355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Дроздов » Последний Иван » Текст книги (страница 24)
Последний Иван
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:41

Текст книги "Последний Иван"


Автор книги: Иван Дроздов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

– Приходите, посмотрите мою мазню.

Я этим «мою мазню» был огорошен. Можно ли так относиться к своему труду? И вот мы с женой пришли к нему в мастерскую. Она была рядом с его квартирой.

Художник показывал свои картины. И первая из них – портрет его бабушки. Он писан маслом на холсте и чем-то напоминал работы Рафаэля, Леонардо да Винчи. И мне, и жене портрет очень понравился. Я бы с удовольствием повесил его в своей квартире. Художник сказал:

– Моя первая работа. Мне было пятнадцать лет. Я жил в деревне.

– Ну и ну! – поразился я таланту художника.– В пятнадцать лет написать такое!

Потом мы смотрели другие картины. И я с чувством горечи и досады про себя отмечал, что все последующие картины хуже первой. А уж самые поздние,-те, что выходили из-под кисти академика,– и совсем неприятны. Художник писал своих односельчан-женщин, девушек, мужчин и детей – жителей его родной деревни, где он каждый год жил летом. Лица суровые, изможденные, угрюмые и даже злые. Очевидно, наш хозяин хотел выразить этим время. И фигуры женщин, даже девушек – худы, угловаты. Нет женской красоты, обаяния, нет чарующего магнетизма в глазах. В каждой картине я чувствовал заданную идею, воспитующую суть.

Да, конечно, люди в нашей деревне живут плохо, они обмануты, обобраны – подведены к черте физического вымирания. Все так!… Но человек всегда прекрасен, он в молодости силен и гибок, девушка нежна, грациозна, в ее глазах жажда жизни, море света и обаяния. Дети излучают сияние ангельской невинности, чистоты, в их глазах любовь, преданность, надежда. Куда же все это подевалось в земляках художника? Но, может быть, прекрасного в людях он не заметил? Но если так – зачем его картины?

С чувством досады и недоумения возвращались мы домой. Свои сомнения я высказал жене:

– Не понимаю, зачем он показывает мир таким грубым и уродливым?

Надежда, как всегда, подметила сторону практическую:

– Кто бы его пропустил в академики да в секретари, если б он не рисовал таких уродов!

Как просто и точно! И глубоко – до самого дна! Конъюнктура! Потрафить критикам. Тем, не национальным. Им ведь не нужна красота, нужна политика, и та, что на них работает. Но неужели? За чины, за жирную колбасу… пожертвовать своей сутью?

Я стал внимательно приглядываться к Сорокину. Тучи, приплывшие с Челябинского горизонта, посеяли в его душе панику – он стал нервным, подолгу в нетерпении теребил свой реденький клок волос на лбу, много и тяжко пил. Неожиданно воспылал любовью к Шевцову. К месту и не к месту хвалил его, в дни отдыха, когда мы приезжали на дачу, тянул к нему. Однажды мы втроем обедали у Шевцова и крепко выпили. Сорокин сказал тост:

– Предлагаю выпить за Дроздова. Признательно благодарен ему за то, что свел меня и сдружил с вами, Иван Михайлович.

В покорности склонил голову перед Шевцовым.

Слушал я и диву давался: еще недавно Сорокин горячо убеждал меня подальше держаться от Шевцова, говорил, что Шевцов – слабый писатель, ругает евреев и только тем добивается популярности. «Он – лидер антисемитизма. Был бы ты частным лицом – дружи с ним на здоровье, но ты работаешь в издательстве – нельзя так откровенно проявлять свою позицию».

Да, так говорил. И вдруг – благодарит за то, что и его я сдружил с «лидером антисемитизма».

Бесовщина какая-то! Попробуй в ней разберись! А и в самом деле… как сказал Кобзев,-душа не на месте.

Мне кажется, такого мира в издательстве, какой наступил во второй половине 1973 года, еще не было. Главный художник Вагин присмирел, он редко появлялся на работе, где-то ходил вокруг да около – «кругами». И Прокушев стал иным, при встречах долго и крепко жал руку, ласково улыбался, словно мы вдруг все исправились и радовали его своим тихим поведением. А и в самом деле: документы о художниках у нас забрали в Госкомиздат, и в редакции стало тихо. Я же по настроению Прокушева судил: художников в Комитете решили прикрыть, и мафия получила еще одного мощного союзника. «Неужели и Свиридов?» – мелькнула у меня мысль.

Между тем со Свиридовым в дни отдыха мы продолжали ездить в лес, варили кулеш, распивали бутылку коньяка. Я чувствовал, как еженедельные возлияния угнетали мою способность писать, но на исполнение служебных обязанностей они будто бы влияния не имели. Так я на себе испытывал коварное действие алкоголя: он в первую очередь и сильнее всего угнетал творческую потенцию, те отделы мозга, которые заведуют высшей умственной деятельностью. Позже, в середине семидесятых, а затем и в восьмидесятых годах это коварство алкоголя исследует и научно обоснует ленинградский ученый Геннадий Андреевич Шичко, но тогда лишь кое-где можно было встретить замечания о том, что алкоголь угнетает мозг. Я же испытывал это влияние на себе, и не от пьянства в обычном нашем понимании, а от «культурного» и даже «культурненького» винопития,– всего лишь двести граммов коньяку в неделю.

Писать я не мог. И не писал. И не знал, почему желание писать ко мне не приходит. Лишь смутно догадывался, но не было ни уверенности, ни убеждения.

Со Свиридовым о художниках не заговаривал. Говорить на отдыхе о таких щепетильных служебных коллизиях считал верхом бестактности.

Николай Васильевич тоже делал вид, что ничего не происходит. Впрочем, изредка он все-таки нашей жизнью интересовался. Спрашивал о качестве книг, о пропорциях столичных и периферийных авторов. Занимал его вопрос о главном редакторе. Спрашивал:

– Что думает Прокушев?

Я рассказывал о последней идее Прокушева: обойтись без главного редактора, а сделать нас с Сорокиным своими заместителями: меня – по прозе, Сорокина – по поэзии.

– А вы? Как отнеслись к его идее?

– Я – против, Сорокин – молчит. Думает.

– А что тут думать? – с раздражением говорил Свиридов.– Гнусная затея! Хочет стать одновременно и директором и главным редактором. Очередной «узелок», и завязать его он хочет потуже. Сегодня вы согласитесь стать его заместителями, а завтра скажет вам: вы меня не устраиваете. Институт заместите лей – хитрый механизм нашей системы. Или будь послушным, как робот, или… Катись на все четыре стороны.

– А ваши заместители? Разве Звягин вас устраивает? – позволил я себе небольшую бесцеремонность.

– Заместители министров – дело другое. Тут тоже механизм системы, и тоже – хитрый и даже коварный. Заместителей нам присылают. И прав над ними мы почти не имеем. Пословица есть такая: министры заместителей не выбирают.– И потом, минуту спустя: – А что Сорокин? Неужели не понимает, куда Прокушев дело клонит?

– Думаю, понимает, но молчит из дипломатических соображений. Он сейчас Прокушева укрощает, хочет миром его в нашу сторону повернуть.

– Говорят, обедать к нему ходит?

– Иногда ходит, но я Сорокину верю. Парень он – кремень, рабочей закваски. Его бы главным редактором назначить.

– Поэт. Не справится.

– Зато в убеждениях крепок. А то пришлют темную лошадку, «уральского казака» какого-нибудь.

– Что это – «уральский казак?»

– Вагин у нас уральским казаком назвался.

– А-а…

Некоторое время молчали. Но Свиридов вновь обращался к нашим делам:

– А что Сорокин,-действительно, крепок?

– Думаю, да.

Месяц или два спустя после этого разговора Сорокин мне вдруг сказал:

– Близится юбилей Михалкова. Викулов просит написать статью для журнала о Михалкове.

– Викулов или Прокушев? – спросил я неосторожно.

Валентин вспылил:

– Почему Прокушев? Сказал же – Викулов!

– Но почему ты? Тут нужен критик, а ты – поэт.

– Именно поэт и нужен! Якобы Михалков так хочет.

– Чтобы ты написал?

– Не я… но поэт! Редакция вышла на меня.

И потом, в раздумье:

– Может, и Сергей Владимирович назвал меня.

За этим «назвал меня» я слышал затаенную думу Сорокина, плохо скрываемое от других его убеждение в том, что он – первый из современных поэтов, нынешний Пушкин, Маяковский, Есенин… И, конечно же, Михалков, заботясь о своем месте в истории, хотел бы, чтобы в день его юбилея о нем написал Шолохов или… Сорокин. Но Шолохов не напишет, а вот Сорокин…

– Не знаю, Валя, дело это личное. И тут советчики неуместны. Но как старый журналист тебе скажу: юбилейные статьи обыкновенно панегирические. Способен ли ты славословить поэта, которого не уважаешь ни за стихи, ни за человеческие качества? Сам недавно мне прочел эпиграмму на Михалкова. Ты ее помнишь? Повтори.

– Не помню.

– Я тоже забыл. Но помню, что эпиграмма нелестная. Наверняка ведь, ты читал ее и другим. Подумай. Совесть нельзя насиловать. Радость жизни у себя отнимешь, покой душевный потеряешь, а без душевного покоя, сам знаешь, стихи не пойдут.

Не стал я читать молодому другу им же сообщенную мне эпиграмму на Михалкова,– не хотел так уж сильно давить на самолюбие,– но читателям, очевидно, будет интересно знать фольклорную характеристику этого непотопляемого при всех владыках российского литературного начальника. В высших партийных сферах были такие скользкие молодцы, которые обладали редчайшей способностью глубоко и самозабвенно любить власть имущих и добиваться такой же трогательной взаимности. Такими были Микоян и Алиев. Литературная среда тоже выдвигала таких мастеров, и Сергей Михалков – едва ли не самый талантливый из них. Заступил на пост генсека Брежнев, и тотчас же клевреты, заинтересованные в «плавучести» Михалкова, начинали разносить по Москве весть, что наш Сережа свой человек в семье Брежнева, он с мадам на «ты» и бывает у них в доме. Клевретов у Михалкова много, они настойчивы и повторяют свои басни до тех пор, пока им не поверят. При смене генсека сказка про всесильного Дядю Степу повторяется, и так, с каждым годом укрепляясь, и сидит в кресле вождя российских литераторов не одно уж десятилетие Сергей Владимирович Михалков – поэт, писатель, драматург, а по убеждению многих – ни тот, ни другой и не третий.

Сейчас я оторвался от столичной жизни – не знаю последних аттестаций. Но мне и с берегов Невы виден этот высокий, улыбчивый, хотя и со стальным блеском в глазах, непотопляемый «Дядя Степа». Ныне он одряхлел, сутуловат, ходит неверным, падающим шагом, но продолжает стоять на капитанском мостике. И штурманом при нем теперь Прокушев, а на роль старшего офицера и «первого поэта России» метит Валентин Сорокин. Ну, а эпиграмма? Она, правда, непристойна, но очень уж тут к месту:

 
Прославляют дядю Степу
Выше прочих дядей степ.
Лижут дяде Степе ж…пу
И никто не скажет: «стоп».
 

Сорокин возгорелся желанием сказать и свое слово во славу главного российского литературного начальника.

На том наш разговор тогда кончился. Я впервые ощутил, как между мной и Сорокиным пробежал холодок отчуждения. Он в этот день не зашел ко мне и не позвал обедать, а я и был рад этому. В магазине купил пакет молока, булочку – пошел в тихий уголок соседнего уцелевшего каким-то чудом сада, пообедал в одиночестве. С этого дня чаще просил Сорокина оставаться в издательстве, а сам забирал две-три рукописи, уезжал на дачу, читал.

Валентин охотно оставался за главного. Ему очень нравилось командовать.

Как-то Прокушев попросил меня прочесть объемистую рукопись. Сказал:

– Приготовьтесь к серьезному разговору по ней. Отбиться будет нелегко.

– Но, может быть, и не надо отбиваться?

– Нет, надо. Автор – графоман, но за ним -о-о, черт бы их побрал, этих ходатаев.

Он, когда случалось, не прочь был и ругнуть высоких персон.

В четверг и пятницу я читал, в субботу и воскресенье отдыхал, а когда пришел в издательство, нашел тут большие волнения. В мое отсутствие явился подполковник милиции, назвался следователем по особо важным делам. Долго сидел в кабинете директора, спрашивал меня, ждал до обеда. Пришел он и во вторник, за полчаса до начала работы. Но я уже был на месте и следователь прошел ко мне. Дружески пожал руку, улыбался. На нем был китель армейского покроя, но погоны милицейские. Я спросил:

– Наверное, в армии служили?

– Да, недавно демобилизовался. Был военным следователем, а теперь вот… на гражданке. И тоже следователь.

Раскрыл папку, достал один за другим документы о художниках. Потом достал три книги примерно одного формата и полиграфического качества. Выпущены разными издательствами.

– Вот смотрите! – разложил их на моем столе.– Какая лучше оформлена?

Я полистал книги.

– Примерно одинаково.

– А плата за художественное оформление и за печать – разная. Вы художникам заплатили в четыре раза дороже, а полиграфистам – в один и четыре десятых, то есть почти в полтора.

– И за печать превышаем? – удивился я, впервые коснувшись дрожжевской механики.

– Да, и за печать. Не понимаю вашей щедрости, любезный Иван Владимирович. Объясните, пожалуйста.

Говорил будто бы шутя, с дружеской иронией, но слышалась мне в его голосе и серьезная претензия официального человека. Следователь вдруг спросил:

– Вы на фронте кем были?

– Войну закончил командиром батареи.

– Я тоже был комбатом, только в пехоте, командовал батальоном. Представьте на минуту, что у вас из солдатского довольствия кто-то утянул половину продуктов.

– Что вы! У нас в котел строго по весу засыпалось. Я сам иногда отмеривал, а чтобы жульничать… Да у нас за всю войну случая такого не было.

– Вот, вот… Не было такого. И у нас тоже… за всю войну. Я и обедал вместе с солдатами. И чтобы хоть сухарь лишний, кусок сахара – ни, Боже мой! Честность во всем. Порядок и справедливость. На том стояли!

Помолчали оба. Думали об одном: что же с нами случилось? Почему теперь так пышно расцветает лихоимство, казнокрадство?

Я смотрел на лежащие на столе книги. Взял две – других издательств. Спросил:

– У них оплату производят по нормам?

– Сомневаюсь. В сравнении с вами меньше махинаций, но тоже… Почти уверен. Но только копать надо. Нужно за руку схватить.

Он полистал документы о наших художниках. Улыбнулся.

– Тут, конечно, много материала,– им не отвертеться, но работа и здесь для следствия предстоит серьезная.

В кабинете главного редактора была развернута выставка книг, выпущенных «Современником» со дня его основания. Подполковник смотрел книги, что-то записывал и время от времени обращался ко мне:

– Вот за эту книгу сколько заплатили художникам?

– Такие сведения может предоставить бухгалтерия.

– А гонорар авторский, писателю?

Я смотрел выходные данные и если не точно, то примерно называл сумму гонорара.

Следователь записывал. И тут же спрашивал:

– Как думаете, вот на это оформление сколько затратил художник дней, месяцев?

– Способный художник сделает такое оформление за неделю.

– А писатель? Сколько он пишет такую книгу?

– Обыкновенно – годы. Иногда год, а то и пять, десять лет. Иной писатель отделывает свою книгу всю жизнь.

Следователь кивает и тоже записывает. Он в своих вопросах был дотошен, шел в глубину, проникал в суть творческого труда и писателя, и художника. Я не был следователем, но четверть века работал журналистом, и круг интересов у меня был широкий – от описания какого-нибудь события до запутанных проблем развития металлургии, шахтерского труда – по опыту мог судить о хватке следователя, его стремлении не только «размотать» факты, но и понять явление в своей изначальной комплексной сути. Мне нравился этот умный, симпатичный человек. Я был рад, что дело художников попало в такие руки.

Расстались мы почти друзьями.

И сразу же после следователя ко мне стали заходить все наши ведущие сотрудники: Сорокин, Панкратов, Целищев, Дробышев. Зашел и Ванцетий Чукреев. Они ни о чем не спрашивали,– знали, что художниками занялся важный следователь то ли из прокуратуры, то ли из Министерства внутренних дел.

Болтали о разном, а думали об одном: чем закончится эпопея с художниками? По выражению лиц, словам и репликам я видел, кто и как воспринимает это событие. Все радовались, были возбуждены, и только Чукреев и Сорокин хранили молчание, тяжко обдумывали сложившееся положение.

Без стука и разрешения вошел старший редактор, писатель Иван Краснобрыжий. Этот говорил прямо:

– Прищемили хвост прохиндеям. Прокушев в Комитет метнулся, новое заявление об отставке подал. Будто бы председателю сказал: «Хватит с меня этого кошмара! В издательство не вернусь. Хоть на коленях стойте».

– Ну и что? Что сказал ему председатель?

– Не знаю. Но что он должен ему сказать? Отчитайся за художников, тогда и уходи. Я бы так сказал.

– Погодите бить в литавры,– остерег Чукреев.– Прокушев найдет управу и на следователя.

Мудрый был человек Чукреев. Запомнил я тогда это предостережение.

Весь тот день возле меня вился Сорокин. Вместе в лес мы пошли с ним обедать. Он был смущен и взволнован. Недавно отбыла домой челябинская делегация, вернулся из Челябинска «тайный следователь». Он приходил в издательство, общался с Прокушевым,– видимо, Валентина сейчас пугали всякие возможные катаклизмы. А кроме того, со дня на день должен был поступить подписчикам и в продажу журнал «Наш современник» с его статьей о Михалкове. Несомненно, Прокушев внушил Валентину какие-то надежды, связанные со статьей о Михалкове,– может быть, косвенно или прямо зажег перед Валентином надежду на должность главного редактора. Я уже представлял, в каких выражениях директор разворачивал перед Сорокиным новую перспективу, ведь директор и нам не однажды говорил о всемогуществе Михалкова, о его влиянии на все руководящие сферы вплоть до самой «мадам» – жены Брежнева, с которой у него якобы вполне свойские отношения.

Сорокин тут же подтвердил все мои догадки. Спросил:

– Как относится ко мне Свиридов?

– А как он должен к тебе относиться? – изумился я.– Поэтический раздел ты поставил хорошо, об этом мне и Карелин говорил. Надо полагать, он то же самое говорит и председателю.

– Не темни, ты и без Карелина все знаешь. Ты дружен со Свиридовым.

– Ну, это ты придумал, Валя,– искренне возразил я. – Свиридов и из своего-то круга, как мне кажется, не имеет друзей, а уж такие мелкие сошки, как мы с тобой… Зачем мы ему?

– Ладно. Ни врать, ни хитрить ты не можешь. Скажи уж прямо: не хочешь распахивать душу. И черт с тобой. Таись. Но скажи хоть мне: ты бы хотел видеть меня главным редактором?

– Еще бы! Я был бы рад такому обороту дел.

Я говорил это и не кривил душой. Искренне верил в здоровую суть Сорокина, в реализм и справедливость его взглядов. И хотя понимал, что в характере у него много мусора, что неровен он, грубоват, но в моих глазах здоровая его славянская натура искупала все недостатки. Я сказал:

– Хочешь, я поговорю со Свиридовым, постараюсь убедить его назначить тебя главным?

Я был искренен и в этом своем намерении.

Готовился к выходу в свет журнал со статьей Сорокина о Михалкове. Валентин перед выходом дал мне ее почитать. Статья была написана мудрено; автор не хвалил юбиляра напрямую, не развешивал превосходные эпитеты,– он вокруг имени маститого литератора нагромождал сложные словесные структуры, тщился выделить какую-то необыкновенность, какое-то сверхъявление, заслонившее собой едва ли ни всю современную литературу. Он не называл произведений – что можно назвать у Михалкова? – но каким-то особенным образом умудрялся представить читателю чуть ли не титана литературы. Лесть, конечно, беспардонная, но подавалась таким образом, что ее вроде бы и не было заметно.

Не ожидал я от Сорокина такой журналистской прыти: уметь же надо! Сказывался поэтический дар находить броские незаезженные слова, лепить хлесткие фразы.

Больше об этом факте из своей биографии Сорокин со мной никогда не заговаривал и никому другому о статье не говорил,– видимо, все-таки стыдился ее, но несомненно, что в жизни его она сыграла роль не последнюю.

В дни работы следователя никого из руководства в издательстве не было, и Сорокин забегал лишь на часок,– говорил сумбурно, о пустяках и то присаживался, то принимался ходить по кабинету. И тут же исчезал.

О Прокушеве разнесся слух: пробивает себе профессорскую кафедру, теперь уж от нас уходит наверняка.

На этот раз и я поверил, что директор уйдет, что следователь по чрезвычайно важным делам шутить с Вагиным и Дрожжевым не станет и что Прокушев если и не «поплывет» с ними на скамью подсудимых, то уж и работать в издательстве не сможет.

Между тем вся черновая работа по главной редакции и по делам хозяйственным легла на меня, и я уж не имел времени читать верстки и вынужден был брать сигнальные экземпляры на ночь. Едва успевал прочесть, а иные и не успевал – подписывал «втемную». Такая рискованная игра меня очень беспокоила, хорошо знал, какая поднимется свистопляска, если пропущу в книге какой-нибудь ляп.

В субботу, отоспавшись, пошел в лес, а там знакомыми тропинками – к Шевцову. Принял он меня неласково, смотрел волком и с ходу обрушил шквал упреков:

– Странный ты, ей-Богу! Все мои разговоры с тобой – как об стену горох. Не думай, что ты такой умный и можешь никого не слушать!

– В чем дело? Что случилось?

– И ты еще спрашиваешь! Документы на художников в ОБХСС закатал!

– Этого я не делал.

– А в Комитет кто их на тарелочке отнес?

– Ну, это уж наши служебные дела. Да ты-то что печешься о художниках? Мне надоело выслушивать твои нотации. Не очень они корректны.

Шевцов закипел еще более и стал вновь разворачивать свои аргументы. Слушать их я не стал. Сказал ему:

– Ладно, Иван. Ты сегодня настроен агрессивно, а мне отдохнуть надо. Пойду-ка я к Кобзеву.

И ушел.

Игорь был на веранде, отделывал этюд, который он нынче же рисовал на берегу Монастырского озера.

– Нравится тебе этюд? – спросил Игорь.

– Да, очень.

– Хочешь, подарю тебе его?

– Еще бы! Я буду очень рад и куплю для него хорошую рамку.

– И отлично! Вот еще два-три мазка,– и забирай его. Жалко мне, а все равно – дарю от чистого сердца.

Его жена, Светлана, соорудила нам чай, и мы пили его на веранде, сидя в плетеных креслах.

– Ты в чудеса веришь? – спрашивал Игорь с детским простодушием.

– Ну как же без чудес! Они всюду, их надо только видеть.

– Я тоже так думаю. Мир полон тайн и чудес. И чем выше интеллект человека, чем развитее ум и богаче фантазия, тем больше такой человек видит чудес. В сущности, весь мир и вся наша жизнь состоят из чудес! Вот и сейчас… у нас в сарае, в темном углу за дровами, появилась тень Суворова. Хочешь, покажу!

– Да, конечно.

– Пойдем.

Выходя из-за стола, я мельком взглянул на Светлану – лукавая смешинка была у нее в глазах, она чуть заметно, снисходительно улыбалась. Но Игорь этого не замечал. Дверь сарая открывал тихо, словно там кто-то спал и он не хотел его тревожить. Войдя в сарай, показал в дальний темный угол. Шепотом спросил:

– Видишь?

Я кивнул:

– Да, вижу.

– Ну вот,– проговорил Игорь, так же тихо прикрывая дверь.– Скажи Светлане, она как сагана – ни во что не верит.

На веранде Игорь сказал Светлане:

– Иван Владимирович – серьезный человек. Спроси у него: видел он тень Суворова?

Светлана спросила. Я ответил:

– Да, конечно, видел.

Она прыснула и, чуть не выронив чашку, убежала на кухню. Игорь смотрел на меня чистыми синими глазами, и в них я читал горький упрек в адрес грубой женщины, бывшей по злой иронии судьбы его женой, и чувство признательности мне за мою с ним солидарность.

Мне тоже хотелось улыбнуться, но я держал серьезный вид. Не знал я тогда, не могу, наверное, судить и теперь: была ли то странная прихоть умнейшего человека, одареннейшего поэта и художника, или он и в самом деле настолько верил в чудеса, что вызвал в своем воображении тень великого соотечественника и старался других уверить в его реальности.

Кобзев был поэтом по своей природе, весь был устремлен в мир прекрасного. Я однажды, подходя к окнам веранды, услышал небесную, трубно звучащую музыку Вагнера, через раскрытое окно увидел многоцветие куполов. И невольно остановился, пораженный гармонией звуков и цвета, казалось, кресты золотые на зеленых, голубых, синих куполах кружились и летели вслед за музыкой,– летели и увлекали тебя.

Музыка часто звучала во всех комнатах и на усадьбе кобзевской дачи, музыка высокая: Глинка, Вагнер, Чайковский, Бородин, Моцарт…

Тень Суворова. Может быть, и это… – потребность души, образ, волновавший ум поэта.

Игорь был на редкость интересным собеседником,– он легко и свободно, а главное, оригинально судил о чем бы мы ни заговорили. И я душой отдыхал в их доме. Одно, впрочем, мне не очень нравилось; всякое чаепитие, ужин или беседа кончались обыкновенно картами. Игорь в один миг расчищал стол, подкидывал в руках карты, говорил:

– Сыграем в дурачка!

Терпеть не мог карты, но садился и играл. Если же мы приходили к Кобзевым всей семьей, я оставлял их за картами, а сам уходил в лес.

В тот день я очень хотел отвлечься,– игра в дурачка была для меня нужнее умных разговоров.

Впрочем, тень Суворова меня тоже изрядно позабавила.

Игорь провожал меня до дома. Шли лесом, он любил ходить по местам незнакомым. Там, где открывались дальние массивы деревьев, останавливались. Он показывал на стайки берез, ряды лип, тополей, говорил:

– Вот теперь начало сентября,– посмотри, какие новые краски появились в лесу. Вон там, видишь, лиловая полоса? Неделю назад ее не было. Теперь же по утрам и вечерам много темно-лиловой сини, сиреневых наплывов, и по краям, снизу или сверху, идут багровые полосы. Лес отсвечивает зарю.– И неожиданно предложил: – Пойдем завтра на зорьку. Я дам тебе этюдник, краски.

– Зачем? – не понял я.

– Будешь рисовать.

– Да я сроду не рисовал. И, кажется, не умею.

– А вот мы пойдем. И ты увидишь, как у тебя выйдет.

Домой ко мне Игорь не зашел. Прощаясь, сказал:

– Вчера на вечере поэзии был ваш Прокушев. Он выступал и сильно хвалил Сорокина. Читал его стихи. А потом сказал, что будут двигать его на премию.

– Таких людей, как Прокушев, не сразу поймешь. Видно, интерес к Сорокину имеет.

Мне вдруг, в одну минуту, открылась разгадка всех последних ходов Сорокина, и его частых отлучек, и охлаждения к делу художников, и статьи о Михалкове, припомнилась делегация челябинцев, страх Сорокина стать героем фельетона. Все звенья последних событий выстроились в ряд. Стало ясно: Сорокин ищет союза с Прокушевым. Он, может быть, не станет нам вредить, не уйдет в лагерь противника,– такой мысли я не допускал,– но и теснить художников он уже не будет. Бойца и товарища мы потеряли.

Припоминал, как сидит он в сторонке, слушает наши препирательства с Прокушевым и покорно молчит.

Трудно мне было представить таким Валентина: слишком он был смел и напорист, и верил я в него, как в себя.

В думах своих перенесся в далекие годы войны, вспомнил батарею свою – офицеров, сержантов, солдат. Подумал: было ли там что-нибудь подобное?… Нет, не было! Случилось однажды, молодой солдат Иван Куренной, подносчик снарядов, в бою побежал от пушки. Командир огневого взвода вынул пистолет, хотел застрелить труса, но я ударил офицера по руке. И рванулся за солдатом, догнал его, схватил за шиворот, вернул на место. Немцев мы отбили. Наступила тишина. Батарейцы сидели возле пушек. Я обходил расчеты, зашел и на пушку, где был Куренной. Не упрекнул солдата. Зато и дрался же он потом, как лев. Остался жив, был не однажды награжден. И теперь, когда мы ежегодно в майские дни Победы собираемся на встречу фронтовиков-однополчан, Куренной подходит ко мне, как к отцу родному.

Неужели Сорокин, зрелый Сорокин – не мальчишка, побежит с поля боя?…

Раненько утром я был у Кобзева. Он дал мне этюдник, набор красок, кистей, раскладной стульчик, и мы пошли в лес. На берегу Монастырского озера выбрали поляны, невдалеке друг от друга сели. Я стал рисовать стоявшие передо мной три березы и небольшой холмик на втором плане, а на первом, ближе ко мне, клин поляны. Из-за деревьев поднималось солнце, и лес, и трава, и вода в озере буйно засверкали, окрасились в тона яркие, радостные, – живопись хотя и была для меня загадкой, и кисть не слушалась, краски не давались, однако волнение в груди я испытывал ни с чем несравнимое. И за четыре часа на маленьком моем холсте появились три березки и холм, и поляна. Рисунок незатейливый, однако же было видно, что это березы, и рядом – трава.

Стал рисовать. Есть у меня теперь свой этюдник, свои кисти и краски, а в кабинете на даче даже установлен большой рисовальный станок. Я пишу дома, природу, но больше мне нравится писать портреты. Натурщиков я, конечно, не приглашаю, но самых близких людей, из тех кто благосклонно относится к моим занятиям, я рисую по несколько раз. Люблю копировать. Копии доставляют мне особенно глубокое удовлетворение. Воспроизвести черты Лермонтова, Маяковского, Герцена, Тургенева – других, дорогих моему сердцу лиц, и если сделать это удачно – ах, какая тут большая радость для человека, любящего жить в мире собственных фантазий!

Однако злые силы не дремали.

Прокушев, Вагин, а с ними и Сорокин совсем перестали бывать в издательстве. Я, хотя и догадывался, но доподлинно не знал, не мог предположить, что борьба за «Современник» ведется не в коллективе издательства, а где-то в стороне. Испытав свои силы внутри редакций и не сумев одолеть здесь ни одного редута, противник отступил и стал обкладывать нас с флангов и с тыла.

Теоретики борьбы с сионизмом позже назовут свои книги: «Ползучая контрреволюция», «Осторожно, сионизм», «Рассказы о "детях вдовы"», «Вторжение без оружия»… Мы не знали, как она ползет, эта контрреволюция, и что «детьми вдовы» называют братьев-масонов, не научились мы в этой войне проявлять и осторожность. Потому и били нас, как слепых котят, и отступаем мы в этой войне и пятимся до сих пор. Не знали тогда и не знаем еще и теперь сил, противостоящих нам в идеологической войне,– самой длительной из всех войн. Она длится уже более ста лет, мы беспрерывно несем потери,– нас подвели к краю пропасти. Только здесь мы увидели опасность. Пожалуй, отсюда и начнется наше наступление.

Настала зима 1974 года, работа наша набрала строгий, деловой ритм. Мы регулярно выпускали книги, и книги хорошие – об этом ныне может сказать каждый книголюб, имеющий в своей коллекции книги «Современника».

Прокушев и Вагин по-прежнему были неспокойны, часто и надолго пропадали из издательства, однако их отсутствия коллектив не замечал: свидетельство того, как обширен у нас класс паразитирующих бездельников. Работал я в «Известиях» – там коллектив был из нескольких сотен человек, а нужно-то было всего человек двадцать; в Комитете работал – там двести человек, а нужно человек десять; в издательстве тоже все начальство можно сократить. Оставить лишь главного редактора, редакторов и производственный отдел.

Невольно вспоминал я, как мальчонкой пришел в 1937 году на Сталинградский тракторный завод. В механо-сборочном цехе работало несколько тысяч человек, и над ними – начальник цеха, механик и несколько мастеров. Я был приставлен к токарю в ремонтно-механическую мастерскую, мы ремонтировали тысячи станков, конвейер. Нас, рабочих, было человек двадцать, а мастер – один. Он и работы давал, и наряды закрывал, и зарплату начислял. А когда уже в роли корреспондента «Известий» я приехал на свой завод двадцать лет спустя,– батюшки мои! – да там начальников, учетчиков и контролеров почти столько же, сколько рабочих!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю