Текст книги "Последний Иван"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дней восемь после того директор на работе не появлялся. Рассказывали, что на квартиру к нему каждый день приезжает врач – профессор Баженов, он будто бы дает сеансы психотерапии – воспитывает волю, характер, готовит пациента к большим нервным перегрузкам. Так тренеры натаскивают спортсменов, сержанты и офицеры отрабатывают приемы предстоящего боя.
Профессор этот, кроме того,– главный врач одной из кремлевских больниц, известный в медицинском мире человек. Вот на таком уровне шла подготовка нашего директора к будущим баталиям, которые, как я мог понять, ими заведомо планировались.
Однажды Баженов появился в издательстве, зашел ко мне. Мужчина лет пятидесяти, интеллигентный на вид, вел себя скромно, даже будто бы чего-то стеснялся. И цветом лица, глаз, волос походил на нашего директора, и так же был неспокоен, будто сзади к нему кто-то подкрадывался.
– Хотел бы вас и Валентина Сорокина видеть у себя дома,– неожиданно предложил он.– У меня маленькое торжество, был бы рад…
Я отнекивался, ссылался на занятость. Профессор настаивал. Несколько раз, как бы мимоходом, повторил, что он главный врач кремлевской больницы, у него связи. И если надо будет кого-нибудь из сотрудников полечить, устроить в клинику, к светилам… Я к вашим услугам.
Такая надобность в большом коллективе случается; мы недавно устраивали в больницу малолетнего сына Сорокина,– мальчика соглашались положить, а мать с ним – ни в какую! Пришлось похлопотать. А тут… «к вашим услугам».
Я согласился.
– Ну ладно, мы с Сорокиным заедем.
Записал адрес, и мы расстались.
Вечером после работы приехали по адресу. Дверь открыла молодая полнотелая девушка в необычайно короткой юбке и невообразимых клетчатых чулках. Прошли в тесный коридор, и я слышал, как за спиной звонко щелкнули замки – сразу два или три.
Прошли в комнату,– она оказалась единственной. И, кроме хозяйки, никого не было. Стол был накрыт. Стояли бутылки вина, соки.
– Садитесь, пожалуйста. Вы – здесь, а вы…
– Не беспокойтесь. Спасибо. Но где же хозяин?
– Ах, не ждите его! Он задержался на службе, просил его извинить.
Все было странно в этой квартире и никак не похоже, что здесь жил профессор. Даже не было ни одной книжной полки.
И как-то неприятно резануло это… «он задержался на службе».
Мы были голодны, и Сорокин уж взялся за графин, но я надавил под столом на его ногу, взглядом показал: «Не торопись!» А хозяйке сказал:
– Подождем хозяина.
Мне вспомнилась история, случившаяся недавно с моим приятелем, профессором Педагогического института М. Его уговорили возглавить одну очень большую киностудию. Десятки и даже сотни киносъемочных бригад разъезжались отсюда ежегодно по городам и весям страны, по близким и дальним странам мира. Здесь находился громадный денежный пирог, из которого ловкие люди выхватывали солидные куши на свое прокормление, а точнее сказать, на обогащение. Но главными, конечно, были идеология, политика. Через объективы темных дельцов, хитроумных политиканов доверчивый славянский люд – и не только славянский! – смотрел на мир, формировал свои понятия о происходящих событиях. Здесь обделывала свои дела плотно сросшаяся, густо и широко разветвившаяся сионистская рать – на манер того, как она работает в средствах телевидения, в музыкальных и театральных центрах, на радио и телевидении всего мира.
Профессора М. направили на киностудию с задачей: запустить сюда свежие патриотические силы. И он уже приступил к делу. Назначил ревизию финансам, сам отсматривал фильмы – и те, что уже вышли на экран, и те, что предлагались к сдаче.
Проработал несколько дней. С рассвета приступал к делам, затемно уезжал домой. Однажды, выйдя из подъезда студии, увидел падающую девушку. «Мне плохо»,– проговорила она. Профессор затянул ее к себе в машину, повез в ближайший медицинский пункт. Она спросила: «Куда вы меня везете?» – «К врачу»,– ответил профессор. «Не надо. Пожалуйста, отвезите меня домой. Это недалеко». Профессор привез ее домой, помог войти в квартиру. Девушка жила одна. Сказала, что работает в студии ассистентом режиссера. Очень рада, что М. стал у них директором.
Все это она рассказала потом сотрудникам студии. И дальше сказала, что в квартире «оклемалась», накрыла стол. Оба изрядно выпили,– ну, и потом…
Она вызвала скорую помощь. Профессора нашли в постели мертвым.
Я хорошо знал М. У него училась моя дочь Светлана. Ему было сорок пять лет. Его никогда не видели пьяным. Не жаловался он и на здоровье.
Вспомнилась и другая история. От нее еще не успели остыть москвичи – то ли быль, то ли легенда.
В то время в техническом мире вдруг засияла звезда первой величины – молодой ученый, делавший большие успехи в разработке лазерного оружия. Его назначили директором института. Жена стала опасаться за его жизнь – всюду, где можно было, сопровождала его. Однажды они поехали в Министерство. Муж вошел в здание, жена с шофером остались в автомобиле. Муж вскоре вернулся, сел в машину, и в этот момент из дверей Министерства выбежал парень, замахал пакетом.
– Вам забыла передать секретарь министра.
Ученый взял пакет, и они поехали. На ходу стал раскрывать его – раздался взрыв. Муж и жена были убиты, шофер тяжело ранен, но и он скончался в больнице.
Истории страшные, они и теперь не выходят из головы, и тогда вдруг мне припомнились. Не могу сказать, что и нам готовилось нечто подобное, но и хозяйка квартиры, и поведение хозяина, пригласившего нас к себе на торжество, и сама квартира мне казались подозрительными: я видел тут какую-то плохо замаскированную операцию.
Чтобы не возбуждать подозрений, откупорил бутылку минеральной воды, разорвал пакет с печеньем, кивнул Сорокину: «Мол, это ешь, это можно».
Сорокин сидел недовольный, его тонкие ноздри нервно раздувались, он в большом беспокойстве трогал пальцами свой реденький чуб на лбу. Он, конечно, тоже видел неладное и едва сдерживал себя. Впрочем, молодая особа, угощавшая нас, пыталась разговорить гостей, много смеялась, рассказывала истории, которые ей самой казались забавными.
На вид ей было лет двадцать пять – двадцать шесть. Черты лица еврейские или армянские, волосы черные, прямые – хорошо расчесанной волной закрывали с боков часть лица, покоились на полных и сильных, как у спортсменки, плечах.
Когда она отлучилась на кухню, Сорокин, большой ценитель женской красоты, сказал:
– Секс-бомба!
– Ну уж! – возразил я.– Не преувеличивай ее женских чар. Лучше подумай, кем она доводится нашему новому приятелю.
Мне было совестно и неловко за такую нелепую ситуацию, в которую я так опрометчиво и беспечно втравил своего молодого друга. Просил его ничего не есть, кроме печенья, и не пить, кроме минеральной воды, которую я сам же и открыл.
– Неужели?…– шепнул Сорокин.
– Чем черт не шутит.
Мы собрались уходить и уже встали, но хозяйка стала отговаривать.
– Сейчас придет…– она назвала профессора по имени-отчеству,– а, кроме того, я не могу открыть дверь. Запоры с секретами, я их еще не знаю.
– А как же выходите из квартиры?
– А так… Мучаюсь час-два. Да вы подождите. Он сейчас.
И, действительно,– Баженов пришел и стал извиняться,– говорил несвязно, бестолково, смотрел по сторонам, крутил головой,– ну, точно, как наш Прокушев.
Стал наливать рюмки, но я сказал, что люблю вот это вино – показал на бутылку с заводской сургучной упаковкой.
И Сорокин попросил того же вина. Баженов наливал коньяк, уговаривал «выпить как следует», но я жал под столом ногу Валентина, и мы оба отказывались от коньяка и водки.
Потом я встал, вышел в коридор. Вслед за мной профессор, схватил за локоть, зашептал:
– Ну, как девочка? Хороша чертовка! Вы ей понравились, она мне сделала знак.
– Хорошо! – сказал я.– Мне она тоже приглянулась.
– К ней можно похаживать. Нам, мужичкам, знаете, нужна отдушина, как врач вам говорю. Такая пташка способна скрасить «серых дней теченье».
– Спасибо. Вы настоящий друг. За такой подарок надо дорого платить.– И, подойдя к двери: – У нас там машина. Откройте, я отпущу шофера.
Баженов защелкал замками, дверь растворилась. Ступив за порог, я кликнул Сорокина.
Через минуту мы были на дворе. Тут стояла черная «Волга» с желтыми подфарниками. Не наша, конечно. Спросили у водителя:
– Баженова ждете?
– Да.
– Передайте ему привет,– сказал Сорокин.
И мы пошли.
Я взял Сорокина за руку:
– Ты меня прости, Валя. Я, кажется, чуть не втравил тебя в историю. Надо же… клюнуть на такую глупую приманку.
– Ничего. Я ему этого не прощу.
– Кому?
– Прокушеву. Баженов – его дружок, я познакомился с ним на квартире Прокушева. Они как летучие мыши. Кружатся над головой, свистят крыльями, а чего хотят – не знаешь. Ну, ладно!
Я чувствовал, как мой молодой друг сжимает кулаки.
«Чего хотят – не знаешь»,– сказал Сорокин. Однако, думаю, что и ему, в прошлом рабочему парню, открывалась дьявольская прокушевская лаборатория, где кипела одна-единственная его страсть – жажда безраздельной власти над процессом издания книг; власти, которую он не хотел делить и которую пытался направить в одно русло – в ту самую литературную среду, где царил дух торгашества, наживы, циничного политиканства, где раздувались до небес ложные авторитеты, которые затем ловко использовались в интересах политики.
Если поле нашей деятельности можно было сравнить с шахматной доской, то Прокушев едва ли не каждый день двигал свою фигуру: то вытащит из старого замшелого портфеля рукопись, попросит поскорее прочесть и заключить договор, то приведет человека на должность редактора или младшего редактора – все из той же своей кошелки.
Беседуешь и выясняется: любит этот новый кадр журналы «Новый мир», «Юность», авторов – Евтушенко, Вознесенского, Слуцкого.
Назовешь другого автора, из русских – морщится, как от зубной боли. Нет, этого не знает и знать не желает. Говорит:
– Читаю современных талантливых авторов.
– А как же вы определяете меру таланта, ведь других-то вы не читали. А вдруг они окажутся талантливее ваших кумиров?
Такой возможности он не допускает.
Наводим справки: он и там, на старом месте, работал только со своими авторами.
Любопытная деталь: те, кто громче всех кричат о широте взглядов, сами на дух не выносят "чужаков".
Вселенский гвалт о правах человека подняли в наше время дети и внуки тех, кто в первые годы после революции требовал массовых репрессий, у кого не дрогнула рука подписать резолюции об истреблении всего мужского населения Дона, кто столкнул лбами русских людей и вверг их в гражданскую войну, кто расказачивал, раскрестьянивал, раскулачивал, миллионами уничтожал в двадцатые годы, тридцатые, сороковые. И чем больше они творили преступлений, тем громче кричали о правах человека. Но теперь лишь младенец поверит, что этих людей может интересовать судьба русского, англичанина, калмыка, канадца или эфиопа. Еще в молодости я услышал присловье: «Что во мне, то мое». Ныне многим стало понятно, кому принадлежит философия слепого эгоизма.
Отвергая кандидатуру редактора, я говорил:
– Этот человек слишком узко смотрит на литературу – не могу доверить ему отбор и анализ рукописей.
И если случалось настроение, спрашивал:
– Зачем вам надо подбирать редакторов через голову заведующих редакциями?
Прокушев мог бы говорить со мной как директор, прибегнуть к логике, но меня всегда удивляла нецельность, несобранность этого человека,– он в подобных разговорах терялся, сильнее обыкновенного тряс головой и произносил пустячные, несвязные фразы. Я недоумевал: то ли у него характер такой слабый, то ли с логикой не в ладах. Но тут же мне приходила мысль: а как он сильно нажал на все педали и выбил из седла Блинова! Нужны ведь тут были и логика, и сила характера.
Свиридов как-то мне сказал: люди, подобные Прокушеву, мастера узлы завязывать.
Я заметил: они сильны своим стадным напором. Когда же надо один на один идти врукопашную – тут из них дух вон. Пересвета или Александра Матросова они миру не явят. И как Иван Шевцов, в одиночку, налететь на целую рать противника не могут. Этим, кстати, можно объяснить и тот замечательный феномен, что мы с Блиновым, а затем с Сорокиным, не имея той поддержки, которую наш директор получал извне, в особенности со Старой площади, мы все-таки завершили в основном национально-русское формирование редакторских кадров, наладили весь процесс выпуска книг по принципам законов и нашей совести.
Но, конечно же, все это достигалось в упорной, а подчас и ожесточенной борьбе всех русских сил с дружиной Прокушева, которая у нас хотя и была малочисленной, но в опыте интриг и тайных сделок заметно нас превосходила.
Чаще стал бывать в издательстве директор, вышел на работу долго где-то пропадавший главный художник Вагин. У нас на стадии оформления шла книга Ивана Шевцова. Несмотря на истерический гвалт, поднятый просионистской прессой по поводу его романов, я поставил ее на поток и довел до стадии набора. Вагин самолично занялся оформлением этой книги. Демонстративно требовал для нее хороших материалов, большого тиража, скорейшей сдачи в типографию. С чего бы такая забота? – ломал я голову.
Оформительские дела мы не оставляли в покое, но занимались ими исподволь, без нажима. Сорокин торопил, требовал быстрее «всех пустить на распыл», но я предпочитал набрать больше материала. Оформление книг в это время как-то само собой подтянулось, Вагин не тащил нам на утверждение откровенное безобразие, и плата художникам пришла в относительную норму,-денежные дела в издательстве поправлялись. Дамоклов меч, повешенный над ними, смирил их нрав и алчность, и сам директор реже выкладывал из портфеля «рождественские подарки» москвичам, не вмешивался, как прежде, к дела редакций. Все заведующие редакциями и их заместители как бы восстановили свои права, работали спокойнее. Анчишкинского заместителя Аксенова я отстранил от подбора кадров, выдвинул на первый план второго заместителя, Бориса Аркадьевича Филёва – вятского литератора, приглашенного Блиновым,– и дела в самой большой редакции русской прозы тоже выправлялись.
Сорокин, как я уже писал, курировал две редакции – поэзии и молодежную. Тут с самого начала царил деловой и принципиальный дух, в отборе книг я не знал каких-либо серьезных нарушений, несправедливостей. Мы к тому времени уже выпустили больше сотни поэтических книг – многим российским поэтам открыли дверь в литературу, создав им имя и авторитет. Многих узнала Москва, любители поэзии в России. И тут не могу не сказать доброго слова о моем институтском однокашнике Юрии Панкратове, заведовавшем много лет в «Современнике» редакцией поэзии. Он, как говорили поэты, хотя и бывал излишне строг, случалось, и придирался чрезмерно, но «баловства» не любил и хода крикливой диссидентской стае не давал.
Наступала спокойная деловая полоса, и я уж не жалел, что впрягся в издательский хомут.
Прокушев, как человек и как администратор, был демократичен в отношениях с людьми, не теснил сотрудников, не терзал по мелочам, проявлял смелость в делах. В издательстве работали прозаики, поэты, критики – им надо было печататься, а у себя это было делать неудобно. Они шли в главную редакцию, а мы связывались с Карелиным и просили содействия в устройстве рукописей наших сотрудников в других издательствах. Прокушев говорил: «Наши заведут рукописи в другие издательства, оттуда взамен потянут авторов к нам – получится беспринципный междусобойчик. Давайте-ка мы издадим своих у себя. Я лично возьму под контроль рукописи и буду за них отвечать».
Хорошо и красиво издали Сорокина, Панкратова, Целищева, многих других наших сотрудников, и в этом не было никаких нарушений; талант этих авторов никем не оспаривался, они имели все права на издание своих произведений.
Прокушев, как и прежде, приходил в издательство на два-три часа, проводил совещания и надолго исчезал. Может, потому он и не придирался к сотрудникам, и некоторым казалось, что с ним легко работать, но в то же время все видели, что он совершал поступки неожиданные, никакой логикой и здравым смыслом не оправданные, даже – невероятные.
Обычный рабочий день. Вдруг с утра в приемной начинается движение. Спрашиваю у секретаря:
– Что там затевается?
– Директор собирает партийное бюро.
Невольно качаю головой: «Его ли это дело?»
Меня не зовут. Тоже странно. Ко мне заходят члены партбюро: Крупин, Филёв, Попов из национальной редакции, недоумевают:
– Вопрос о вас. Будто бы нарушаете принципы подбора кадров.
Пожимают плечами, уходят в кабинет директора. Там будет бюро.
Заходит ко мне Вячеслав Горбачев – секретарь партийной организации. Виновато опускает глаза: «Я ничего не знаю – вопрос поставил директор».
Все это напоминает какой-то нелепый спектакль, похоже на дурной сон. Какие кадры? Как это я нарушаю принципы? Может быть, имеется в виду Анчишкин?… Да, я добился его увольнения, но мы поступили по закону. И никто ничего мне не сказал – ни сам Прокушев, подписавший приказ, ни комитетские чины! И даже в Союзе писателей все промолчали. Дело тут слишком очевидное.
Начинают заседать. Не было раньше такого! Ну ладно, они могут обойтись без главного редактора, но решать-то будут мою судьбу! Очевидно, должны меня выслушать и, если обвинять будут, я должен знать их обвинения.
Нелепость какая-то!
Сидят час, второй – без меня. Грубо нарушаются все нормы приличия, не говоря уже о служебной и партийной этике. Прокушев демонстрирует нежелание знать меня, работать со мной.
Словом, тут уже не просто нанесенная обида, но и дерзкая атака, попрание всех моих прав и обязанностей.
Часа через два ко мне входит Горбачев. Обычно спокойный, веселый, он сейчас возбужден, говорит сбивчиво:
– Подумайте только: он требует от нас, чтобы мы проголосовали за исключение вас из партии. Черт знает, что происходит!
Во мне закипает гнев. «Исключить из партии? За что? Да уж не сумасшедший ли он?»
Однако стараюсь успокоиться. В кабинет заходит Крупин. Тоже изумлен. И говорит: «Да за что? Как я могу голосовать?»
Заходят другие члены партбюро. Накалены до предела. Прокушев все эти два-три часа выкручивал им руки, требовал исключить меня из партии – ни больше ни меньше!
Покурив, выговорившись, ребята вновь идут в кабинет директора. Пока никто из членов бюро не соглашается с директором, не идет на подлость. Оставшись один, я пытаюсь собраться с мыслями, даю себе команду успокоиться, сохранять достоинство. «Не наделай глупостей»,– говорю себе, как обычно в трудных, неожиданных обстоятельствах.
Сижу за столом, принимаю людей, отвечаю на звонки, но в голове все та же мысль: пошли в лобовую! Видно, в ЦК подсказали, или Михалков с Качемасовым.
Как всегда в подобных случаях, вспоминаю войну: каких только не было там переделок, я всегда встречал их без особых волнений, а тут сердце колотится, как авиационный двигатель на форсированном режиме. И в висках стучит кровь, и щеки пылают.
Объясняется все просто: там, на войне, в моих руках самолет или автомат, а то и вся батарея – ринулся в бой и – круши, ломай, сколько сил хватит. А здесь? Ну, что я могу тут предпринять? Позвонить Карелину, Свиридову, а они подумают: если разбирают, значит есть за что. Дыма без огня не бывает.
Новый наш противник в новой войне и приемы применяет новые. У нас против этих приемов оружия нет. Да, как я полагаю, и не будет. Мы иначе сотворены природой. И это всем своим творчеством доказали Достоевский и вся наша русская литература: мы, русские, имеем совесть! Мы совестливы – вот в чем дело! А совестливый человек во всем старается быть справедливым и добрым, и снисходительным. Мы жалостливы! И это, пожалуй, наше главное генетическое свойство. Мой друг Борис Иванович Протасов, профессор биолог, всю жизнь исследующий строение мозга, говорит: «Таков у нас гипоталамус». Вот оно, оказывается, в чем дело – гипоталамус! И новый противник это хорошо знает. Он умнее Гитлера, и свои приемы борьбы с нами построил с учетом гипоталамуса – своего и нашего.
Вспоминаю, как в последние дни Прокушев зачастил в райком партии – инстанцию для нас не очень важную и нужную. «Ах, вот оно что!» – осеняет догадка. «Решил зайти отсюда, провернуть дело в партбюро, а затем в райкоме!»
Ход становится ясным, но все равно: дело хотя и верно спланировано, но подготовлена операция слабо, нет ни фактов, ни мотивов.
«Неужели Прокушев так неумен?» – снова и снова задаю себе вопрос. И тут наступает облегчение, даже будто бы радостное: противник-то слабоват, с такими-то наскоками только собственный нос расквасишь.
Так оно и вышло: пятичасовые прения не сломили ни одного члена партийного бюро. Они не только не исключили меня из партии, но отказались дать мне вообще какое-либо взыскание.
Прокушев уехал домой.
Я, между тем, думал, как же мы теперь будем работать? Он по отношению ко мне совершил подлость, гнусный поступок – как после этого он будет смотреть мне в глаза? Может быть, он повинится, попросит прощения?
Но это были мои понятия о чести и этике – мои, но не его. Оказалось, что он в отношениях с людьми руководствуется иными правилами. На следующий день явился как ни в чем не бывало. Зашел ко мне, поздоровался, заговорил о делах. В глаза не смотрел, но говорил так, будто и не затевал против меня никаких историй. Открывалась еще одна важнейшая черта людей, подобных ему: совесть, как регулятор поведения, для них вовсе не существует. Насколько сильно действовал на него страх, настолько же ничтожно было влияние совести.
Вспомнил, как во время войны мы, молодые летчики, дотошно изучали тактику противника, выискивали его слабости. Был у нас принцип: первыми обнаружить врага и атаковать. Жаль, что в этой, непривычной для нас, непонятной, а потому и особенно опасной идеологической войне, мы не изучаем своих противников, не знаем их тактики, приемов, не нащупываем слабых мест, не наносим первыми ударов и потому все время оказываемся в обороне, считаем свои потери и почти не знаем побед.
Многие слышат удары, ощущают боль в одном боку, подставляют другой, и удары сыплются один за другим, а откуда они, эти удары, кто бьет нас, за что и почему – никак сообразить не можем.
Русский человек в этой войне напоминает спящего в берлоге медведя: в полусне он слышит грозный шум над головой, просыпается, открывает глаза – шум нарастает. И вот уже языки пламени достают его в берлоге, жгут, припекают… Выбирается наружу, а кругом пожар, лес горит, земля обуглилась. Медведь грозно поводит глазами, рычит, но еще не понимает, что происходит.
Но вот – когда он во всем разберется? Не опоздает ли? Не превратится ли до того времени его родной лес в безжизненную пустыню?
Одно можно сказать наверняка: если нашим недругам удастся превратить славянские земли в пепелище, то и им не уцелеть, даже за океаном. А уж что до малых народов, принявшихся уже сегодня, подобно чеченцам, кусать русских,– они потеряют все и, может быть, никогда не поднимутся.
Сорокин открыл одну слабость Прокушева: он от похвал в его адрес теряет всякую волю.
Я сказал:
– Мне сейчас надо назначить заведующего редакцией русской прозы.
Сорокин предложил своего близкого друга, старшего редактора Александра Целищева. В прошлом агроном, талантливый поэт, честный, порядочный, но… поэт, а нужен писатель-прозаик. Сорокин настаивал, заверял, божился, что потянет,– подберем ему заместителей, организуем помощь.
Я согласился, а Прокушева Валентин взял на себя.
Торчал у него в кабинете, заводил разговоры о профессорах – специалистах по Есенину, подчеркивал превосходство над ними прокушевских статей. Директор слушал, теплел душой, улыбался – и в свою очередь хвалил Сорокина, обещал напечатать его стихи подарочным изданием.
Валентин стал ходить к нему домой, обедать. Приглашали и меня. Я тоже пришел раз-другой. Супруга Прокушева любезно нас принимала. Вера Георгиевна – замечательная певица, в свое время была популярной, знаменитой. Она великолепно пела и в те дни, когда мы с нею встречались. Женщина русская, остроумная, она как-то незаметно и ловко сглаживала не всегда скромные, подчас неделикатные суждения мужа о его противниках в литературоведении, и Юрочка при ней преображался.
От общения с Верой Георгиевной, с их сыном у меня и сейчас осталось приятное воспоминание.
Сорокин говорил, что он уже закинул удочку насчет Целищева и будто бы директор клюнул, но Валентин просил меня на каком-нибудь совещании нелестно отозваться о Целищеве и о редакции поэзии в целом.
– Это возвысит Целищева в глазах Прокушева,– сказал Сорокин, воображая себя стратегом. Я эти игры отверг, но Сорокин продолжал обрабатывать директора.
Тот спросил:
– А как Дроздов?
– Ну, конечно же, будет против. Он ищет прозаика, а тут – поэт.
– И что же – поэт? – вскинулся Прокушев.– Нам важен хороший организатор, уважаемый человек.
Теперь они уже вдвоем предлагали Целищева на роль заведующего самой крупной редакции. Я не сразу и будто бы неохотно «дал себя уговорить».
Целищев пробыл на этой должности лет восемь. Сотни русских писателей обязаны ему своим рождением, многим он помог утвердиться, многих обогрел, окрылил и поставил на ноги. Честность его и принципиальность была удивительной. С его назначением у меня совсем перестала болеть голова за редакцию русской прозы. Работать стало легче. Теперь во главе всех редакций стояли верные и крепкие люди. Бориса Аркадьевича Филёва мы назначили заведовать молодежной редакцией. На критику временно был допущен Владимир Дробышев – молодой, талантливый, хорошо знавший мир критики и литературного процесса.
С ним, между прочим, произошел случай, едва не стоивший ему свободы. Он жил в коммунальной квартире и однажды, придя домой, застал ужасную сцену: здоровенный детина в пьяном виде избивал старушку-мать. И в тот момент, когда он чем-то на нее замахнулся, Володя схватил его и так тиснул в своих объятиях, что тот обмяк и стал валиться из рук Дробышева. Сбежались соседи,– и так повернут пьянчугу, и этак,– но он не шевелился. Приехавшая скорая помощь зафиксировала смерть. Но от чего?
Началось следствие. Дробышеву грозила большая неприятность. Хотя не было ни ушибов, ни членовредительства, Володе могли приписать статью за убийство. Вступились соседи, наши товарищи… Прокушев развил бурную деятельность. Добился медицинской экспертизы – она показала смерть естественную,' от сильного возлияния спиртного и стрессовой ситуации. Не знаю уж точно всех медицинских тонкостей, но Володю нашего, к общей радости всего издательского коллектива, оставили в покое. Мы тоже освободили его от всяких подозрений, и он долго работал на своем важном посту,– помог многим критикам выйти с отдельной книгой и занять подобающее место в рядах ценителей и толкователей литературы.
О Панкратове и говорить нечего: в поэтическом цехе, где он был начальником, на протяжении девяти-десяти лет царила обстановка деловой дружбы и высокого принципиального профессионализма.
Я имел больше времени для отдыха, собрал материал к роману о тридцатых годах и стал потихоньку работать над ним. Между прочим, в эти апрельские дни 1990 года, когда я пишу свои воспоминания, мне принесли верстку первой части «Ледяной купели». Называется она «Желтая роза». Я вычитал верстку и отправил в типографию.
Накануне 1988 года умерла Надежда – жена и верный друг, удивительно красивый человек.
Вот запись из дневника: «28 декабря 1987 г. С утра сидел у Надежды, она в беспамятстве, вот уже месяц. Сегодня совсем плоха. Сейчас пообедаю и пойду к ней.
Звонок. Надежда в 14 часов 20 минут умерла.
Похоронил ее на Введенском кладбище (бывшем Немецком), рядом с Леночкой».
Годом раньше умер мой товарищ Геннадий Андреевич Шичко, подаривший миру безлекарственный метод отвращения людей от пьянства.
В 1988 году я женюсь на его вдове – Люции Павловне. Во второй раз мне повезло в жизни. Мою новую супругу можно также назвать удивительной женщиной, способной полностью растворяться в муже, в его делах и даже в его характере. Впрочем, может, я растворился в ее характере. Одно нам ясно обоим: нам хорошо и лучшего в жизни я бы ничего не хотел.
Но вернусь к своим героям, к людям, о которых мог бы сказать словами поэта: «Иных уж нет, а те далече…» Или: «…Друзей теряя с каждым годом, встречал врагов все больше на пути…»
В выходные делал обход друзей: заходил к Шевцову, Фир-сову, Чалмаеву, Кобзеву, Кочеткову. Теперь по соседству, через два дома от меня, жил Валентин Сорокин. Дружба с ним становилась все теснее. Между прочим, скажу: тому, что мы наладили хорошую работу в издательстве, мы во многом были обязаны нашей крепкой мужской дружбе. И, конечно же, тому, что теплые отношения у нас были со всеми заведующими редакций и со многими редакторами, среди которых было немало серьезных прозаиков и поэтов. В Москве я не знал ни одного издательства, где бы трудилось так много творческих людей. Назову лишь немногих: Андрей Блинов, Юрий Панкратов, Валентин Сорокин, Игорь Ляпин, Владимир Крупин, Иван Краснобрыжий, Сергей Лисицкий, Владимир Дробышев, Алексей Миньков, Вячеслав Горбачев.
Раз-другой привел Сорокина к Шевцову. Их отношения поначалу не складывались.
– Песен-то на его стихи нет,– говорил Шевцов.
– Ну, ты знаешь, кто у нас композиторы.
– Есть и русские. Если стихи просятся на музыку, всякий возьмет. Вон Фатьянов… И потом: зачем он так много рассказывает эпизодов из истории, будто мы школьники?
– Он сейчас пишет поэму о Пушкине. Читает много исторических книг.
Иногда спрашивал:
– Как дела в издательстве?
– Нормально. Пока все спокойно.
– А как у тебя с Прокушевым?
– Отношения деловые.
– С Прокушевым надо поладить. Без него не утвердят на Старой площади. Он, пожалуй, посильнее Свиридова будет. У нас ведь как,– вся сила в связях.
У Шевцова была затаенная мечта: издать в «Современнике» двухтомник своих произведений. И не как-нибудь, а в подарочном оформлении. Он сейчас в тесный рядок классиков решил протиснуться, а классикам при издании избранного платили повышенный гонорар: по тысяче рублей за лист. Сто листов войдет в двухтомник – сто тысяч рублей положи на стол. Так недавно Бубеннова издали, Первенцева, поэта Федорова. Шевцов знал: я один не могу ему поднести такой подарок, нужна поддержка Прокушева.
С болью в сердце я замечал, что пьет Шевцов все больше. Редкий день выдавался без возлияний. А уж сухого воскресенья нельзя было и представить. Популярность его к тому времени достигла апогея. У него всегда были гости: то из Загорска власть имущие приедут – секретари горкома, председатель исполкома, начальники милиции, КГБ. Эти особенно часто навещали: думаю, на них возложили ответственность за его безопасность. Однажды секретарь обкома Василий Иванович Конотоп к нему завернул, пригласил поехать с ним на машине по Загорскому району.