы, сидевшие еще вчера «в потемках». Ныне они выходили на свет, писали живо, публицистично. И, что самое главное, писали правду, были объективны в суждениях, тактичны в обличениях.
«Старики»-известинцы делали своей газете новую репутацию – самой смелой и новаторской газеты. Но вся слава доставалась Аджубею. В народе говорили: «Пришел новый, умный редактор и, смотрите, как изменилась газета!»
Аджубей, действительно, был человеком и умным, и смелым. Обладал он и другими завидными качествами: был молод, здоров, имел внушительный вид, красно говорил. Если же к этому прибавить его «вхожесть» в любые сферы, «верхушечную» информированность, то можно представить, с каким интересом мы шли на всякого рода совещания, слушали его речи. Он любил и умел ловко и ненавязчиво себя рекламировать. Например, между делом скажет: «Когда меня принимал президент Кеннеди…»
Мы все перестали бояться звонков из ЦК. Инструкторы нам не звонили, а когда однажды кто-то из членов редколлегии сказал: «Звонил завотделом ЦК…», Аджубей его перебил: «Пусть они звонят мне». Ему они звонить не решались.
Впрочем, вскоре мы узнали, что в ЦК все-таки есть люди, которых Аджубей боится. Когда однажды кто-то из редакционных сказал, что он звонил Фурцевой, Аджубей встревожился. Приказал: «Фурцевой и Суслову не звоните. Никогда. Я сам…»
Суслова боится – это ясно, тот серый кардинал, но Фурце-ва… Впрочем, злые языки дальними и не очень чистыми намеками вскоре все разъяснили.
Портрет Аджубея будет неполным, если не вспомнить некоторые были-небылицы, витавшие в то время над его именем: что в войну он играл в военном оркестре на трубе, что учился в театральном институте на чтеца, а затем перешел в Московский университет… Он был рослый, с румяными щеками и большими темными глазами с поволокой, что выдавало в нем человека Востока, а молва уточняла: восточного еврея. В то время стали много писать о кознях сионизма. Россказни о его родстве с Хрущевым обволакивались еще и политической окраской.
Первые месяцы аджубеевского периода – лучшее время в истории «Известий». Но время это было недолгим. Тогда же исподволь создавался новый стиль газеты – в языке, в подаче материалов, в содержании. Закладывались основы нынешних демократических «Известий», ставших во главе желтой перестроечной прессы.
Язык становился развязным, подача статей – броской, бьющей на эффект, в содержании было много субъективного, «жареного», идущего от эмоций автора, его личных симпатий и антипатий,– все чаще проскальзывало раздражение, нервозность, стремление глубже уязвить, больнее уколоть. Наметилась тенденция в подборе фамилий не только авторов, но и фельетонных, очерковых персонажей. Все совершалось у нас по Куприну, который еще в 1909 году писал Батюшкову: «…они внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных телеграфно-сокращенных нелепых и противных слов. Они засорили наш язык и нашу литературу всякой циничной и непотребной социал-демократической брошюрятиной. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензии. Они же, начиная от "свистуна" (словечко Л. Толстого) М. Нордау и кончая Оскаром Норвежским, полезли в постель, в нужник, в столовую и ванную писателя».
Без церемоний выживал Аджубей из редакции ветеранов. Оставили свои посты заведующие отделом литературы и искусства В. Полторацкий, иностранным отделом В. Кудрявцев. На место Полторацкого пришел Юрий Иващенко – русоволосый, светлоглазый еврей. Он ко всем склонялся и улыбался, а руки держал за спиной, точно там у него был камень. Очень скоро он убрал из отдела всех прежних сотрудников и набрал новых. На иностранный отдел поставили Мишу Цейтлина. Этот с утра до вечера торчал в кабинете Аджубея, у его плеча, был главным его советником.
Начались реорганизации, перестройки. Отделы промышленности и сельского хозяйства слили в один отдел народного хозяйства. Во главе его был поставлен тихий, покорный Жора Остроумов. У него были два качества: он ничего не смыслил в народном хозяйстве и еще меньше смыслил в журналистике. И по этой причине не вмешивался в дела отдела и никогда не появлялся с собственными публикациями на страницах газеты.
Розенберг стал полновластным хозяином сферы промышленности. Шумилова назначили на отдел науки,– временно, надо полагать.
Курировать сельское хозяйство пригласили Геннадия Лисичкина, никогда не знавшего, чем отличается рожь от пшеницы и овес от риса. В искусстве писать статьи он, как мне кажется, понимал еще меньше. Тоже еврей. И тоже – почему-то белый.
Нас, русских, поражала легкость, с какой новый редактор раздавал должности в редакции. Мне вспомнился чей-то рассказ, слышанный мною в ту пору и немало меня поразивший, о том, как Ленин подбирал наркомов в первый состав советского правительства: брал человека с улицы и сажал его в кресло наркома, лишь бы этот человек был евреем. Было, наверное, преувеличение в этом рассказе, и немалое, но то, что пятнадцать наркомов из семнадцати были евреи, это верно. И, конечно же, эти наркомы смыслили в делах не больше, чем Иващенко, Лисичкин, Остроумов в журналистике.
Было ясно: кадров у них не хватает.
Вспоминал я чей-то рассказ о том, как сразу после революции на жительство в Париж приехал отец Куприна. Его обступили журналисты.
– Как там, в Петербурге, советская власть укрепилась?
– Да, укрепилась,– отвечал Куприн, в прошлом полковник генерального штаба.
– А в Москве,– спрашивали репортеры,– укрепилась?
– И в Москве укрепилась.
– А во всей России?
– На всю Россию у них евреев не хватает.
Так вот и здесь: не было под рукой у Аджубея квалифицированных журналистов.
На шестом этаже, на вышке, воцарился Григорий Максимович Ошеверов – второй заместитель главного, как две капли воды похожий на Киссинджера или на нашего обозревателя, профессора Зорина. Ответственным секретарем «Известий» стал Николай Драчинский. «Старики» изумились: «Драчинский?… Он же фотокорреспондент "Огонька". Снимки делал неплохие, но ответственный секретарь "Известий"?…»
Да, зубры журналистики не могли до конца постигнуть еврейской психологии, стремительности их действий, особенно когда речь идет о средствах информации, о том, чтобы захватить там власть и влияние. Секретарь редакции – это начальник штаба, он планирует все публикации, направляет, контролирует, он старший повар редакционной кухни. По закону и установившейся в русской журналистике традиции ответственный секретарь – самый опытный и самый умный человек в коллективе, друг и наставник газетчиков.
Скоро о Драчинском заговорили: «Он ни во что не вмешивается, сидит в своем роскошном кабинете, принимает друзей».
Друзья у него были из его фотокорреспондентского цеха – из столичных газет, журналов,– почти сплошь евреи. Приходило их много, и бывали они часто: каждому хотелось «проскочить» в «Известиях». Уже тогда мы увеличили тираж с четырех до семи миллионов – «проскочить» в «Известиях», то есть напечататься, было мечтой и для журналистов, и для фоторепортеров.
Первым заместителем Драчинского был назначен – и тоже неожиданно – Дима Мамлеев, человек «приятный во всех отношениях». Талантами он не блистал – работал всего лишь вторым корреспондентом в Ленинграде,– зато был со всеми в отличных, почти дружеских отношениях. Я говорю «почти» потому, что Мамлеев знал и строго выдерживал ту невидимую и многими не соблюдаемую черту, за которой кончаются приятельские отношения и начинаются сердечно-дружеские. Мне кажется, что другом он никому не был, но зато приятелем… При встрече крепко пожмет руку, улыбнется, спросит: «Как живешь?» и для каждого найдет приятные, ободряющие слова. Впрочем, в кабинет не пригласит, но, если зайдешь, беседует охотно, без того нетерпения и раздражения, которое вы слышите в голосе и жесте недоброжелателя.
Словом, это был рубаха-парень, он всем в редакции нравился. Сочувственно обращался со «стариками» – и с теми, кто еще не видел сгущавшихся над их головами тучами, и с теми, кто уже был назначен на вылет. Дима проявлял тут даже смелость: обещал похлопотать и действительно хлопотал, просил за человека. В то время мы еще не знали, что Мамлеев был избран окружением Аджубея и, может быть, им самим кандидатом в какие-то родственники. Но родство не состоялось, а положение в редакции Дмитрию было обеспечено.
Мамлеев был удобен евреям. Внешне он был одинаков как с русскими, так и с евреями, однако для тех, кто внимательно к нему присматривался, становилось ясно: служит он больше евреям и, если нужно будет сделать выбор между теми и другими, он предпочтение отдаст новым хозяевам.
Скоро мы в этом убедились: корреспондентская сеть внутри страны – эту сеть ему подчинили – стала заполняться евреями или людьми, породнившимися с ними. Дима был из тех, кто знает своего хозяина и умеет ему служить. Это о таких евреи сами говорят: шабес-гой. Гой, пляшущий под их дудку.
В коридорах шестого этажа, где располагалось высшее начальство, появилась и еще одна фигура: Маргарита Ивановна Кирклисова, выполнявшая роль литературного секретаря. Фигура для газетчиков страшная. Отсюда шли главные оценки журналиста: владеет или не владеет слогом, умеет или не умеет писать. Литературный секретарь может и пропустит статью, и ничего не скажет автору, не сделает ни одной поправки, но на вопрос кого-нибудь «Как статья?» неопреденно пожмет плечами, сделает кислую мину. Словом, должность серьезная и мало к чему обязывает. Одна из тех многочисленных синекур, которые расплодил «развитой социализм».
Кирклисова имела странное имя – Абаши и вид типичной старой еврейки, но многим говорила: «У нас в Армении…» И почему-то ее называли «духовной мамой» Аджубея. Она будто бы была близким человеком к семье редактора. Одно было ясно и сразу же сказалось на всей жизни редакции: в кабинете Кирклисовой стали оседать статьи старых известинцев. Они сюда падали как в колодец, и их уже трудно было извлечь на поверхность. Скоро поняли: отсюда подаются сигналы – хода не будет. Ты постылый, собирай манатки.
Борис Галич, он же Галачьянц, большой знаток еврейской психологии, однажды мне сказал:
– В каждой статье подавай сигналы: «Я ваш, я не против вас, я вас люблю, обожаю». И тогда увидишь, как статьи твои будут легко проскакивать. Понял?…
– Нет, не понял. Как это «подавать сигналы»?
– Ах, Иван! Ну что ты такой бестолковый! Сигналы – это значит упомянуть Эйнштейна – дескать, умный, как Эйнштейн – или Светлова – «яркий талант Светлова»,– а не то Плисецкую, Райкина. Если о науке речь пойдет, приплети Векслера, Иоффе. Всего строчка-другая, а статья пойдет, как по маслу.
– Я же пишу о делах железных, заводских, при чем тут Светлов, Плисецкая?… Шутишь ты, Борис!
– И не шучу! О чем бы ты ни писал, хоть о строительстве шахты, а «яркий талант Светлова», «божественную Плисецкую» пристегни. Кирклисова затем и посажена, чтобы своих вынюхивать, сигналы улавливать. Смекай, брат Иван, а иначе – дело труба.
Как-то незаметно исчезали старые работники секретариата. Их было трое, они имели большой опыт, и в первые дни, когда пришел Аджубей и потребовал новую, красивую газету, броские подачи статей, они вдруг явили великолепное искусство. И, между прочим, аджубеевцы, составляя потом свои макеты, все время обращались к тем первым номерам, заимствовали их стиль и рисунок.
Увольнялись русские. Однажды Шумилов мне сказал:
– Не жди, пока уволят. Уйди сам.
– Аджубей похвалил мою статью. Неужели…
– Сегодня похвалил, а завтра позовет Сильченко и спросит:
– Когда уйдет Дроздов?
Сильченко приглашен на кадры, на место А. Бочкова, ветерана партии и революции. Новый заведующий низенького роста, молодой, носит очки в золотой оправе, улыбчив, вежлив – с каждым остановится, поговорит.
Я продолжал возражать Шумилову:
– После моей статьи Алексей Иванович сказал мне: «Старик, если мы с тобой больше ничего и не сделаем в жизни, то и тогда будем хлеб есть не даром. Теперь проекты гидростанций будут дешевле. Экономятся миллиарды!…»
– Все равно – уходи. Ты Иван и, кажется, уже последний.
– А вы?
– Что я?
– Тоже будете увольняться?
– Меня не тронут. Не посмеют. Меня в ЦК знают.
На ту пору умер челябинский корреспондент Сафонов. Будто бы выпил лишнего, вошел в вагон поезда Москва-Челябинск и – умер. Шумилов мне сказал:
– Просись на место Сафонова.
Я набрался духу, зашел к Аджубею.
– Алексей Иванович, пошлите меня в Челябинск, собкором.
– А поезжай,– сказал Аджубей.– Урал нам нужен каждый день. Ты сможешь.
Назавтра я оформил документы и через три-четыре дня был уже в Челябинске.
В город на Южном Урале приехал восьмого мая 1960 года, день был холодный, с неба валил мокрый тяжелый снег. «Вот она – Сибирь»,– подумал я с не очень веселым чувством и с мыслью о добровольной ссылке.
На перроне меня встречал шофер корреспондента «Известий» Петр Андреевич Соха, мужчина лет пятидесяти, в черном плаще и типично рабочей кепке. Со мной в купе ехал следователь союзной прокуратуры, вместе с которым мы сели в машину и поехали в гостиницу «Южный Урал», где для меня уже был заказан двухкомнатный номер. Вечером он зашел ко мне и предложил материал для моей первой корреспонденции. «Здесь творится неладное,– сказал он заговорщицки,– в вытрезвителе загоняют в спину шило и ржавые гвозди».
Сообщил конкретные факты, но просил на него не ссылаться, а устроить свое, корреспондентское расследование.
Утром следующего дня я вручал «верительные грамоты» первому секретарю обкома партии Николаю Васильевичу Лаптеву. Это был интеллигентного вида человек, в прошлом учитель, невесть какими силами брошенный на высокий партаппаратный пост. В то время нехитрая, но содержащаяся в глубокой тайне механика партийной иерархии мне была совершенно неведома. Николай Васильевич принимал меня любезно, не скупился на время, угощал чаем, а затем и коньяком – признак особого благоволения, приглашение жить в мире и тесной дружбе. Я потом нечасто с ним встречался, но то первое знакомство отложилось в моем сознании как светлый эпизод общения с высоким человеком, имевшим почти неограниченную власть над обширным краем гигантских заводов, необъятных полей, лесов, горных ключевых озер, смотревших в небо громадными синими глазами.
Лаптев был невысок ростом – настолько, что это бросалось в глаза. Я потом, через три года, поеду в Донбасс работать собственным корреспондентом «Известий», там явлюсь к первому секретарю Донецкого обкома Компартии Украины Александру Павловичу Ляшко – и он тоже окажется маленького роста,– а затем явлюсь к первому секретарю Ворошиловградского обкома Николаю Васильевичу Шевченко – также человеку маленького роста. И уж потом, много позже, я близко сойдусь с Николаем Васильевичем Свиридовым – заметьте, тоже Николаем Васильевичем, и тоже невысоким, приземистым, сутуловатым. Он два десятка лет возглавлял издательский мир и полиграфию России, далеко вперед подвинул эту отрасль; был умен, проницателен и так же поражал меня рискованной откровенностью.
Мне невольно хочется продолжать список «маленьких» мужчин, почти подросткового роста, и тогда придется вспомнить Дмитрия Степановича Полянского, министра сельского хозяйства СССР, члена Политбюро, непокорного и мятежного, сосланного Брежневым в Японию послом. Как человек пытливый, образованный, он следил за текущей отечественной литературой, и, когда меня банда Чаковского «понесла по кочкам» за роман «Подземный меридиан», позвонил мне, долго и участливо говорил всякие хорошие слова, а в конце разговора пригласил к себе «поближе познакомиться». И тут я увидел человека невысокого, живого и чрезвычайно смелого в суждениях. Тогда я невольно задумался: почему это многие выдающиеся начальники, встретившиеся мне в жизни, непременно маленького роста и с первой же встречи выказывают откровенность, доходящую до дерзости? Уж нет ли тут какой-нибудь мистической предопределенности, вроде той, что все маленькие ростом мужчины рвутся в Наполеоны? Что же касается их искренности, она мне порой казалась безрассудной. Я хотя и забежал далеко от темы, но вспомню здесь, как принимал меня в Ворошиловграде, в то время переименованном в Луганск, а затем снова в Ворошиловград, тамошний первый секретарь обкома Н. В. Шевченко. С ним тоже мы пили коньяк, он, видимо, перебрал лишнего, стал бранить Хрущева. Говорил, что у них Приазовская степь, юг Украины, мало выпадает дождей и нещадно палит солнце,– кукуруза родится раз в пять лет, а Хрущев приказывает двадцать процентов земель отводить под кукурузу. «Это же черт знает что! – кипятился Шевченко.– Мина под нашу область! Он что, с ума сошел!…»
Мы разошлись, а редактор областной газеты вечером мне сказал: «Шевченко тревожится, не передашь ли ты его разговор Аджубею? Он как-то и не подумал, что Аджубей – зять Хрущева, а ты приехал от Аджубея… Словом, мужик покой потерял».
В тот же вечер я позвонил на квартиру Шевченко, поблагодарил его за дружеский прием, за доверительность и сказал, что я подобную откровенность высоко ценю в людях и никогда их не подвожу. Он говорил со мной тепло и душевно: видимо, звонок мой снял с его души камень.
Но вернемся в Челябинск. Факты беззаконий и страшных насилий, сообщенных мне следователем, подтвердились, но, как они ни были выгодны для газетной статьи, я не счел уместным начинать свою работу с такой сенсации. Заехал к областному прокурору, сообщил материал своего расследования, он заметно струхнул, но я его успокоил: «Не стану поднимать шума, если вы дадите мне гарантии, что ничего подобного в вашей области происходить не будет». Он тотчас меня заверил, что примет самые крутые меры, и попросил, чтобы ни в обкоме, ни в облисполкоме я об этом не говорил. «Я-то, пожалуйста, но следователь…» – «Со следователем мы все уладим. Мы с ним одного ведомства – как-нибудь договоримся». Я тогда не придал значения словам прокурора, но потом я все больше постигал науку смотреть не только на один, отдельно взятый факт, но видеть во всяком деле цепь, которая подчас тянется далеко и имеет крепкое сцепление с фактами другими.
Тогда уже были и узковедомственные интересы и, как мне кажется, в глубинах управляющего механизма уж зарождалась коррумпированная мафия. И хотя она слишком глубоко была запрятана от постороннего глаза, но мы ее видели и вели с ней борьбу. И только природы ее до конца не понимали. Теперь же эту «природу» увидели на экранах телевизора. Знаем фамилии, лица… Мафия, разрушители, имеет свои этнические черты. Семь главных банкиров – березовские да Гусинские, владельцы фирм, скупленных за бесценок,– они же.
Смотрим и сравниваем, и делаем выводы.
Царствование Хрущева окрестили «великим десятилетием» все те же…– тогда они только еще рвались в академики, директора институтов – арбатовы, заславские, Шмелевы и поповы.– Все те же, кто потом изо всех сил будет превозносить «великого миротворца» Брежнева, пожнет на этой ниве и академические дипломы, и директорские должности. Но вот уже в новом, более высоком качестве, впрыгнут они в карету перестройки и до небес вознесут нового «архитектора». И так всю жизнь, загоняя до кровавого пота лошадь – историю, путаясь во лжи, лицемерии, интригах и обмане, приволокут они свои толстые зады в кресла депутатов Верховного Совета и там окончательно развалят Российскую империю. Но вот там-то и увидит их русский народ и поймет, наконец, кто же так долго и ловко морочил нам голову, заводил в тупик, в бездонный колодец все наши усилия и, в конце концов, привел к страшному, библейскому запустению отчую землю и покрыл позором народ русский перед всеми народами мира.
Дорого же заплатили мы за то, чтобы увидеть этих кротов, но увидели, слава Богу! Знаем теперь их в лицо. Может быть, теперь-то хоть легче будет жить и строить свой дом. Ведь это как в боевой жизни летчиков-истребителей: увидел врага – победил!
Знаем мы теперь, как велика способность этих каменщиков-разрушителей, тайных подземельных гномов при каждом историческом волнении выскакивать на поверхность и вещать новые смертоносные идеи. Академик Заславская в пьяную голову миротворца Брежнева внедрила идею о «неперспективности» русских деревень,– интересно бы знать: возразил ли хоть шепотом ей кто-нибудь из членов Политбюро, членов ЦК партии? И какую новую мину заводит она нам во времена перестроечной вакханалии, обхаживая младших научных сотрудников, ставших вдруг хозяевами Кремля?
Депутат Бурлацкий уже выкатил свою мину: предлагает план насыщения Москвы продуктами питания. Для этого не потребуется почти никаких затрат. Нужна самая малость: завести с Запада тысячу фермеров и расселить их вокруг Москвы на площади 25 тысяч гектаров. И еще позвать из Голландии два десятка фермерских семейств – они научат русского мужика растить картошку. Заметим тут, кстати: Гитлер, называвший славян «туземцами», тоже намеревался заселить наши земли голландцами, а нас использовать в качестве рабов-исполнителей.
Уже при Хрущеве продолжался начатый в 1917 году мор на Землю Русскую. Вчера мы с женой Люцией Павловной встречали Новый, 1990 год, у Штоколовых. Борис Тимофеевич готовит в эти дни сольный концерт, все средства от которого пойдут на восстановление храма Христа Спасителя в Москве.
За праздничным столом неспешно текла наша беседа.
– Есть два проекта восстановления храма,– говорит Борис Тимофеевич. Первый…– он, видимо, идет от сионистских кругов: поставить на старом месте сооружение-силуэт храма, второй – возродить храм таким, каким он был. И увековечить там не только героев войны 1812 года, но и подвиги в Великой Отечественной войне, и жертвы репрессий. И пусть знают, кто, как и с какой целью разрушал храм. Я согласен петь только ради храма в его полном и еще более величественном обличье, а ради храма-силуэта петь не стану.
Помолчал Борис Тимофеевич, потом с затаенной печалью и гневом добавил:
– Каганович, добившись у Сталина согласия на разрушение храма, будто бы сказал: «Приподнимем теперь подол у матушки России!…»
Слова эти прозвучали пророчеством. Оттуда, с тех лет, пошла волна морального и нравственного распутства, затопившая души русских людей, а в нашу пору превращающая детей в беспамятных злобных манкуртов.
– Мне на днях,– продолжал знаменитый певец,– митрополит Филарет сказал: «Хрущев повелел разрушить пятнадцать тысяч пятьсот храмов. И эта директива была выполнена».
Я не удивился: вспомнил другой Новый год, 1983-й, мы встречали его в Москве на квартире вдовы Николая Владимировича Грум-Гржимайло – Софьи Владимировны. И были там тоже известные нашему народу люди: дирижер Константин Иванов, певец Александр Огнивцев, поэт Игорь Кобзев… Я сидел рядом с Дмитрием Николаевичем Чечулиным, академиком архитектуры, бывшим многие годы главным архитектором Москвы. Он был невесел, у него накануне Нового года сожгли дачу, погибла большая коллекция картин,-я полагал, что Дмитрий Николаевич грустит о своей потере. Сказал ему: «Не кручиньтесь, тоска ест наши силы, а они нам еще пригодятся». Он сказал: «Вы думаете, я о даче. Нет, печаль моя о другом: на днях у меня были молодые архитекторы, обвиняли меня за будто бы снесенный мною уголок Москвы – Зарядье. И будто бы десять храмов в Зарядье я тоже порушил. А я, между тем, лишь в том и виноват, что на месте Зарядья поставил созданную мной гостиницу "Россия". А судьба Зарядья была предопределена еще Сталиным и Кагановичем». И еще Дмитрий Николаевич сказал:
– Я, конечно, вписывал гостиницу в конкретное место, но при нашей системе даже главный архитектор Москвы не всегда может защитить от сноса одно малое здание, тем более исторически сложившийся жилой район, каким являлось Зарядье.
Жгли и томили душу старого архитектора дела минувших дней, и, может быть, от этих неизбывных сердечных страданий до времени угасла жизнь – вначале его супруги, а затем и его самого.
Да, не знал я,– не мог знать рядовой, еще неопытный журналист, что и тогда, при Хрущеве, несмотря на поднятый им вселенский шум о разоблачении «культа личности», о «восстановлении законности», продолжал свою дьявольскую работу набравший еще при Ленине силу культ серенького человека, возмечтавшего править миром. Он, этот серенький человек вполне определенной национальной окраски, уже властвовал к тому времени в театре, в музыкальном мире, в архитектуре, в живописи и на хребте Хрущева устремился на штурм очередных бастионов: печати, школы, здравоохранения. Ныне они главенствуют и тут. Мне только что позвонил мой крестник Володя – он преподает литературу в одной из ленинградских школ,– поздравил меня с Новым годом. И произошел у нас такой разговор: