Текст книги "Последний Иван"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Наша печать – это сплошная ненависть к своей земле, к своим людям и к своей стране, на ненависти добро не создашь, не построишь добро».
Но, может быть, и Бондарев «увлекся», заехал не туда? Послушаем, что сказал о печати Валентин Распутин: «Хватит разрушать, хватит заниматься "чернухой"! Наступил момент, когда переелись такой правдой. Да что там говорить о правде, когда столько неправды, выдумок, столько грязи, лжи, ненависти вообще к этой стране выливается на страницах наших газет! Не то, что читать, иной раз подальше сбежать просто хочется, и все».
Привожу здесь чужие слова с единственной целью – чтобы не обвинили меня в пристрастии, а чего доброго, и в «шовинизме».
Всю жизнь в журналистике и в литературе я шел под чужими знаменами, меня вели командиры чужой армии. Я играл роль простака, легковерного, глупого Иванушки, который может поймать Сивку-бурку, но зачем он это делает – и знать не желает. Тем и хорош он и, может быть, полезен. Однако глупый, глупый, но знал, где и какая стережет его опасность, что будет, если он влево ступит или вправо свернет. При Сталине живота лишится, при Хрущеве с должности сгонят, при миротворце Брежневе голодом выморят.
Но это все между прочим. Строгая же дама Логика зовет нас вернуться к теме: в чем сила еврейства? Как могло случиться, что великий русский полководец, не знавший, как Суворов, поражений, приведший нас к Победе над Германией, нанес удар по кремлевскому каганату, но развить своего успеха не сумел. Не смог одолеть еврейства, а лишь изрядно попугал их. А вот посредственный журналист, не умевший толком написать заметку в газету, приступом взял «шестую державу», которой сам Наполеон страшился. И сделал это без единого солдата и без единого выстрела! И меня, коренного русского, фронтовика, прошедшего почти всю войну и не знавшего страха и сомнений, превратил в Последнего Ивана и лишил гражданства в «Известиях». И сделал это легко, с улыбочкой и так, будто посылал меня из газеты на повышение.
Отчего же все-таки «евреи одолевают христиан»?
Я часто наблюдал эти нескончаемые, беспрерывные победы иудеев над нами, православными. Иногда до слез было обидно видеть, как полуграмотные неумехи, липовые кандидаты наук, не ладившие с буквой «р», с каким-то шиком и изяществом выкидывали за борт мастеров высшего класса, талантливых и во всем достойнейших христиан.
Наш брат открыт, он идет по жизни смело и широко, напевая песни, и думает, что земля, по которой он шагает,– его, и весь мир принадлежит ему,– и ничто ни ему, ни детям его не угрожает. Не подозревает, что идет война и что он – цель, которую постоянно держат в прорезе прицела. Вон куст, а за ним стрелок, да еще с кривым ружьем. Хлоп! – и нет тебя. И нет детей твоих и внуков, которые могли бы родиться и – не родились.
Так случается на войне. Идут солдаты по зеленому полю, по траве шелковистой. Вдруг – взрыв. И все они летят вверх ногами. Поле-то оказалось заминированным!
В бесшумной схватке со злыми силами наш брат ни защищаться, ни тем более нападать не умеет, да и по природе своей не хочет. По-христиански жалеет людей, стремится для каждого сделать лучше, а не хуже, идет к человеку не с камнем, а с хлебом, в том числе и к еврею.
Розанов, объясняя будущие триумфы евреев, указывает на силу крови иудея, на то, что кровь их более старая, она укреплялась и полировалась в течение веков, набирала стойкость и силу,– он имеет в виду сторону биологическую.
Но оставим процессы биологические; они обыкновенно бывают заметны через специальные приборы людям, умудренным в естественных науках. Мы же здесь коснемся стороны психологической. Тут кроется наше с ними коренное различие: русский смотрит далеко, старается обнять взором весь мир, еврей же только называет себя гражданином мира, на самом же деле смотрит себе под нос и видит только себя и своих близких. В этом плане у него есть сходство с другими малыми народами. Чем меньше народ, тем он больше думает о судьбе своего племени – как бы не пропасть совсем! Оттого-то национализм еврея принимает такие навязчивые болезненные формы. И эта доминанта его психологии доходит до того, что каждого нееврея он воспринимает как врага. Из этого явления вытекает закон взаимодействия этносов в обществе. Я бы этот закон назвал великим! А именно: чем меньше народ, тем реакционнее его национализм. И наоборот, чем больше народ, тем благотворнее его национализм. Недаром мы теперь все чаще слышим: что полезно в России русским, то полезно всем народам, живущим с ним рядом.
В сущности, тот же закон, но выражен другими словами.
Еще с древних времен евреи поняли, что заботиться только о себе, о своих – нехорошо, нечестно, неблагородно. Отсюда развилась вторая черта их психологии – скрытность, стремление прятать свою душу и помыслы. Тайна во всем, тайна для того, чтобы не раскрыть свои истинные побуждения и не научить гоев пользоваться их же оружием. Мы во время войны пуще глаза берегли секрет «катюш» – наших реактивных минометов. Вот так же берегут евреи свои обычаи, ритуалы, свои взгляды на мир. Отсюда пошла развиваться третья главнейшая черта евреев – их лживость. А уж от лживости поползли все другие отвратительные черты их характера: коварство, злобность, жестокость.
Отсюда такое разительное несоответствие между тем, что они проповедуют, и тем, что на самом деле несут народам.
Во время революции, руководствуясь рецептами Маркса о верховенстве всего материального, ретивые глашатаи «новой веры» крушили храмы, топили в ледяных прорубях священников. Народ, занятый тяжким трудом у станка и на поле, мало чего знал: он походил на стадо, из которого волки таскали то одного, то двух, а то и трех барашков сразу. Кто-то вскрикнул, ойкнул – стадо вздрогнет, и снова тишина. На Урале, в подвале небольшого дома, убили царскую семью. Потом куда-то погнали «кулаков». Затем уничтожили почти весь культурный слой русского народа. А уж потом и в самом народе стали выискивать врагов,– и находили миллионы, гнали в Сибирь, тайгу, морили голодом, стреляли. Огнем и мечом насаждалась «новая вера».
В коридорах редакции или в буфете я иногда встречал рослого, атлетически сложенного парня, будто бы залетевшего к нам случайно. Ни с кем особенно он не общался, немногих приветствовал слабым кивком головы. Как-то он посмотрел на меня пристально, кивнул и дружески улыбнулся.
Кто-то о нем сказал: «Искусствовед в штатском».
Я, впрочем, пропустил мимо ушей это замечание, и таинственным незнакомцем не интересовался. Но однажды он встретил меня у выхода из лифта.
– Вы домой? – спросил он.
– Да.
– Можно я пройдусь с вами?
– Пожалуйста.
Шли по улице Горького к центру.
– Я бы хотел,– начал незнакомец,– поговорить с вами приватно. И чтобы никто об этом не знал.
– Да, да – конечно.
Я уже догадывался, с кем имею дело, и решил ни о чем его не спрашивать. Приготовился слушать.
– Вы спецкор, это элитная должность.
– В газете, как в бане, все равны – корреспонденты.
– Оно, конечно…– засмеялся мой собеседник,– но и не совсем так. Должность спецкора многим нужна.
– Похоже… Охотники найдутся.
Спутник снова засмеялся, на этот раз откровеннее и смелее.
– Зайдемте в бар – по мороженому,– предложил он.
– С удовольствием.
Уединились в уголке. Спутник продолжал:
– Вы слышали, что произошло с писателем С.?
– Слышал. А что?
– Боюсь, как бы и с вами не случилось подобное.
После минутного раздумья я сказал:
– Все может быть.
Вспомнил рассказы об С. Он будто бы ехал на дачу, а его у шлагбаума избили, а потом написали в газету, что он в пьяном виде набросился на прохожих и стал их избивать.
С. исключили из Союза писателей.
– Тогда уж для вас все редакции будут закрыты,– проговорил мой собеседник таким тоном, будто дело это уже решенное. Я же размышлял: неужели наш противник так детально и расчетливо планирует свои операции? И неужели я и мой пост не дают им покоя?
– Спасибо,– проговорил я.
Собеседник протянул мне руку и произнес горячо:
– Не выдавайте нашего разговора. Я не имел права…
– Не беспокойтесь. Сердечное вам спасибо!
Расставался с ним, как со старым другом. Знал он, как и я, что идет война и, рискуя собственной судьбой, заслонял меня от удара.
А скоро Аджубей, позвав меня в кабинет и крепко стиснув руку, сказал:
– Донбасс открылся, собкор уходит на пенсию,– поезжай туда.
Сборы были недолги и через три дня я был уже в Донецке.
Дивный край! Удивительные люди! Чудное было время…
Но не задержу читателя на этом отрезке своей жизни. Здесь я проработал три года. И снова вернулся в редакцию. На этот раз мне дали самую высокую корреспондентскую должность – экономического обозревателя. Наградили орденом «Знак почета».
Но все это уже после того, как Аджубея объявили политическим авантюристом и сняли с должности.
Проходит еще шесть лет. И снова я покидаю редакцию. Теперь уже – навсегда.
У меня была дача. Радонежский лес. И – воля.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В сорок шесть лет я выпал из седла: ушел из журналистики. Ни постоянного места работы, ни зарплаты. Сидел на даче, разводил пчел.
Сколько журналистов мечтает до срока уйти из газеты, журнала, стать вольной птицей и – писать! Писать не то, что от тебя требуют, не так, как хочет редактор, цензор,– писать по велению сердца. Творить!
Но еще в редакции, когда ты мечтал о свободной жизни, являлись и сомнения: есть ли у тебя способности?… Сумеешь ли подчинить себя строгому распорядку, хватит ли характера без принуждения часами сидеть за столом, писать и писать без твердой надежды на то, что опубликуют, признают. А вдруг все усилия пойдут в корзину? А тебе надо есть, покупать одежду-у тебя семья!…
Думал обо всем об этом и я,– и, признаться, страшился воли, не был уверен в своих силах. Несколько книг было напечатано, кое-что публиковал в журналах, сборниках. Деньги, полученные за книги, не тратил, обходились с женой зарплатой. Она работала в университете. Вместе с нами жили дочь, студентка пединститута, и престарелая мать жены. На гонорар за роман «Покоренный атаман» купил дачу вблизи Троице-Сергиевой лавры и Абрамцево, где к тому времени обосновались двадцать писателей, и все русские.
О даче я никогда не думал, но однажды мне в «Известия» позвонил Иван Шевцов, сказал:
– Прочел вашу повесть «Радуга просится в дом». Поздравляю! Это же вторая «Тля»!
Сравнивая мою повесть со своим знаменитым романом, он давал мне высшую оценку. Пригласил в ресторан – «Метрополь».
Звонок и приглашение обрадовали. Шевцов был у всех на устах: русские называли это имя с восхищением, евреи – с нескрываемым негодованием: «антисемит!» Но я в его романе «Тля» ничего крамольного не заметил. Он показал мир столичных художников, шарлатанов-модернистов. Еврейские акценты угадывались, ну и что?…
Шел по улице Горького и вспоминал, как в Донецке, где я был собкором «Известий», мне позвонил местный писатель.
– В нашей библиотеке не дают роман «Тля» – безобразие! Его же никто не запрещал.
Зашел в областную библиотеку, спросил книги Ивана Шевцова. Роман «Тля» не дали.
– Почему?
Библиотекарша пожала плечами:
– Вроде бы запрещен.
Прошел к директору. Сидит старый еврей. Я спросил, почему не дают роман «Тля».
– Не дают… Кто не дает? Я скажу, и вам дадут. Пожалуйста.
Я продолжал, и уже строже:
– Но почему отказывают читателям? Мне звонил писатель…
– Вам звонил? Но я вас не знаю. Пожалуйста, ваши документы – и я вам все объясню.
Разговор был долгий, неприятный. Из него я понял: евреи эту книгу не любят, в библиотеках прячут и распространяют слух, что ее запретили. «Значит, крепко он им подсыпал»,– думал я об авторе. Взял книгу. Читал днем и читал ночью… Роман мне понравился, Шевцов казался мужественным, благородным писателем. И вот он позвонил. И такая оценка моей повести!
В пору учебы в Литературном институте я видел многих писателей, но все они проходили перед нами, как на экране кино. Знакомства были бесплотными, и каких-то личных отношений не возникало, разве что в редких случаях.
В ресторане за сдвоенными столами сидело человек семь и во главе – Шевцов. Невысокого роста, лет сорока пяти, живой, улыбчивый. Показал на стул:
– Вот еще один Иван. Прочтите его повесть – он там вывел Гангнуса, то бишь Евтушенко, и еще кое-что. Уверяю, не пожалеете.
Тут были известные в литературном мире ученые: профессор Московского университета, заведующий кафедрой русской литературы Владимир Александрович Архипов, ректор столичного областного Пединститута имени Крупской, признанный леоновед Федор Харитонович Власов, автор нашумевшей книги «Неистовые ревнители» Степан Михайлович Шешуков и профессор из Ленинграда, фронтовик Петр Сазонтович Выходцев.
Впервые я попал в компанию маститых литераторов.
С Шевцовым у нас завязалась большая дружба, длившаяся два десятилетия. Он пригласил меня на дачу, уговорил купить и себе домик у них в поселке.
С Украины доносился гул газетных баталий – меня, мои книги там рвали в клочья. Критики-евреи состязались в ругани: и язык-то в книгах не русский, и персонажи надуманы и таких в жизни нет.
Им особенно не нравились образы ученых, режиссеров, литераторов. Автор вторгался в их пределы – в еврейские заповедные зоны. Появился опасный литератор: ату его!…
Братья-писатели из Донецка присылали мне некоторые газеты, я читал статьи о моих книгах и с грустью думал: скоро за меня возьмутся и столичные критики. Перекроют все шланги.
Невеселые это были мысли. Лучше бы не читать статей о своих книгах. Для литературного творчества нужны хорошее настроение, уравновешенная спокойная психика.
С первых же дней завел правило: ложиться рано, в десять часов, вставать в четыре часа утра. На украинский лад мог сказать: «Уси сплять, а я працую».
Писал я в те первые дни свободной жизни роман о горняках «Подземный меридиан». Но уже с первых страниц видел, что пишу-то я о горняках, а с большой охотой выписываю образы местных и столичных ученых, мир театра, редакций, министерств…
Утром, позавтракав и поработав, брал палку, шел в лес, а лесом – на дачу к Шевцову. Там рядом жили Игорь Кобзев, Виктор Чалмаев, Владимир Фирсов, Николай Владимирович Талызин, заместитель министра связи, большой друг семхозовских писателей.
Но шел я к Шевцову.
Двухэтажная его дача с балконом и широкой верандой стояла у самого леса. Углубись в него на три-четыре сотни шагов, и тут тебе монастырский пруд, и святейшее на Руси место – чуть заметный холмик, на котором вроде бы стоял скит Отца Отечества – Сергия Радонежского.
– А-а, тезка! Привет!
Так обыкновенно встречал меня Иван Шевцов. Он был всегда при деле: хлопотал во времянке – она располагалась в глубине сада, на веранде или сидел в доме у окна и писал. Строгого распорядка, как я заметил, у него не было, но писал он много,– редкий день выдавался пустым. Писал в больших общих тетрадях почерком ровным, ясным и красивым. Рука его безостановочно бежала по строчкам. По опыту журналистскому я знал: так писать могут лишь редкие и весьма одаренные люди. А писал-то Шевцов не газетные статьи – прозу, и писал «набело», хоть бери его «горячие» страницы и закладывай в наборную машину. И стиль, и орфография, и синтаксис – все на месте! И логика мысли, и каждый эпизод, а затем и все целое выткано по строгому рисунку.
Шевцов раз написанный текст почти не правил. Отсюда, между прочим, идут многие слабые страницы в его книгах – благодатный материал для его зубастых критиков. Сколько я ни читал о нем статей, всюду авторы «топчут» слабые страницы, будто бы и нет у писателя сильных сторон, и уж, конечно, не замечают и превратно истолковывают саму суть в его книгах: критику разрушительных сил и защиту национального духа.
Я был уверен тогда, уверен и сейчас: придет время, и о Шевцове скажут, что он первым в отечественной литературе указал на опасность сионистского засилья.
Дача была для него убежищем. Отсюда он делал короткие набеги в Москву, посещал редакции, издательства; почти беспрерывно звонил друзьям, а их у него было множество. Изрядно уставал от столичной суеты, и снова с радостью летел на дачу.
Машины не имел, сумку с колесиками не любил. Набивал продуктами рюкзак, прилаживал за спиной и бежал на Ярославский вокзал.
Летом чаще всего я заставал его за уборкой веранды. Здесь у него была летняя гостиная, приемный зал. Он любовно прибирал его и украшал добытыми в лесу на засохших деревьях фигурками птиц, зверей, забавных человечков. Тут он был неистощим на выдумку, и палки с отшлифованными ручками-фигурками были у многих его друзей. Я же за два десятка лет нашей дружбы собрал целую коллекцию таких палок.
Иван Михайлович, написавший роман о художниках, друживший с Герасимовым, Судаковым, со скульптором Томским, и сам имел великолепный художественный вкус, высоко ценимый его друзьями.
Приходил я к нему в первом, во втором часу дня, закончив свои утренние занятия. Он в эти часы также не работал и если приходил ко мне, то также в поддень. Иногда мы встречались на дороге, и, сговорившись, шли ко мне или к нему обедать.
– Чисть картошку, а я буду жарить лук, мясо.
Шевцов к обеду доставал водку или коньяк, вино…
Я пил немного: если водки – одну рюмку, вина – две-три. Иван Михайлович поначалу тоже пил мало.
Модус винопития обязывал и меня держать дома вино, особенно нравилась всем настойка из черной смородины. Бывало, выпью самую малость, а голова уж не та. Надо бы еще два-три часа работать, а мне неохота. Завалюсь на диван и усну.
Образ жизни такой начинал тревожить. В то время я не знал еще алкогольной проблемы, не видел в «умеренном» винопитии большой беды. Потом я займусь этой проблемой серьезно и напишу об этом не одну книгу, но тогда…
За очередной трапезой говорю Шевцову:
– Вот так… каждый день. Не привык я.
– Работал собкором и – не пил?
– Пил, конечно, но лишь тогда, когда нельзя было отвертеться, а чтобы каждый день и по своей воле…
– Ну, ты тогда не мужчина! Какой же это обед, если с товарищем да без рюмки хорошего вина!…
«Хорошего вина…,– думал я, шагая домой по лесу и слушая назойливый, неприятный шум в голове, будто там улей и волнуются пчелы.– Хорошее вино или плохое, а действует одинаково – замутняет сознание, отнимает охоту писать». А если я все-таки и садился за письменный стол, то работа подвигалась медленно и мысли являлись вялые, слабые. Очень скоро понял: алкоголь и творчество несовместимы. «Под градусом» можно починить забор, отстрогать доску, но создавать художественные образы, творить словом можно лишь на трезвую голову. Кто пренебрегает этим, тот рождает слабые, увечные произведения.
Делал перерывы,– иногда не ходил к Шевцову. Вечером он приходил ко мне, и – навеселе. Невольно возникал вопрос: «Пьет каждый день или почти каждый, а как же пишет?»
К тому времени Шевцов был не только одним из самых знаменитых писателей, но он уже сложился как литератор: имел свой художественный метод, свою тему, свой мир образов и персонажей. В библиотеках не залеживалась его книга о Сергееве-Ценском – «Орел смотрит на солнце», кстати, вскрывшая многие тлетворные тенденции в литературном процессе, впервые давшая верный анализ нашей критике и литературоведению, указавшая на тот поразительный неизвестный народу факт, что наша критика не национальна, она почти полностью захвачена представителями одной малой народности, которая и по строю психического склада, и по образу мышления глубоко чужда русскому характеру.
Кстати, уже с этой книгой Шевцов прямо и отважно вышел навстречу «неистовым» ревнителям нашей литературы. А уж когда появился его роман «Тля», критики вдруг спохватились: «Ах, как же мы не растерзали его после первых публикаций о Сергееве-Ценском?…» Один маститый русский писатель, патриот нашей литературы, тогда сказал о Шевцове: «Он один выскочил из окопа и, размахивая сабелькой, ринулся на целую армию противника».
Ко времени нашей встречи Иван Михайлович опубликовал, кроме названных книг, романы «Любовь и ненависть», «Свет не без добрых людей», «Среди долины ровныя…» и другие произведения. «Он состоялся, ему можно…»-думал я, тревожась по поводу наших постоянных возлияний. И все больше во мне крепла мысль: с этим надо кончать.
Много и упорно работал. И скоро закончил роман «Подземный меридиан». Отнес в издательство «Московский рабочий». Скоро мне сообщили: «Роман принят. Готовим к изданию».
Редактором моей рукописи был назначен Борис Орлов – поэт, прозаик и очень умный редактор, тонкий ценитель слова. Но главным достоинством Орлова было то, что он – патриот, хорошо понимает суть литературных баталий, процессов, происходящих в духовной жизни русского народа. Я был очень доволен, что роман попал именно к этому человеку.
Мне выплатили аванс. Будущее не казалось столь зыбким.
Первые месяцы жизни на свободе – в мире литературном – приводили меня к переоценке многих прежних представлений. Я как бы попадал из страны лилипутов в страну гуливеров. Там, в мире журналистики, мы писали статьи, очерки, принимали за корифеев мотыльков, которые, как и мы, ловили на лету факты повседневной жизни и полагали, что делают важное дело; собирались по два раза в день на совещания, играли в каких-то значительных государственных людей. А между тем статьи наши, и даже лучшие очерки и фельетоны, жили не дольше, чем бабочки-однодневки. И сама вышедшая газета на следующий день забывалась напрочь. Проваливалась в вечность времени. Может быть, потому я не собирал газет со своими статьями и рассказами. У меня нет даже вырезок.
Здесь же, в среде литераторов, я вижу титанов. Как и все большие люди, они несуетны, неторопливы, говорят на темы отвлеченные, много шутят, остроумно балагурят. А затем, уединясь, пишут. И по издательствам ходят доверенные лица. Например, жены. Кобзев не знает дороги ни в одно издательство; книги его туда относит жена Светлана Сергеевна. Алексей Марков бывает и в журналах, и в издательствах, но дела его тоже устраивает супруга Августа.
Проходя мимо дачи Игоря Кобзева, вспоминаю его стихи, слышанные мною еще в Литературном институте:
Вышли мы все из народа,
Как нам вернуться в него.
Или такие:
Ты не сделай, милая, промашку,
Дорогих подарков не дари,
Подари мне русскую рубашку
Цвета алой утренней зари.
Гуляет по литературному миру его эпиграмма на Евтушенко:
Залив вином глаза косые,
Он рек, тщеславием томим:
Моя фамилия – «Россия»,
А Евтушенко – псевдоним.
Тут явно виден лишний градус –
Давай всерьез поговорим.
Твоя фамилия, брат,– Гангнус,
А Евтушенко – псевдоним.
С Евтушенко мы учились в одном потоке. Кобзев этими остроумными строками сорвал с него маску, сбросил с небес. После кобзевской эпиграммы при его появлении в Доме литераторов, в редакциях люди улыбались.
Нет большего унижения, если твое появление вызывает на лицах снисходительную улыбку.
Прохожу мимо дачи Фирсова. И с ним мы учились в одном потоке. Он моложе меня, а написал много. И стихи у него замечательные. Шолохов охотно принимает его дома, считает одним из лучших современных поэтов.
А там дальше, около «Загорского моря», живет Сергей Александрович Поделков. О нем пишут и говорят мало, он из старшего поколения русских поэтов, среди которых Николай Асеев, Павел Васильев, Василий Казин… Некоторые ученые-литературоведы числят Поделкова в классиках.
Это Семхоз, вторая после Переделкино мекка писателей. Но если в Переделкино живут разные писатели, преимущественно евреи, в Семхозе – все русские. Переделкинцы о семхозовцах говорят: «На том берегу».
Неспешный, философичный, ироничный дух, царящий в Семхозе, успокаивает, настривает на новый, размеренный и возвышенный лад.
Постепенно проникаюсь духом не «горячих» сиюминутных мыслей, а проблем более общих, основательных, преображаюсь из журналиста, где мне все время не хватало «высоты государственного мышления», в литератора, призванного распознавать, изучать и затем обобщать проблемы и темы вечные: любовь, дружба, семья, честь, долг…
Все это ново для меня, значительно и – волнует. Сумею ли? Поднимусь ли? Напишу ли книги, нужные людям?…
«На том берегу» – а для меня на нашем – жили своей жизнью, совершенно не похожей на переделкинскую.
В Переделкино дачи большие, с обширными усадьбами и высокими заборами, преимущественно государственные. Выдавались они по какому-то особому, высокому повелению секретарям Союза писателей, редакторам журналов, корифеям. Литинститут имел там свои дачи. В одной из них у меня, студента, была койка. Мы стаями ходили по поселку и видели, как хозяева дач, их домработницы и садовники при нашем приближении захлопывали калитки, щелкали замками.
Там же, в поселке, стоял небольшой Дом творчества писателей. Его обитатели – преимущественно тучные, неопрятные старики и старушки – родственники окололитературных жучков и прилипал, конечно же, и сами жучки, наглые розовощекие господа и дамы – весь этот люд с какой-то огневой ненавистью оглядывал нас, голодных, плохо одетых студентов, и суетно прибавлял шаг, стараясь удалиться от греха подальше.
Был среди нас Суковский, студент с Украины. Он жил в Одессе, по каким-то особенным признакам отличал еврея, полуеврея, умел великолепно копировать их речь, включая интонацию.
У какого-то студента-казака, кажется у Цыбина, он нашел под матрацем привезенную с Дона старую заржавевшую саблю. И когда обитатели Дома творчества после сытного ужина, где, как нам рассказывали, подавали черную икру, балык и жидкий шоколад, выбирались на балкон, Суковский брал саблю, вскидывал ее по-боевому на плечо и подходил к большому камню, лежавшему напротив балкона. Начинал точить: вжик, вжик… Точил долго, сосредоточенно.
На балконе начинали нервничать. Кто-то кричал:
– Что ты там делаешь?
Суковский поднимал над головой саблю:
– А вот… хочу наточить! – кричал громко.
Волнения на балконе усиливались. Спускались мужчины.
– Что это у тебя?
– Это?…– Суковский вертел у них под носом саблей.– А так, планка.
– Какая же это планка, если это сабля – холодное оружие. Прекрати точить!
– Почему?
– Ты мешаешь нам отдыхать.
– Я мешаю? Да чем же?… Вы шутите.
К Суковскому подходили студенты – человек тридцать-сорок, а «писатели» удалялись. Для отдыхающих это была трепка нервов, а для нас веселый спектакль.
Суковский проделывал и другие штуки – и все на грани дозволенного. Когда, например, он видел двух-трех писателей-евреев, прогуливающих собак, он сгибался в низком поклоне, сладеньким голосом пел:
– Здравствуйте, господа русские писатели!…
Так будто бы приветствовал своих коллег Михаил Булгаков, работавший дворником в Литинституте.
Вечером за высокими заборами, на ярко освещенных верандах, в залах, на балконах собирались большими группами хозяева и их гости. Там кипела жизнь, сокрытая от народа, здесь много произносилось слов, вершились планы, рисовались картины будущей жизни – той самой, которая настала теперь.
В России с начала нынешнего века стало распространяться много тайных кружков, собраний. Сторонники крутых мер, внезапных сокрушительных потрясений – все больше люди пришлые, из чужих краев заезжие, загадывали и решали, как жить русскому народу, как ему пахать, сеять и растить детей.
Вот такой он, русский народ! Вроде бы и умный, и землю свою любит, и постоять за нее умеет, а осмотреться как следует по сторонам, вовремя врага разглядеть не может. И сколько же крови и слез пролилось на отчей земле из-за этой беспечности!…
В Переделкино свои нравы, «на том берегу», то бишь на нашем – свои. Думы под сердцем здесь носят великие, о народе думы, о будущем славян и Российского государства.
И нравы, и детали жизни – все у нас другое. Здесь в сравнении с Переделкино живут просто и бедно. Двери в домах открыты, садовников у нас нет и пугаться нам некого. Свои дома – не казенные, своя земля – отчая, родимая.
Видимо, остался еще в нас дух великого печальника земли русской Сергия Радонежского, открытого для каждого из нас и для целого света, целителя и наставника, строителя духовной культуры.
Недаром же в дни праздников престольных здесь явственно слышатся звоны соборных колоколов Сергиево-Троицкой лавры. В пяти километрах она от нас – лавра Сергеева. Как же тут не услышать звоны?…
Весна выдалась теплая, тихая. Я, как и прежде, вставал в четыре часа, включал большой, в полстены, уральский электрический камин и подходил к растворенному настежь окну. Отсюда, со второго этажа, мне открывался Радонежский лес – он тянулся в стороны северо-запада и северо-востока, в земли костромские, вологодские, к берегам студеного моря Белого. Нежной сине-серебряной кисеей висели над кроной деревьев еще хранившие ночную сырость туманы, розоватая голубизна затекала с востока на небо. И чудилось, что вот-вот над лесом поднимется богатырская фигура отца Сергия Радонежского и рука его благословит любезных соотечественников на очередной трудовой день.
Куда-то в вечность, небытие отлетели вседневные заботы города, в душу вливались покой и умиротворение – то счастливое состояние, при котором только и возможно творчество. Садился за стол и до восьми часов писал. Потом спускался на кухню, готовил завтрак.
Жена моя жила в Москве, приезжала на дачу в среду и в пятницу. В летние месяцы на отдых приезжали дочь, внук Денис и зять Дмитрий. И хотя тут начиналась веселая праздничная колгота, но я свой трудовой ритм не нарушал. И даже в выходные, кроме утренних часов, выкраивал для работы и часы дневные. В среднем же я сидел за письменным столом десять-двенадцать часов, восемь из них писал, два или четыре тратил на чтение, подготовку материала. Если для иной статьи я исписывал два-три блокнота, то для романа набрасывал разные варианты сцен, эпизодов, разговоров.
Много приходилось читать.
Вначале пробовал читать ведущих современных писателей, пытался уловить пульс современной литературы, особенно меня занимала поэзия. Я покупал книги, выстраивал на полках по степени таланта и важности поднимаемых тем и проблем.
Очень скоро отсеялись те книги, которые мне активно не нравились ни по языку, ни по содержанию. В разряд пустых и неинтересных попали Чаковский и Гранин, Светлов и Слуцкий, о которых, не жалея высоких слов и красок, кричала печать. Впрочем, я понимал, что мыльные эти пузыри надувают критики с чувством национального сепаратизма, признающие только «своих да наших». Я, конечно, и раньше знал природу этого явления, но книги Шевцова и вся литература семхозовского братства уже в то время указывала на остроту проблемы, открывала глаза на тайны еврейского литературного мессианства.
В «Подземном меридиане» я пытался вскрыть те же процессы,-только персонажи моего романа действуют в науке, в театре, министерствах.
Роман сдали в типографию. А я все сомневался. Ночью часами лежал с открытыми глазами, думал: «За то ли я дело взялся? Поучать людей, вещать истины! – сколько знаний для этого нужно!»