355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Дроздов » Последний Иван » Текст книги (страница 22)
Последний Иван
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:41

Текст книги "Последний Иван"


Автор книги: Иван Дроздов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

Петр Александрович загадочно улыбнулся, качнул головой.

– А ты серьезно это – поверил директору? Ну, в то, что он уходить собрался?

– А как же! Заявление подал.

И снова Карелин улыбался, отводил взгляд в сторону, смотрел в окно. Сказал вдруг:

– Такие мы – русские, верим человеку. Что бы он ни сделал – верим. Потому как сами-то лисьих ходов не знаем. Коварства в других не видим.– Помолчал с минуту. Собрал бумаги на столе, подвинул их на угол. Заговорил в раздумье и с видимым сожалением: – Прокушев никуда не уйдет, не ждите от него такого подарка. Его, как Анчишкина, можно только прогнать, но сил, способных вытолкнуть его из кресла, нет. Обвинения в прогуле ему не предъявишь. И дело у него, благодаря вам, налажено четко. Единственное из центральных издательств, где книги выпускаются серьезные, интересные – на полках магазинов не лежат. Раньше среди издателей Еселев Николай Хрисанфович, директор «Московского рабочего», славился, теперь авторитет Прокушева до небес поднялся. И ты хочешь…

Карелин посмотрел на меня снисходительно, с сочувствием и, как мне кажется, дружески.

– Так заявление же подал! – не унимался я.– Теперь уже больше для того, чтобы побудить старшего товарища к дальнейшим откровениям. И Карелин, плотно сжав губы, сдвинув брови к переносице, проговорил:

– Скоро его уговаривать начнут – в Союзе писателей и в ЦК. Он ломаться станет, а его будут упрашивать. Потом он заберет заявление и явится к вам на белом коне. Вот видите, мол, как меня ценят, замены мне, стало быть, нет. И зачнет гайки завинчивать.

Признаться, я такого оборота в прогнозах Карелина не ожидал. И такой хитрой, далеко идущей канители в тактике Прокушева тоже не видел. Да и зачем нужны такие вензеля!… Неужто уж мы для него представляем столь страшную силу, что в противоборстве с нами нет другого, не столь замысловатого трюка?

О моих «маневрах» с художниками Карелин молчал,– или слухи к нему не просачивались, или он дипломатично о них умалчивал, ждал моих откровений. Но я говорить о художниках не стал – не хотел зондировать почву, искать союзников. В этом деле решил действовать на свой страх и совесть. По внутреннему телефону позвонил Свиридову.

– Николай Васильевич, здравствуйте!

– Ты где?

– У Карелина в кабинете.

– Минут через пятнадцать заходи.

Поднялся на второй этаж. Свиридов, как всегда, читал документы,– одни подписывал, на других, в углу листа, ставил резолюции.

Меня встретил обычным вопросом:

– Ну!… Что нового?

– А ничего. Зашел к вам повидаться.

Не отрывался от бумаг. Ставил резолюции. Говорил глухо и будто недовольно:

– Повидаться. Я, чай, не барышня тебе. А?…

Я сидел слева – так, чтобы председатель не поворачивал ко мне здоровое ухо. И говорить старался погромче, впрочем, не так громко, чтобы напомнить ему о его физическом недостатке.

– Что там у вас? Директор болеет? Что с ним?

– Да, приболел Юрий Львович, а вот чем – не знаю.

– Навещал его?

– Я – нет, не навещал. Но сотрудники к нему ходили.

– Кто ходил? Сорокин, что ли, к нему ходит?

«Знает! – подумал я.– Кто-то уже доложил».

– Был у него и Сорокин.

– Не «был», а – ходит. Зачем это он зачастил к Прокушеву?

– А вы, Николай Васильевич, больше меня знаете.

– Знаю. Обязан знать.– И минуту спустя: – Он, видите ли, хворает! Я бы тоже с удовольствием повалялся дома, а дела куда денешь?… Мастер он узлы завязывать, ваш Прокушев. Вот выйдет снова и зачнет колобродить. А Сорокину скажи – от себя скажи, не от меня,– пусть поменьше обивает порог прокушевской квартиры. Отца родного нашел!

Свиридов был недоволен и не скрывал своего настроения. Я ждал, что вот-вот заговорит о художниках, о моей активности в сборе материалов, но он молчал. И я поднялся:

– Пойду я, Николай Васильевич.

– Куда пойдешь?

– Домой. Уж время.

– Ты на машине ездишь?

– Нет, на городском транспорте.

– Мы же дали вам две машины: одну – директору, другую – главному.

– Иногда мы ездим на служебной, но она больше стоит – будто бы на ремонте.

– И тут химичит,– буркнул Свиридов, имея в виду, очевидно, Прокушева.– Подожди, вместе поедем.

Не доезжая до своего дома на Кропоткинской, Свиридов простился со мной и велел шоферу везти меня на Черемушкинскую.

Настроение у председателя было плохое. Видно, многие, подобно Прокушеву, завязывали ему узлы, и так туго, что развязать их было нелегко.

Мысленно представлял его заботы, и на их фоне мои собственные проблемы казались не столь уж и серьезными.

Назавтра пришел на работу и в приемной застал директора. Посвежевший, веселый, он приветливо тянул руку и увлекал меня в свой кабинет.

– Как здоровье? – спросил я.

– А ничего. Где-то подхватил простуду, отлежался и – вот, видишь, на ногах.

И не успев сесть в кресло:

– Ты вчера был у председателя. Ну, как он?… Доволен нашими делами?

«Ну и ну! – думал я.– Там, в Комитете, знают о каждом нашем шаге, и здесь тоже – уже доложили».

– О делах я с ним не говорил. Зашел так… по старой памяти.

– Ну ладно, Иван Владимирович, не крути. К министру так, за здорово живешь, не ходят. О художниках что ли доложил? Говори. Все равно решать будем вместе.

– Да нет, Юрий Львович, о художниках никому не докладывал, хотя материала о них скопилось много. Дела подсудные, надо решать их, и хотелось бы решать вместе с вами. Ждал я вас, хотел серьезно поговорить.

– Ну что ж, будем решать! Давай документы, где они?

– Сейчас принесу.

В моем кабинете сидели и ждали меня Сорокин и Панкратов.

– Вот, кстати, сейчас пойдем вместе к директору. Разговор о художниках. Требует документы.

– Какие документы? – всполошился Сорокин.– Он же заберет их, и пиши пропало.

Я достал из сейфа папку с документами о художниках, пригласил Сорокина и Панкратова к директору. Юрий Иванович, нависая надо мной своей грузной фигурой, сказал:

– В самом деле – не надо выпускать из рук документы. Прокушев только того и ждет.

В кабинете расположились обычным порядком: у приставного стола – я, слева от директора – Сорокин и рядом с Сорокиным Панкратов. Передо мной – папка с документами. Я положил на нее руки, смотрю на директора. Он сегодня какой-то другой, необычный,– голову приподнял, улыбается, лицо светится, точно его озарило изнутри. Так после долгой разлуки отец смотрит на своих детей: он и рад их возвращению, и все прежние шалости и обиды простил, и верит, что теперь жизнь пойдет иная – в мире и согласии.

«Что это с ним?…– думаю невольно, ожидая, когда он заговорит и с чего начнет разговор о художниках.– Уж не доктор ли Баженов внушил ему примирение с нами или какую-нибудь другую тактику? А может быть, сорокинские льстивые пассажи так переменили директора?»

Панкратов задает неожиданный вопрос:

– Юрий Львович! Вы, говорят, заявление об уходе подали. На кого же нас оставляете? Уж не на Дрожжева ли? А может, Вагина вместо вас назначат?

Прокушев тоненьким голоском хихикнул и головой тряхнул энергично, точно кто невидимый толкнул его в спину. И отвечал несвязно, слова не договаривал:

– Так… В минуту слабости. А-а, думаю, финансы, картинки – зачем все это? Я профессор, доктор наук. Читай себе лекции и спи спокойно.

– И когда же? Уходите? – наседал Панкратов. Голос у него противоположный директорскому – грудной, трубный. Говорит просто, тоном искренним, почти детским. Повторяет: – Когда же?

Прокушев завертелся, замотал головой,– и то хмыкал, то всхлипывал. У него внутри словно бы пружины сломались. «Э-э…»– тяну я про себя невольно. И вспоминал, как, будучи корреспондентом «Известий», являлся к людям, у которых «рыльце в пушку», и наивно, будто бы ничего не подозревая, издалека заводил беседы на щекотливые для них темы. И смотрел им в глаза, наблюдал игру страстей, муки, терзающие человека в преддверии разоблачений.

– Не отпускают, Юрий Иванович. Все как сговорились: стеной стоят! Дела-то у нас – вон как пошли! Книги в магазинах не лежат. Очередь за ними. И с экономикой… – тоже ведь!

– Ну уж экономику вы, Юрий Львович,– заговорил Сорокин. И тут же осекся. Не стал продолжать анализ той самой экономики, которую мы и собрались обсуждать. Обыкновенно Сорокин не церемонился – правду-матку резал сплеча. Нынче же… смолк. И голову над столом повесил.

– Не пускают! – продолжал директор, постепенно обретая спокойствие.– И не пустят. Вновь придется впрягаться.– И ко мне: – Давайте ваших художников. Будем смотреть.

Я подал директору папку. Сорокин взъерошился, точно воробей от близости кошки. Панкратов привстал от волнения.

– Ну, я дома… буду смотреть,– сказал Прокушев, загребая папку и намереваясь сунуть ее в свой толстый замшелый портфель.

– Смотреть будем здесь,– сказал я твердо.– И решать все вместе.

– Да нет,-дома, мне сейчас некогда, я уезжаю в Госплан, а вечером…

И уже взял папку, достал из-под стола портфель. Мы поднялись; все трое в один миг сообразили, что Прокушев только и ждал того, чтобы захватить наши документы, что операция эта внушена Баженовым, спланирована с Вагиным, Дрожжевым. Я сказал:

– Верните папку!

И встал из-за стола, шагнул к директору. С другой стороны к нему подступились Сорокин и Панкратов.

– Дайте папку! – сказал Сорокин, но как-то нетвердо, просительно.

– Верните документы! – повторил я.– Они поданы на мое имя.

И ближе подступился к Прокушеву, который прижал папку к груди и пятился от нас к стене. Я не знал, что делать, но в этот самый момент Панкратов решительно подступился к директору, взял обеими руками папку, рванул ее и протянул мне.

– Ну вот,– заговорил Прокушев в крайнем волнении, уже не глядя ни на кого из нас, а направляя взор по сторонам: – Как же с вами работать? Нет ни уважения, ни малейших признаков интеллигентности. Я не могу, не могу… Сегодня буду у председателя. Попрошу, потребую освободить.

Мы разошлись по своим местам.

И вновь потянулись дни обычной работы. Мы принимали рукописи, ставили их на свой технологический поток, отбирали нужное нам количество, а те, которые возвращались, снабжались рецензиями, редакционными заключениями. Мы старались помочь каждому писателю нашей необъятной России, с каждым работали.

Выезжали на места, собирали писателей, выясняли что у кого есть, узнавали в лицо наших авторов.

Прокушев и Вагин после инцидента с документами появлялись на службе еще реже. Прокушев звонил, но всегда – Сорокину. С ним одним он обсуждал все дела, включая финансовые. Сорокин отработал схему разговоров с ним: все больше нажимал на лесть, похвалы. Их беседы становились все более длительными, изнурительными. Иногда Сорокин звонил Прокушеву от меня, из дома. Надо, например, подписать авансовый договор или распоряжение на выпуск книги вне очереди,– чаще всего поэтической, с которой у Сорокина вдруг связывались интересы,– он звонил директору. И начинал примерно так:

– Вас сегодня не было, а у нас дела, их не остановить, они не ждут. Но ничего, Юрий Львович, у нас все спокойно, вы на последнем совещании все прекрасно растолковали. Мы благодаря вам знаем, что и как надо делать. Теперь все признают, что у нас дела идут превосходно. И сам директор…– тут Сорокин кивал мне: де, мол, начинаю…– и критик, и ученый, но главное – экономист! Случаются сцены, но, конечно же, мы к вам относимся хорошо, ценим вас, любим.

Из кухни выходила Надежда, спрашивала:

– С кем это он?

– С директором,– говорил я. Она пожимала плечами и вновь скрывалась за дверями кухни.

Валентин продолжал:

– Вы не беспокойтесь, не волнуйтесь, мы ценим вас и любим, и никому в обиду не дадим. Ну, будьте здоровы, обнимаю, целую.

Из кухни выходит Надежда.

– Ты что, Валентин,– Прокушева целуешь?

Валентин на хозяйку не смотрит, заметно краснеет. И когда Надежда уходит, говорит мне:

– Объясни ты ей – игра у нас такая. А то, чего доброго, раззвонит везде. Я вчера двум авторам аванс вне очереди выбил. Ну, что ты, ей-богу, смотришь на меня!… Бутылку выставь. Ты думаешь, мне-то легко?

Надежда принесла вино, поставила две рюмки.

– Коньячку бы или водочки,– просил Сорокин.

– Крепкого не держим,– говорила Надежда. И продолжала: – Прокушева целовать! – это что-то новое. И ты тоже… – обращалась ко мне,– возлюбил директора? Сказали бы мне, чем это он вас обворожил?

Сорокин выпил рюмку, сосредоточенно ел. Потом еще пил, еще… Хозяйке сказал:

– С выводами не торопись. Я ключи к директору подобрал: его, видишь ли, хвалить надо. Он тогда глаза на лоб закатывает и забывает обо всем на свете. Я тогда бумагу на подпись сую – он чего хочешь подпишет. Таким манером добьюсь, что он и на художников буром попрет. Прокушев нам и не так уж страшен. Нам бы Вагина выжить – мы бы тогда настоящих художников к делу привлекли.

После минутного молчания Сорокин ко мне повернулся:

– Да чего ты-то слова не скажешь? Или тоже… как она… не согласен? Скажи!

– Не знаю. Игра такая не в моем характере. Я привык напрямую: что думаю, то и говорю. А этак-то запутаться можно. Впрочем, ты смотри сам. Человек ты взрослый, бывалый. Только очень-то его не обнимай и обедать к нему не ходи. А то и впрямь полюбишь.

– Ну вот! – вскинулся Валентин.– Уже и подозрения. Да что я – ради себя что ли стараюсь? Плюну вот на все, а вы оставайтесь со своими принципами. Он же больной, говорю вам. Врач умалишенного по головке гладит, а ну-ка попробуй,– бешеного против шерсти! – Помолчал Сорокин. От волнения и есть перестал. Потом – снова: – Кто тебя из партии исключал? Здоровый, что ли? А к этой… толстой девке нас с тобой толкнул – тоже нормальные люди? Да завтра они потребуют выселить тебя из Москвы! Тогда посмотрим, что ты запоешь. Нет, с волками жить – по-волчьи выть. Я свою игру с этим чертом до конца доведу. С одной стороны его за ниточку Баженов дергает, а с другой – я. Посмотрим, чья перетянет.

– Смотри, Валентин, я этой игры не одобряю. У Восточного поэта стихи есть такие про жеребца:

 
Скакун всего лишь ночь
Потерся о бок клячи,
На утро ход не тот,
И выглядит иначе.
 

У меня две верстки. Я на дачу поеду – читать буду два дня, а там – выходные. Отдохну от вас. А ты, Валя, садись на мое место, правь делами.

Сорокин уходил от нас в грустном и тревожном смятении.

В тот же вечер я был на даче и пошел к Шевцову. У него в нашем издательстве вышла книга – «Лесной роман». Он на обложке красными чернилами написал: «Ивану Дроздову. С признательностью. И. Шевцов». Фамилия на обложке была факсимильным воспроизведением его росписи. Роспись оказалась и под автографом – вышло оригинально и красиво.

– Что там у вас? – спросил Шевцов, едва я вошел к нему.

– Где?

– У вас, в издательстве?

– Там много всего. Что тебя интересует?

– Ты снова оформителей прижал?

– А-а… И тебя достали. Жалуются.

– Мне, право, досадно. Дело такое у тебя в руках,– надежда всех русских писателей. Страшно, если не усидишь там. Пойми меня правильно: я и ночью о тебе думаю. Вдруг вышибут, как Блинова. Куда пойти тогда русскому писателю, к кому голову приклонить? – И с минуту погодя: – Ну, что ты молчишь? Говори что-нибудь. Или уже червячок должностного снобизма подточил,– не считаешь нужным другу поверять служебные секреты? Если так, то напрасно. Ты мои связи знаешь. Другие вот…-он показал на бумажку, лежащую на столе,-доверяют. Из вашего издательства… Ты, говорят, их в противниках числишь, а они ко мне идут, к другу твоему. Просят беду отвести.

Снова помолчал – очевидно, ждал, что я заговорю, но я давал ему возможность до конца выговорить свои тревоги.

– Про тещу одного вашего сотрудника… слышал, наверное? Она – директор столичного универмага, следователь к ней на грянул. Миллион в сейфе обнаружил.

– Слышал что-то, толком не знаю. Но ты-то тут при чем?

– А при том же. Вот позвоню сейчас заместителю министра внутренних дел, и следствие остановят.

Сказал с нескрываемым хвастовством, даже с оттенком угрозы. Неужели, мол, не понимаешь, как у нас в государстве дела подобные делаются. Я вспомнил, как он однажды при мне позвонил генерал-полковнику – заместителю Андропова – и говорил с ним запанибрата, как с приятелем. И тот пообещал выполнить его просьбу.

Авторитет писателя велик,– особенно такого, которого знают, любят, кто владеет умами современников. Имя Шевцова было у всех на устах. Его имя трепали, поносили официальные критики, и чем злее о нем писали, тем больше становилось у него друзей. Понимающие люди,– а их было много уже и в то время,– ему говорили:

– Крепко же вы им подсыпали, если они визжат, как поросята.

И понятно: звонок такого человека был приятен любому деятелю, даже очень большому. Юристы говорят: есть авторитет власти, а есть власть авторитета. Шевцов имел власть авторитета.

– Ну, и ты… неужели звонить будешь? – спросил я.

Шевцов посмотрел на свой желтый с красным гербом телефон. Задумался. И глухим, нетвердым голосом проговорил:

– А куда денешься. Судьба – не тетка, заставит – к черту в пасть полезешь. Еселева ты «Подземным меридианом» выбил,– уволят скоро. И его, и Мамонтова. А теперь и ты там кучу ворошишь – вот-вот вылетишь. А мне книги печатать надо. И Прокушев, и Вагин понадобятся.

И, как бы оправдываясь, заключил:

– Сами вы меня понуждаете.

– Я что-то перестаю тебя понимать: то ты за народ в драку кинулся, а то собираешься казнокрада из петли вытаскивать. У нее, тещи-то Вагина, миллион в сейфе нашли.

– Логика тебе нужна? – вскинулся Шевцов.– А там и ищи ее, где потерял. Народ, народ! Где он, твой народ? Когда меня рвали на куски, он хоть пальцем шевельнул в мою защиту? И вообще: есть ли он – тот самый народ, о котором извека пекутся русские интеллигенты и идут за него на плаху? Я тоже верил, и тоже взвалил на спину крест, понес на Голгофу. Да только народ твой, за который я муки принял, даже и не взглянул в мою сторону, и слова не проронил. И когда костер подо мной разгорелся, он, твой народ, поленья поправлял, чтобы лучше горели. Да народ – это быдло, и я не хочу о нем слушать.

– Ну уж… так ли это? – возразил я другу.– А вон в углу, на полках, сотни, тысячи благодарных писем,– они от народа. Любовь всеобщая, которой ты окружен, власть твоего имени? Вот ты звонить заместителю министра намерен – он слушать тебя будет и, чего доброго, следствие прекратит, банду мафиози прикроет. Тебе ли обижаться на людей? Вон телефон-то у тебя какой! Сам заместитель министра связи его поставил. И если представить, что народа нет, а есть покорное, бессловесное быдло, зачем книги наши? Зачем и я вслед за тобой в драку полез и нос себе расквасил? Нет, Ваня, ты круши кого хочешь, и даже заместителю министра, зятю Брежнева, звони, но народ не трогай. За народ и за землю отцов мы с тобой всю войну прошли; ты – командиром роты, а я – батареи. И как ты писал мне в санаторий, в новой войне – третьей, идеологической – не в последних рядах плетемся. За кого же – за шкуру что ли собственную бой ведем? Да нет, мой друг, если уж война, то тут не одну свою хату защищают,– тут мы за всех идем, и за тот самый народ, который и породил нас, и кормит, и которому во все времена все лучшие люди служили.

– Ах, брось! Меня-то хоть не агитируй!

– Знаю кому говорю: писателю, мыслителю, рыцарю борьбы и духа. И готов повторять эти слова бессчетно. И в них, кстати, и мой ответ тебе: что думаю делать в издательстве? Оставаться самим собой. И не менять форму бойца на платье шабес-гоя. Не хочу я, Ваня, стоять на коленях и покорно взирать на тех, кто грабит народ и глумится над ним. Так-то, мой друг, прости за откровенность. На твоих книгах воспитан. А теперь до свидания. Не стану мешать тебе разговаривать с министрами.

Я ушел и после того долго не приходил к Шевцову. Он, однако, сам ко мне явился. Примирительно заговорил:

– Где тут Аника-воин? Уж не обиделся ли?…

Четыре дня меня не было на работе. Я много ходил по лесу, обдумывал сюжет, главы романа о тридцатых годах. Перебирал в памяти все, что читал об этом времени,– Шолохова, Серафимовича, Гладкова, Панферова, Первенцева. Поэтов – Маяковского, Асеева, Казина, Кедрина… Большие таланты, крупные писатели. Так живо, рельефно представить время надежд и титанического труда – крылатые, романтические годы! – как это сделали писатели старшего, доживающего свой век поколения, теперь уже вряд ли кому удастся; они жили в то время, знали быт, язык, несли с собой дыхание живших с ними рядом людей. Сверх того, были щедро одарены талантом, счастливой способностью живописать словом, лепить характеры.

Являлись расслабляющие мысли: может, и не стоит писать? Ведь все равно не напишешь лучше, а писать хуже – зачем?

Вспоминал начало тридцатых годов. Восьмилетним мальчонкой я приехал с братом Федором в Сталинград, и, как я уже рассказывал, его в первые же дни ударило током,– он попал в больницу на целый год. Я остался на улице, спознался с миром бездомных ребят, попрошаек и воришек.

А на дворе стоял январь, мороз около сорока градусов. Начинался голодный, 1933 год.

Что ни говори, ситуация, как теперь говорят, стрессовая.

В книгах о том времени читал и о беспризорниках, много раз жадно и самозабвенно смотрел фильмы «Путевка в жизнь», «Красные дьяволята». Но больше было книг о стройках. Строили Магнитку, Днепрогэс, тракторные заводы. Голод, холод, тачки, лопаты. И всюду… энтузиазм.

Нравились книги, но жизни моей в них не было. Я видел, как рушили храм Св. Александра Невского в центре Сталинграда, на моих глазах разграбляли церкви, дома репрессированных, видел, как орудовали дельцы, которых теперь обозвали бы мафией. Оказывается, они и тогда были. Сейчас говорят: для них настал золотой век. Но, может быть, и тогдашнее время было для них не из худших?

Одним словом, многое из того, что я видел в то время, авторами тех лет осталось незамеченным. Певцы тридцатых годов хорошо видели тачку, лопату, энтузиазм масс, но в тайники общества, где копошились серые мыши, заглядывали редко. Между тем они-то, грызуны, примерно за полсотню лет окончательно подточат фундамент русского государства и в одночасье обрушат великую империю. Ах, как нужно бы еще в то время увидеть этих «грызунов» и указать согражданам на грозившую им опасность!

Не увидели. А может, увидели, да не посмели, побоялись ткнуть в них пальцем. Боялись мести! Никто не ринулся с сабелькой в руках на армию мерзавцев, не хватило духа.

Большой грех взяли на душу летописцы тридцатых годов,– видели, конечно, как подкрадывается враг к нашим хатам, а тревогу забить побоялись. А враг-то оказался пострашнее татар и фашистов; вывернул наизнанку он душу нашу, отравил землю, порушил хаты. И сделалась пустыня на местах полей хлебородных, сел и деревень певучих. Восплакала земля русская, взывает к помощи. Но кто протянет ей руку? Где теперь сыны ее?…

Ходил по лесу, набрасывал главы будущей книги.

Вновь повеяло духом свободы, прелестью творческой, вольной жизни. И захотелось все бросить, уединиться здесь, в лесу, наладить жизнь, которой живут Шевцов, Фирсов, Камбулов, Кобзев. Какое это счастье – быть независимым, не являться каждый день на службу, не участвовать в играх Прокушева, не сидеть в кресле, как в окопе, не оглядываться, не ожидать каждый день, каждый час внезапного удара.

Хорошо Шевцову – он хотя тоже на войне, но его позиция иная. Пальнул книгой, как дальнобойным снарядом, и сиди себе на даче, слушай гул, производимый в стане противника его выстрелом. Газеты и журналы можно не читать, да и прочел – оставил без внимания. «Хвалу и клевету приемли равнодушно». А что ругают, так это и неплохо. Сказал же Некрасов:

 
Его преследуют хулы:
Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья.
 

Ах, хорошо быть человеком свободным!

Мечта мечтой, а прошли четыре моих свободных дня, и я вновь на работе. Оглядываюсь, прикидываю: откуда последует удар. А что он последует – не сомневаюсь. Нет на работе ни Прокушева, ни Вагина. Где-то они? И что замышляют?

Сорокина тоже нет. Время к обеду, а он не являлся. Случалось такое, но редко.

Пришел после обеда, с ним – ватага поэтов, человек пять. Все возбуждены, некоторые в подпитии. Сам Валентин не пьян, но лицо помято, под глазами мешки. Я сижу в своем родном кабинете. Он зашел ко мне.

– Ты чего тут?

– Буду сидеть у себя. Удобнее, да и спокойнее.

– Ну, это ты зря. Люди уж привыкли. Туда идут, да и звонки.

– Ничего. Дорогу к нам найдут.

– Прокушев же просил.

– Ничего, обойдется. Мы теперь больше должны читать верстки и отдельные, на выбор, рукописи. Здесь поспокойнее, звонков меньше.

Сорокин пожаловался:

– Желудок болит. Язва обострилась.

Он как бы оправдывал свой поздний приход и нездоровый вид. Мне хотелось ему сказать: «Пил бы поменьше», но я воздержался. Знал, как он закипает от подобных нотаций. Совет поменьше пить и Шевцов воспринимает как оскорбление, Сорокин же с его болезненным самолюбием и легко возбудимой психикой сатанеет от таких замечаний. С тех пор, как он стал применять свой «ключ воздействия на Прокушева», он пьет больше и нервничает, взрывается по пустякам, а теперь вот… жалуется на желудок. Он в эти дни переезжал из Домодедово, где жил в маленькой квартирке, в Москву, в трехкомнатную кооперативную квартиру. Было много хлопот.

Смущали меня и дружки Сорокина, поэты, с которыми он пил и которых, конечно же, будет тащить в план, да еще в ближайший. А у нас было правило: все рукописи должны идти обычным порядком. Однако я сделал вид, что ничего не замечаю. И если ко мне заходили дружки из его компании, и даже выпившие,– говорил с ними вежливо.

Среди них двое или трое были челябинские, они вспоминали мою корреспондентскую работу в их городе, называли мои статьи, передавали привет от Ручьева,– это все были молодые люди, с которыми Сорокин начинал свой путь в поэзии. Я знал, что не со всеми уральскими литераторами Валентин ладил,– эти, несомненно, были из его «партии».

Потолкавшись в коридорах, кабинетах, поэты ушли, уводя с собой Сорокина. Скоро и мы кончили рабочий день. До метро «Молодежная» шли с Панкратовым. Я сказал:

– Полдюжины поэтов нас почтили визитом. Наверное, рукописи вам принесли.

– Каждый хотел бы целый том издать, и побыстрее, но вы ведь знаете, что план не резиновый.

– А если Сорокин потребует?

– Я стою твердо. Спорим до хрипоты.

– Дурной пример заразителен: директор у нас любит одаривать приятелей, а если еще и мы возьмем такую манеру,– куда ж тогда бедному литератору податься? Я вас очень прошу: крепко держите заведенный нами порядок. И хорошо бы еще Саша Целищев, как и вы, держал бы эти строгости.

– Александр – молодец, он очень честный. На разный шахер-махер не пойдет.

– Ну и славно. Я тогда спокойно могу отлучаться из издательства – и на день, и на два. Будем больше читать и версток и рукописей.

Неприятно поразила меня новость: Шевцов позвонил-таки заместителю министра, и прокуратура прекратила следствие по делу директора столичного универмага. Она будто бы доказала, что пачки денег, лежавшие в ее сейфе, были всего лишь выручкой, которую не успели вовремя сдать инкассатору. Вагинская рать ликовала. Она и впредь могла рассчитывать на столь могучего покровителя.

В тот же вечер я встретился с Шевцовым. Сказал ему, что звонок его сработал и он теперь укрепил свои позиции в нашем издательстве,– очевидно, сверху нам последует предложение заводить двухтомник его произведений. И, конечно же, оформлять его книги, рисовать портрет будет сам Вагин.

Шевцов выслушал мою тираду и затем сел в кресло, приготовился к серьезному разговору. Сказал:

– Ты напрасно иронизируешь. Директоршу освободили справедливо, она действительно не виновата. Что же касается моего вмешательства в это дело, то твой коллега и ближайший друг Валентин Сорокин к Вагину относится иначе, чем ты. Но дело, между прочим, не в этом. Я, может быть, никуда и не звонил. Ты ведь не будешь утверждать наверное, что я кому-то звонил и что директриса – преступница. А что говорят у вас в издательстве – мало ли что говорят, и нужно ли верить всякой болтовне?

– Это верно, я, действительно, ничего не знаю, но ты же при мне грозился позвонить заместителю министра.

– Да, грозился… и – не позвонил. И ты эту телегу в мой огород не кати. Не надо. Скажи мне лучше по дружбе: зачем тебе вникать в такие мелочи? Ну, положим, эта дамочка, а вместе с ней и ее зятек, в коем ты заинтересован, положили в карман миллион. И ты начинаешь колотиться о судьбе миллиона, директрисы, а там и ее зятя. Сломя голову ринулся в эту историю. А ты хоть вспомнил о деле, которое волею судеб оказалось у тебя в руках,– о головном российском издательстве? Да ты хоть бы подумал, что в истории русского книжного дела впервые создано издательство для печатания всех книг русских писателей, то есть всего того, что они создают на данное время. Ну ты ладно, ладно – не обижайся, не лезь в амбицию. Дай договорить до конца. Ты позволяешь себе говорить мне о вреде пьянства и чуть ли не рвешь у меня изо рта рюмку – позволь и мне воспользоваться правом товарища. Не будь ортодоксом, Иван, не старайся казаться святее папы. Смотри в корень; сиди на своем месте и потихоньку делай дело. Тебе доверяют Карелин и Свиридов – они бы, конечно, хотели видеть тебя главным редактором, но ты не можешь поладить с Прокушевым, а за – ним, Прокушевым,– Михалков, Качемасов, Бондарев, за ним Совмин РСФСР, ЦК, а без этих инстанций в главные редакторы не пройдешь. Вот что я тебе советую: сиди тихо. Иначе вылетишь, а тебе еще десять лет до пенсии. На гонорары не рассчитывай, на твои два улья не проживешь. У тебя теперь так много врагов, что, очутившись на воле, ты можешь писать хоть «Войну и мир», хоть «Евгения Онегина» – печатать тебя не станут.

Шевцов поднялся и подошел к письменному столу, давая понять, что он сказал все и что больше на эту тему он говорить не хочет. Я сказал:

– Спасибо за мудрые советы. В них есть зерно истины. Может быть, для нас художники – это не так уж и важно. Конечно, нехорошо видеть в книгах детские аляповатые рисунки, скверно на душе, когда знаешь, что ты должен строить для людей чуть ли не каждый год стоквартирный дом, а денег в кассе нет – их разворовывают… Может быть, ты прав – все это мелочи в сравнении с той высокой целью, которую мы призваны выполнять. И если я дам себя скушать, как это случилось с Блиновым, и если на мое место придет прокушевский человек, я буду выглядеть предателем интересов российских писателей. Может быть, все это и так. Но, подавая мне свои мудрые советы, ты забываешь об одном: где я возьму силы жить по твоим рецептам? Каждый человек имеет свой запас совести и свою меру траты ее. Моя мера на исходе. Я уже и без того на многое закрыл глаза, потерял покой и радость жизни. Я чувствую себя трусом и мерзавцем,-до какой же степени я буду пятиться, сдавать позиции? Ведь если я уступлю художникам, мне предложат и новые пропорции в плане. Придется мне «закладывать» и писателей. И так – без конца. Герои твоих книг меры не знают. Ты же сам об этом пишешь. Вот и выходит: все ты взвесил на весах своего многоопытного разума, все вычислил и рассчитал, одной только малости не учел – про меня забыл, про мои возможности и способности. Ношу, которую ты хотел бы взвалить на меня, выдержу ли я?… Не согнет ли она меня, не расплющит ли, как лягушку?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю