355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Тургенев » Том 8. Повести и рассказы 1868-1872 » Текст книги (страница 4)
Том 8. Повести и рассказы 1868-1872
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:46

Текст книги "Том 8. Повести и рассказы 1868-1872"


Автор книги: Иван Тургенев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)

«А он, точно, брал Прагу», – подумал я.

Мы вошли в комнату. Бригадир стащил картуз со вспотевших волос, воскликнул: «Фа!..», прикорнул на край стула… и понурился…

– Я зашел к вам, Василий Фомич, – начал я свои дипломатические апроши, – собственно за тем, что так как вы служили под начальством великого Суворова – вообще участвовали в таких важных событиях, – то для меня было бы весьма интересно знать подробности…

Бригадир уставился на меня… Лицо его странно оживилось – я уже ожидал если не рассказа, то по крайней мере одобрительного, сочувственного слова…

– А я, господин, должно, скоро умру, – проговорил он вполголоса.

Я пришел в тупик.

– Как, Василий Фомич, – вымолвил я наконец, – почему же вы… это полагаете?

Бригадир внезапно задергал руками – вверх, вниз – опять-таки по-ребячьи.

– А потому, господин… Я… вы, может, знаете… Агриппину Ивановну покойницу – царство ей небесное! – часто во сне вижу, и никак я ее поймать не могу; всё гоняюсь за нею, а не поймаю. А в прошлую ночь – вижу я – стоит она этак будто передо мной в полоборота и смеется… Я тотчас же к ней побег – и поймал… И она будто обернулась вовсе и говорит мне: «Ну, Васенька, теперь ты меня поймал».

– Что же вы из этого заключаете, Василий Фомич?

– А то, господин, заключаю: стало, вместе нам быть. Да и слава богу, доложу вам; слава господу богу, отцу и сыну и святому духу (бригадир запел) – и ныне и присно и во веки веков, аминь!

Бригадир начал креститься. Больше я ничего от него добиться не мог – так и ушел.

XV

На следующий день мой приятель приехал… Я упомянул о бригадире, о моих посещениях… «Ах, да! как же! я его историю знаю, – отвечал мой приятель, – я и со статской советницей Ломовой хорошо знаком, по милости которой он тут приютился. Да постой, у меня, кажется, здесь должно письмо его храниться, к той самой статской советнице; она ему в силу этого письма и уголок отвела». Приятель мой порылся в своих бумагах и действительно нашел письмо бригадира. Вот оно от слова до слова, за исключением орфографических ошибок. Бригадир, как все люди тогдашней эпохи, путался в буквах «е» и «ѣ», – писал: «хкому, штоп, слюдми» и т. д. Сохранить эти ошибки не предстояло надобности: письмо его и без того носит отпечаток своего времени.

«Милостивая государыня! *

Раиса Павловна!

По кончине друга моего, а вашей тетушки, имел я счастие писать к вам два письма, первое июня от первого, второе же июля от шестого числа 1815 года – а она скончалась шестого мая того ж года; в них был я вам открыт в чувствах души и сердца моего, которые стеснены были убийственным оскорблением и изображали в полном виде ожесточенное мое и жалости достойное отчаяние; оба письма посланы по коронной почте страховыми, а посему и не можно усумниться, чтоб они не были вами прочтены. Чрез откровенность мою в них я надеялся получить ваше благодетельное ко мне внимание; но сострадательные ваши чувства отдалены были от меня, горького! Оставшись же после единственного друга, Агриппины Ивановны, в самом расстроенном и бедственном состоянии, я только и полагал, по словам ее, всю мою надежду на ваше благоутробие; она, чувствуя уже кончину жизни своей, сказала мне именно сими, яко бы надгробными и мне вечно памятными словами: „Друг мой, я твоя змея и виновница всего твоего несчастия, я чувствую, сколько много ты мне жертвовал, и за то оставляю тебя в злополучном и воистину обнаженном положении; по смерти моей прибегни ты к Раисе Павловне“ – то есть к вам – „и проси у ней помощи, взывай! Она имеет душу чувствительную, и в ней я уверена, что она тебя, сироту, не оставит“. Милостивая государыня, примите во свидетельство всевышнего создателя мира, что это ее слова, и я говорю ее языком; а посему, утвердясь в добродетели вашей, к первой к вам отнесся с чистосердечными и откровенными моими письмами, но, по долговременном ожидании не получа на них ответа, иначе не мыслил, что добродетельное ваше сердце оставило меня без внимания! Таковое неблагорасположение ваше ко мне в вящшее меня ввергло отчаяние – куды ж и к кому было мне, бесталанному, прибегнуть – я не знал; рассудок был потерян, дух блуждал – наконец, к совершенной моей погибели, провидению угодно было еще жесточайшим образом меня наказать и обратить мои мысли к покойнице же, вашей же тетушке, Феодулии Ивановне, Агриппины Ивановны сестре единоутробной, но не единосердной! Представя самому себе в воображении то, что уже двадцать лет был я предан всему родственному ломовскому вашему дому – особливо же Феодулии Ивановне, которая иначе не называла Агриппину Ивановну, как „сердечный мой дружочек“, а меня „препочтенный радетель нашего семейства“, – представя всё сие в обильной воздыханиями и слезами тишине скорбных ночных бдений, я подумал: „Ну, бригадир, так, видно, тому и быть!“ – и, обратившись к оной Феодулии Ивановне с моими письмами, получил точное удостоверение, что последнюю кроху со мной разделят! Быв сим обещаньем обнадежен, собрал убогие свои остатки и поехал к Феодулии Ивановне! Привезенные мною гостинцы, более как на пятьсот рублей, были приняты с отменным удовольствием; а потом и деньги, которые я привез для содержания себя, Феодулии Ивановне угодно было, под видом сохранения, взять в свое ведение, чему, угождая ей, я не противился. Если же вы спросите меня: отколе и в силу чего таковое доверие я возымел, – на сие, сударыня, один ответ: Агриппине Ивановне сестра и ломовского семейства ветвь!! – Но увы и ах! денег сих я всех вскорости лишился, и надежда моя, которую я полагал на Феодулию Ивановну, – что хотела последнюю кроху со мной разделить, оказалась тщетной и суетной: напротив, оная Феодулия Ивановна моим же добром себя угобзила * . А именно, в день ее ангела, пятого февраля, я ей зеленой французской материи на пятьдесят рублей, по пяти рублей аршин, преподнес; сам же из обещанного получил: белого пике на жилет на пять рублей да кисейный на шею платок, которые подарки при мне же были куплены и, как мне известно, из моих же денег – и вот всё, чем я, по благодеянию Феодулии Ивановны ко мне, воспользовался! Вот оная последняя кроха! И я бы мог далее в самой истине обнаружить все недоброжелательные Феодулии Ивановны со мной поступки – а также и мои, всяческую меру превосходящие депансы, как-то, между прочим, на конфекты и фрукты, которые Феодулия Ивановна была великая охотница кушать; но всё сие умалчиваю для того, дабы вы таковое объяснение об умершей не отнесли в дурную сторону; и притом, так как бог призвал ее к себе на суд – и всё, что я от нее претерпел, из сердца моего истребилось, – то я ей, как христианин, простил давно и умоляю бога, чтобы он ей простил!!

Но, милостивая государыня, Раиса Павловна! Неужели ж вы обвиняете меня за то, что я был верным и неложным другом вашего семейства, и за то, что так много и непреоборимо любил Агриппину Ивановну, жертвовал ей моей жизнью, моей честью и всем моим состоянием! был в совершенной ее власти и потому не мог уже управлять ни самим собою, ни моей собственностью – а распоряжалась она по своей воле как мною, так и моим состояньем! Вам известно и то, что по делу ее с людьми ее я терплю невинноубийственное оскорбление – дело сие я перенес после смерти ее в сенат, в шестый департамент – оно еще теперь не решено, – по которому сделали меня соучастником с нею, отдали в опеку и всё еще судят уголовным судом! В моем звании, в мои лета, таковое бесчестие несносно мне; и остается мне только сим горестным размышлением ублажать свое сердце, что, следовательно, и по смерти Агриппины Ивановны я страдаю за нее, – и сие означает следы неизменной любви и добродетельной благодарности моей к ней!

В упомянутых моих к вам письмах я доводил до сведения вашего о похоронах Агриппины Ивановны со всею подробностью – и какое было по ней поминовение; дружба и любовь моя к ней по состоянию ничего не щадили! На все сие – и с сорокоустами, и за шесть недель за чтение по ней псалтыри (сверх того пятьдесят рублей ассигнациями мои пропали, кои даны в задаток за камень, о котором я вас уведомил), – на всё сие издержано собственных моих денег семьсот пятьдесят рублей ассигнациями, в числе которых и взнесенные заместо вкладу в церковь полтораста рублей ассигнациями ж!

Благотворная душа твоя, внемли гласу отчаянного и вверженного в пропасть жесточайших мучениев! Одно сострадание твое к человеколюбию может возвратить жизнь погибшего!! Я хотя и жив – но в страдании души и сердца моего мертв; мертв, когда вспомню, чем был и что есмь: был воином и отечеству всею правдою служил и прямил, как истому россиянину и верному подданному несомненно надлежит, – и отменными знаками награждаем был, – и состояние, сообразное с рождением и званием, имел; а ныне из-за насущного хлебопитания горбом хребет сгибаю; мертв же особенно я есмь, когда вспомню, какого друга лишился… и на что мне жизнь после сего? Но предела своего не ускоришь, и земля не расступится, а скорее того в камень обратится! А потому взываю к тебе, душа добродетельная, утиши молву народную, не дай себя в общее осуждение, что за таковую мою безграничную преданность я пристанища себе не имею, удиви милостию твоею ко мне, обрати язык злобствующих и завидующих к прославлению твоих достоинств и – осмелюсь со всяческим смирением присовокупить – утешь в гробе дражайшую тетку твою, незабвенную Агриппину Ивановну, которая за твою благопоспешную помощь, моими грешными молитвами, прострет над главою твоею свои благословящие длани, успокой на закате дней одинокого старца, который не такую мог ожидать себе участь!.. А впрочем, с глубочайшим почтением имею счастье назваться вашим, милостивая государыня,

преданнейшим слугою

Василий Гуськов,

бригадир и кавалер».

XVI

Несколько лет спустя я снова посетил деревушку моего приятеля… Василия Фомича уже давно в живых не было: он скончался вскоре после моего знакомства с ним. Огурец всё еще здравствовал. Он свел меня на могилку Аграфены Ивановны. Железная ограда окружала большую плиту с подробной и пышной эпитафией покойницы; а тут же, рядом и как бы у ног ее, виднелся небольшой холмик с покривившимся крестом; раб божий, бригадир и кавалер Василий Гуськов покоился под этим холмиком… Прах его приютился, наконец, возле праха того существа, которое он любил такой безграничной, почти бессмертной любовью.

Несчастная

…Да, да, – начал Петр Гаврилович, – тяжелые то были дни… и не хотелось бы возобновлять их в памяти… Но я дал вам обещание; придется всё рассказать. Слушайте.

I

Я жил тогда (зимою 1835 года) в Москве, у тетушки, родной сестры покойной матушки. Мне было восемнадцать лет: я только что перешел со второго на третий курс «словесного» факультета (в то время он так назывался) в Московском университете. Тетушка моя была женщина тихая и кроткая, вдова. Она занимала большой деревянный дом на Остоженке, теплый-претеплый, каких, я полагаю, кроме Москвы, нигде не найдешь, и почти ни с кем не видалась, сидела с утра до вечера в гостиной с двумя компаньонками, кушала цветочный чай, раскладывала пасьянс и то и дело приказывала покурить. Компаньонки бежали в переднюю; несколько минут спустя старый слуга в ливрейном фраке приносил медный таз с пучком мяты на раскаленном кирпиче и, торопливо выступая по узким половикам, поливал ее уксусом. Белый пар обдавал его сморщенное лицо, он хмурился и отворачивался, а канарейки в столовой так и трещали, раздраженные шипением курева.

Тетушка очень любила и баловала меня, круглого сироту. Она отдала весь антресоль в полное мое распоряжение. Меблированы были мои комнаты весьма изящно, уж вовсе не по-студенчески: в спальне красовались розовые занавески, и кисейный полог с голубыми помпончиками возвышался над кроватью. Эти помпончики меня, признаюсь, несколько смущали: по моему понятию, подобные «нежности» должны были уронить меня в глазах моих товарищей. Они и без того прозвали меня институткой: я никак не мог заставить себя курить табак. Занимался я, что греха таить, плохо, особенно в начале курса: много выезжал. Тетушка подарила мне широкие генеральские сани с медвежьею полостью и пару откормленных вяток. «Благородные» дома я посещал редко, но в театре был как свой – и пропасть поедал пирожков по кондитерским. Со всем тем я никаких бесчинств себе не позволял и вел себя скромно, «en jeune homme de bonne maison» [20]20
  как юноша из хорошей семьи (франц.)


[Закрыть]
. Я бы ни за что не согласился огорчить мою добрую тетушку; к тому же и кровь у меня довольно спокойно обращалась в жилах.

II

Я с ранних лет пристрастился к шахматам * ; о теории не имел понятия, а играл недурно. Однажды в кофейной мне пришлось быть свидетелем продолжительной шахматной баталии между двумя игроками, из которых один, белокурый молодой человек лет двадцати пяти, мне показался сильным. Партия кончилась в его пользу; я предложил ему сразиться со мной. Он согласился… и в течение часа разбил меня, шутя, три раза сряду.

– У вас есть способность к игре, – промолвил он учтивым голосом, вероятно, заметив страдание моего самолюбия, – но вы дебютов не знаете. Вам надо книжку почитать, Аллгайера или Петрова. *

– Вы думаете? Но где могу я такую книжку достать?

– Приходите ко мне; я вам дам.

Он назвал себя и сказал, где квартирует. На другой день я отправился к нему, а неделю спустя мы уже почти не расставались.

III

Нового знакомца моего звали Александром Давыдовичем Фустовым. Он жил у своей матери, довольно богатой женщины, статской советницы, в отдельном флигельке, на полной свободе, так же как я у тетушки. Он числился на службе по министерству двора. Я привязался к нему искренне. В жизни моей я еще не встречал молодого человека более «симпатичного». Всё в нем было миловидно и привлекательно: его стройная фигура, его походка, голос

и в особенности его небольшое тонкое лицо с золотисто-голубыми глазами, с изящным, как бы кокетливо вылепленным носиком, с неизменно ласковою улыбкой на алых губах, с легкими кудрями мягких волос над немного суженным, но белоснежным лбом. Нрав Фустова отличался чрезвычайною ровностью и какою-то приятною, сдержанною приветливостью; он никогда не задумывался, всегда был всем доволен; зато ни от чего не приходил в восторг. Всякое излишество, даже в хорошем чувстве, его оскорбляло: «Это дико, дико», – говаривал он в таком случае, чуть-чуть пожимаясь и прищуривая свои золотистые глаза. И удивительные же были глаза у Фустова! Они постоянно выражали участие, благоволение и даже преданность. Я только в последствии времени заметил, что выражение его глаз зависело единственно от особенного их склада, что оно не менялось и тогда, когда он кушал суп или закуривал сигарку. Аккуратность его вошла между нами в пословицу. Правда, бабка его была из немок. Природа наделила его разнообразными способностями. Он отлично танцевал, щегольски ездил верхом и плавал превосходно, столярничал, точил, клеил, переплетал, вырезывал силуэтки, рисовал акварелью букет цветов или Наполеона в профиль в лазоревом мундире, с чувством играл на цитре, знал множество фокусов, карточных и иных, и сведения имел порядочные в механике, физике и химии, но всё в меру. Одни языки ему не дались: даже по-французски он изъяснялся довольно плохо. Он вообще говорил мало и в наших студенческих беседах участвовал больше оживленною мягкостью взгляда и улыбки. Женскому полу Фустов нравился безусловно, но об этом, для молодых людей весьма важном, вопросе не любил распространяться и вполне заслуживал данное ему товарищами прозвище «скромного Дон-Жуана». Я не удивлялся Фустову; удивляться в нем было нечему, но я дорожил его расположением, хотя в сущности оно выражалось только тем, что он во всякое время допускал меня до своей особы. В моих глазах Фустов был самым счастливым человеком на свете. Жизнь его текла именно по маслу. Мать, братья, сестры, тетки, дядья – все его обожали, он жил с ними со всеми в ладах необыкновенных и пользовался репутацией образцового родственника.

IV

Однажды я забрался к нему довольно рано и не застал его в кабинете. Он окликнул меня из соседней комнаты; фыркание и плескотня доносились оттуда до моего слуха. Каждое утро Фустов обливался холодною водой и потом около четверти часа предавался гимнастическим упражнениям, в которых достиг замечательного мастерства. Излишних забот о здоровье тела он не допускал, но не забывал необходимых. («Не забывай себя, не волнуйся, умеренно трудись!» – было его девизом.) Фустов еще не появлялся, как наружная дверь комнаты, в которой я находился, растворилась настежь, и вошел человек лет пятидесяти, в мундирном фраке, коренастый, плотный, с молочно-белесоватыми глазами на избура-красном лице и настоящею шапкой седых курчавых волос. Человек этот остановился, посмотрел на меня, широко разинул большой свой рот и, захохотав металлическим хохотом, хлестко ударил себя ладонью по ляжке сзади, причем высоко вынес ногу вперед.

– Иван Демьяныч? – спросил из-за двери мой приятель.

– Он самый и есть, – отозвался вошедший. – А вы что ж это, туалет свой совершаете? Дело! Дело! (Голос человека, прозывавшегося Иваном Демьянычем, звучал, так же как и смех его, чем-то металлическим.) Я к братишке вашему припер было урок давать; да он, знать, простудился, чихает всё. Действовать не может. Вот я и завернул к вам пока, отогреться.

Иван Демьяныч опять засмеялся тем же странным смехом, опять звучно шлепнул себя по ляжке и, достав клетчатый платок из кармана, высморкался громко, с свирепым вращеньем глаз, и, плюя в платок, воскликнул во всё горло: «Тьфу-у-у!»

Фустов вошел в комнату и, подав нам обоим руку, спросил нас, знакомы ли мы друг с другом?

– Никак нет-с, – тотчас загремел Иван Демьяныч, – ветеран двенадцатого года чести сей не имеет!

Фустов назвал сперва меня, потом, указав на «ветерана двенадцатого года», промолвил: «Иван Демьяныч Ратч, преподаватель… разных предметов».

– Именно, именно разных предметов, – подхватил, г. Ратч. – Чему, подумаешь, я только не учил, да и теперь не учу! И математике, и географии, и статистике, и италиянской бухгалтерии – ха-ха-ха-ха! – и музыке! Вы сомневаетесь, милостивый государь? – накинулся он вдруг на меня. – Спросите Александра Давыдыча, каково я на фаготе отличаюсь? Какой же я был бы в противном случае богемец, чех сиречь? Да, сударь, я чех, и родина моя – древняя Прага! * Кстати, Александр Давыдыч, что вас давно не видать? Дуэтец бы разыграли… ха-ха! Право!

– Я у вас третьего дня был, Иван Демьяныч, – отвечал Фустов.

– Да это я и называю давно, ха-ха!

Когда г. Ратч смеялся, белые глаза его как-то странно и беспокойно бегали из стороны в сторону.

– Вы, я вижу, молодой человек, поведенцу моему удивляетесь, – обратился он опять ко мне. – Но это происходит оттого, что вы еще не знаете моей комплекции. Вы осведомьтесь обо мне у нашего доброго Александра Давыдыча. Что он вам скажет? Он вам скажет, что старик Ратч – простяк, русак, хоть и не по происхождению, а по духу, ха-ха! При крещении наречен Иоганн-Дитрих, а кличка моя – Иван Демьянов! Что на уме, то и на языке; сердце, как говорится, на ладошке, церемониев этих разных не знаю и знать не хочу! Ну их! Заходите когда-нибудь ко мне вечерком, сами увидите. Баба у меня – жена то есть, – простая тоже; наварит нам, напекет… беда! Александр Давыдыч, правду я говорю?

Фустов только улыбнулся, а я промолчал.

– Не брезгайте старичком, заходите, – продолжал г. Ратч. – А теперь… (Он выхватил толстые серебряные часы из кармана и поднес их к выпученному правому глазу.) Мне, я полагаю, лучше отправиться. Другой птенец меня ожидает… Этого я чёрт знает чему учу… мифологии, ей-богу! И далеко же живет, ракалья! у Красных ворот! Всё равно: пешкурой отмахаю, благо братец ваш скиксовал, ан пятиалтынный на извозчика цел, в мошне остался! Ха-ха! Прощения просим, мосьпа́не, до зобачения! [21]21
  милостивые государи, до свидания! (польск.).


[Закрыть]
А вы, молодой человек, заверните… Что ж такое?.. Дуэтец беспременно надо разыграть! – крикнул г. Ратч из передней, со стуком надевая калоши, и в последний раз раздался его металлический смех.

V

– Что за странный человек?! – обратился я к Фустову, который успел уже приняться за токарный станок. – Неужели он иностранец? Он так бойко говорит по-русски.

– Иностранец; только он уж лет тридцать как поселился в России. Его чуть ли не в тысяча восемьсот втором году какой-то князь из-за границы вывез… в качестве секретаря… скорее, полагать надо, камердинера. А выражается он по-русски, точно, бойко.

– Так залихватски, с такими вывертами и закрутасами, – вмешался я.

– Ну да. Только очень уж ненатурально. Они все так, эти обрусевшие немцы.

– Да ведь он чех.

– Не знаю; может быть. С женой он беседует по-немецки.

– А почему он себя ветераном двенадцатого года величает? Служил он, что ли, в ополчении?

– Какое в ополчении! Во время пожара в Москве оставался и имущества всего лишился… Вот вся его служба.

– Да зачем же он оставался в Москве?

Фустов не переставал точить.

– Господь его знает! Слышал я, будто он у нас в шпионах состоял; да это, должно быть, пустое. А что за свои убытки он от казны вознаграждение получил, это верно.

– На нем мундирный фрак… Он, стало, служит?

– Служит. В кадетском корпусе преподавателем. Он надворный советник.

– Кто его жена?

– Здешняя немка, дочь колбасника… мясника…

– И ты часто к нему ходишь?

– Хожу.

– Что ж, весело у них?

– Довольно весело.

– У него есть дети?

– Есть. От немки трое * и от первой жены сын и дочь.

– А сколько старшей дочери лет?

– Лет двадцать пять.

Мне показалось, что Фустов ниже пригнулся к станку, и колесо шибче заходило и загудело под мерными толчками его ноги.

– Хороша она собой?

– Как на чей вкус. Лицо замечательное, да и вся она… замечательная особа.

«Ага!» – подумал я. Фустов продолжал свою работу с особенным рвением и на следующий вопрос мой отвечал одним мычанием.

«Надо будет познакомиться!» – решил я про себя.

VI

Несколько дней спустя мы вместе с Фустовым отправились к г. Ратчу на вечер. Жил он в деревянном доме с большим двором и садом, в Кривом переулке возле Пречистенского бульвара. Он вышел к нам в переднюю и, встретив нас свойственным ему трескучим хохотом и гамом, тотчас повел в гостиную, где представил меня дородной даме в камлотовом тесном платье, Элеоноре Карповне, своей супруге. Элеонора Карповна в первой молодости отличалась, вероятно, тем, что́ французы, неизвестно почему, называют «красотою диавола», то есть свежестью; но когда я с ней познакомился, она невольно напоминала взору добрый кусок говядины, только что выложенный мясником на опрятный мраморный стол. Не без намерения употребил я слово «опрятный»: не только сама хозяйка казалась образцом чистоты, но и всё вокруг нее, всё в доме так и лоснилось, так и блистало; всё было выскребено, выглажено, вымыто мылом; самовар на круглом столе горел как жар; занавески перед окнами, салфетки так и коробились от крахмала, так же как и платьица и шемизетки тут же сидевших четырех детей г. Ратча, дюжих, откормленных коротышек, чрезвычайно похожих на мать, с топорными крепкими лицами, вихрами на висках и красными обрубками пальцев. У всех четырех были носы несколько приплюснутые, большие, словно припухшие губы и крошечные светло-серые глаза.

– Вот и моя гвардия! – воскликнул г. Ратч, кладя свою тяжелую руку поочередно на головы детей. – Коля, Оля, Сашка да Машка! Этому восемь, этой семь, этому четыре, а этой целых два! Ха-ха-ха! Как изволите видеть, мы с женой не зеваем. Эге? Элеонора Карповна!

– Уж вы всегда всё такое скажете, – промолвила Элеонора Карповна и отвернулась.

– И писклятам своим всё такие русские имена понадавала! – продолжал г. Ратч. – Того и смотри, в греческую веру их окрестит! Ей-богу! Славянка она у меня, чёрт меня совсем возьми, хоть и германской крови! Элеонора Карповна, вы славянка?

Элеонора Карповна рассердилась.

– Я надворная советница, * вот кто я! И, стало быть, я русская дама, и всё, что вы теперь будете говорить…

– То есть как она Россию любит, просто беда! – перебил Иван Демьяныч. – Вроде землетрясенья, ха-ха!

– Ну, и что ж такое? – продолжала Элеонора Карповна. – И, конечно, я Россию люблю, потому где же бы я могла получить дворянский титул? И мои дети тоже теперь ведь благородные? Kolia, sitze ruhig mit den Füssen! [22]22
  Коля, сиди смирно, не болтай ногами! (нем.).


[Закрыть]

Ратч махнул на нее рукой.

– Ну, ты, Сумбека-царица * , успокойся! А где «благородный» Викторка? Чай, всё шляется куда попало! Уж наскочит он на инспектора! Задаст он ему трепание! Das ist ein Bummler, der Fiktor! [23]23
  Ну и гуляка же этот Виктор! (нем.).


[Закрыть]

– Dem Fiktor kann ich nicht kommandieren, Иван Демьяныч. Sie wissen wohl! [24]24
  Виктору я не могу приказывать, вы это хорошо знаете! (нем.).


[Закрыть]
– проворчала Элеонора Карповна.

Я посмотрел на Фустова, как бы желая окончательно добиться от него, что заставляло его посещать подобных людей… Но в эту минуту вошла в комнату девушка высокого роста в черном платье, та старшая дочь г. Ратча, о которой упоминал Фустов… Я понял причину частых посещений моего приятеля.

VII

Помнится, где-то у Шекспира говорится о «белом голубе в стае черных воронов» * ; подобное впечатление произвела на меня вошедшая девушка: между окружавшим ее миром и ею было слишком мало общего; казалось, она сама втайне недоумевала и дивилась, каким образом она попала сюда. Все члены семейства г. Ратча смотрели самодовольными и добродушными здоровяками; еекрасивое, но уже отцветающее лицо носило отпечаток уныния, гордости и болезненности. Те,явные плебеи, держали себя непринужденно, пожалуй, грубо, но просто; тоскливая тревога сказывалась во всем ее несомненно аристократическом существе. В самой ее наружности не замечалось склада, свойственного германской породе; она скорее напоминала уроженцев юга. Чрезвычайно густые черные волосы без всякого блеска, впалые, тоже черные и тусклые, но прекрасные глаза, низкий выпуклый лоб, орлиный нос, зеленоватая бледность гладкой кожи, какая-то трагическая черта около тонких губ и в слегка углубленных щеках, что-то резкое и в то же время беспомощное в движениях, изящество без грации… в Италии всё это не показалось бы мне необычайным, но в Москве, у Пречистенского бульвара, просто изумило меня! Я встал со стула при входе ее в комнату: она бросила на меня быстрый неровный взгляд и, опустив свои черные ресницы, села близ окна, «как Татьяна» * (пушкинский «Онегин» был тогда у каждого из нас в свежей памяти) * . Я взглянул на Фустова, но мой приятель стоял ко мне спиной и принимал чашку чаю из пухлых рук Элеоноры Карповны. Еще заметил я, что вошедшая девушка внесла с собою струю легкого физического холода… «Что за статуя?» – подумалось мне.

VIII

– Петр Гаврилыч! – загремел г. Ратч, обращаясь ко мне, – позвольте вас познакомить с моей… с моим… с моим нумером первым, ха-ха-ха! с Сусанной Ивановной!

Я молча поклонился и тотчас же подумал: «Вот, и имя ее тоже не под стать другим», а Сусанна слегка приподнялась, не улыбаясь и не разжимая крепко стиснутых рук.

– А что же дуэтец? – продолжал Иван Демьяныч. – Александр Давыдыч! а? благодетель! Цитра ваша у нас осталась, а фагот я уже из футляра вынул. Насладим ушеса честной компании! * (Г-н Ратч любил уснащать свою русскую речь; у него то и дело вырывались выражения, подобные тем, которыми испещрены все ультранародные стихотворения князя Вяземского: «дока для всего», вместо «на всё», «здесь нам не обиход», «глядит в угоду, не напоказ» * , и т. п. Помнится, однажды Иван Демьяныч, увлеченный своею любовью к бойким словам с энергическим окончанием, стал уверять меня, что у него в саду везде известняк, хворостняк и валежняк.) Так как? Идет? – воскликнул Иван Демьяныч, видя, что Фустов не возражает. – Колька, марш в кабинет, тащи сюда пюпитры! Ольга, волоки цитру! Да свечек к пюпитрам соблаговоли, благоверная! (Г-н Ратч вертелся по комнате, как кубарь.) Петр Гаврилыч, вы любите музыку, ась? А коли не любите, беседой займитесь, только, чур, под сурдинкой! Ха-ха-ха! И где этот шут Виктор пропадает? Послушал бы тоже! Вы его, Элеонора Карповна, совсем разбаловали!

Элеонора Карповна вся вспыхнула.

– Aber was kann ich denn [25]25
  Но что же я могу поделать (нем.).


[Закрыть]
, Иван Демьяныч…

– Ну, хорошо, хорошо, не клянчи! Bleibe ruhig, hast verstanden? [26]26
  Успокойся, поняла? (нем.).


[Закрыть]
Александр Давыдыч! милости просим!

Дети немедленно исполнили приказание родителя, пюпитры воздвиглись, началась музыка. Я уже сказал, что Фустов отлично играл на цитре, но на меня этот инструмент постоянно производил впечатление самое тягостное. Мне всегда чудилось и чудится доселе, что в цитре заключена душа дряхлого жида-ростовщика и что она гнусливо ноет и плачется на безжалостного виртуоза, заставляющего ее издавать звуки. Игра г. Ратча также не могла доставить мне удовольствие; к тому ж его внезапно побагровевшее лицо со злобно вращавшимися белыми глазами приняло зловещее выражение: точно он собирался убить кого-то своим фаготом и заранее ругался и грозил, выпуская одну за другою удавленно-хриплые, грубые ноты. Я присоседился к Сусанне и, выждав первую минутную паузу, спросил ее, так же ли она любит музыку, как ее батюшка?

Она отклонилась, как будто я толкнул ее, и промолвила отрывисто:

– Кто?

– Ваш батюшка, – повторил я, – господин Ратч.

– Господин Ратч мне не отец.

– Не отец? Извините меня… Я, должно быть, не так понял… Но мне помнится, Александр Давыдыч…

Сусанна поемотрела на меня пристально и пугливо.

– Вы не поняли господина Фустова. Господин Ратч мой вотчим.

Я помолчал.

– И вы музыки не любите? – начал я снова.

Сусанна опять глянула на меня. Решительно, в ее глазах было что-то одичалое. Она, очевидно, не ожидала и не желала продолжения нашего разговора.

– Я вам этого не сказала, – медленно произнесла она.

– Тру-ту-ту-ту-ту-у-у… – со внезапною яростью пробурчал фагот, выделывая окончательную фиоритуру. Я обернулся, увидал раздутую, как у удава, под оттопыренными ушами, красную шею г. Ратча, и очень он мне показался гадок.

– Но этого… инструмента вы, наверно, не любите, – сказал я вполголоса.

– Да… я не люблю, – отвечала она, как бы поняв мой тайный намек.

«Вот как!» – подумал я и словно чему-то обрадовался.

– Сусанна Ивановна, – проговорила вдруг Элеонора Карповна на своем немецко-русском языке, – музыку очень любит и очень сама прекрасно играет на фортепиано, только она не хочет играть на фортепиано, когда ее очень просят играть.

Сусанна ничего не ответила Элеоноре Карповне – она даже не поглядела на нее и только слегка, под опущенными веками, повела глазами в ее сторону. По одному этому движению, – по движению ее зрачков, – я мог понять, какого рода чувства Сусанна питала ко второй супруге своего вотчима… И я опять чему-то порадовался.

Между тем дуэт кончился. Фустов встал и, нерешительными шагами приблизившись к окну, возле которого мы сидели с Сусанной, спросил ее, получила ли она от Ленгольда ноты * , которые тот обещался выписать из Петербурга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю