412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шамякин » Петроград-Брест » Текст книги (страница 32)
Петроград-Брест
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:02

Текст книги "Петроград-Брест"


Автор книги: Иван Шамякин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

Кручевский с бесцеремонностью, дозволенной разве что самым близким, крутил Сергея, как игрушку.

– Ты что такой дохлый? Отец говорит – контужен?

Вот гады немцы! Не было им иной цели! Слышишь? Или тебе нужно кричать в ухо?

– Тебя – слышу.

– Меня? Других не слышишь? Сережа, ты всегда был тонкий юморист. Ты у нас уникум. Говорят, ты был командиром полка?

– Был.

– Отвечаешь так, будто был каторжником. Хотя теперь каторжники в почете. Вот эсер Белевич героем ходит. А что совершил? Один раз выстрелил в вице-губернатора, да и то мимо. Правда, Валентин Викентьевич? – Кручевский весело хохотнул; Сергей не знал, кто такой Белевич, но отец, наверное, с человеком этим хорошо был знаком, потому что тоже рассмеялся. Старому Богуновичу нравилось веселье гостя и особенно то, что заметно оживал сын, растормошил-таки Болеслав его.

На голоса в передней вышла Леля. Болеслав тут же бросился к ней:

– О! Как сказал великий русский поэт эфиопского происхождения: «Я помню чудное мгновенье…» Кто вы, ясновельможная? Леля? Неужели Леля? Та тонконогая гимназисточка? Целую ваши ручки, панночка. Ждите сватов. А если есть соперник – к барьеру его! Стреляю я без промашки.

Леле не понравилось это пьяноватое паясничанье. Она сурово спросила:

– Вы всегда так кривляетесь перед женщинами, пан Быковский?

Кручевский сначала растерялся.

– Быковский? Почему Быковский? – но вспомнил, захохотал: – За это люблю вас, дядька Богунович, – начинили детей национальным духом. Не смейтесь над Быковским, он представитель белорусской шляхты, а она сохраняет национальные традиции. Во всяком случае, лучше, чем полесские мужики. Мы привлекли к нашему движению Гаруна. Привлечем и Купалу, Богдановича…

– Богданович умер, – сказала Леля.

– Умер? Жаль, – на мгновение смутился Кручевский и вернулся к заигрыванию: – Вам, спадарка Леля, отвечаю: перед такими хорошенькими девушками я немею. Как рыба. Только хватаю жабрами воздух…

Увидев, что Леля может сказать что-нибудь непочтительное, Валентин Викентьевич поспешил увести гостя и сына в свой кабинет. Из книжного шкафа, из-за толстых томов «Уложения законов Державы Российской», достал бутылку шартреза; безусловно, прятал ее для такого торжественного события, каким было возвращение сына: тогда адвокат выставил такую же бутылку на стол, за которым сын истерически разрыдался.

Отец последние дни ходил озабоченный, а тут вдруг ожил, развеселился – словно получил награду. Но это было состояние, когда радует, оживляет не подарок, поднесенный тебе, а то, что ты передарил его близкому человеку. Так, во всяком случае, казалось Сергею: отец считает, что сделал сыну чрезвычайно дорогой подарок. Привел лучшего друга юношеских лет.

Что ж, Богуновича-младшего действительно обрадовала встреча с Болеславом – будет хотя бы с кем поговорить, отвести душу. Правда, кривлянье Кручевского перед Лелей не понравилось, появился холодок настороженности.

Однако два давних друга, потягивая из серебряных чарок ликер, смотрели друг на друга с радостью.

– Так, говоришь, командовал полком?

– Ах, какое там командование! От полка и от командира остались одни воспоминания.

– Ты кто – эсер, большевик?

– Я беспартийный.

– И тебя поставили на полк?

– Меня выбрали солдаты.

– Ах, да-да. Я вспоминаю твои письма, где ты клялся в любви к солдатам. Только солдатики эти потом своих благодателей на штыки поднимали.

Ветерок настороженности дунул сильней. Во всяком случае, рассказывать о своей трагедии, о разгроме полка расхотелось, хотя собирался: пусть бы знал Болеслав, что пережил он, через что прошел; надеялся – доверительная исповедь будет способствовать возобновлению их душевной близости.

– Расскажи, Болесь, лучше о себе. Откуда ты приехал? Когда?

– Я – из Киева. Неделю назад…

– Разве штаб Юго-Западного фронта переведен в Киев?

Кручевский засмеялся:

– Ты идеалист, Сережа. И службист. Ты можешь присягнуть и богу, и черту. А меня революция освободила от присяги, от обязанностей. Управление наше распустили. Нет славян. Нет немцев. Есть пролетарии всех стран. – Кручевский иронически хмыкнул. – Шло братание бывших врагов. Чем оно кончилось – ты знаешь.

Братание и ему, Богуновичу, не нравилось, но слов друга он не принял: больно укололо в сердце воспоминание о Мире – она верила в братство людей, в революционность немецких солдат.

– Кончилось трагически, – грустно согласился Сергей.

– Валентин Викентьевич сказал мне, что у тебя погибла жена. Ты успел жениться? Прими мои соболезнования.

Сергей не ответил, в угрюмом молчании вертел в руках рюмку.

Отец снова налил ликера. Ему хотелось отвести разговор от грустного.

– За вас, дети. Чтобы было вам хорошо. Кручевский подхватил:

– Будет хорошо, дядька Богунович. Я же сказал вам, услышав, что Сергей дома: нам повезло!

«Кому это нам?» – хотелось спросить Богуновичу-младшему, но снова дунул сквознячок какой-то неприятной отчужденности: это просто-таки пугало его.

Кручевский выполнял тайную, высказанную тостом, или, может, явную, высказанную раньше, как говорят, открытым текстом, просьбу Богуновича-старшего не говорить о том, что может разволновать Сережу. Он начал о веселом:

– В Киев я махнул просто пожить. Повеселиться. Если воля – так воля для всех. А Центральная Рада, я тебе скажу, дала-таки волю. В ресторанах – как до войны. А хохлушки, брат, – чудо! Этакое, знаешь, что-то такое… от земли – от степи, от пшеницы, от неба, где блещут молнии. «Що цэ то вы робытэ, пан офицер?» А сама млеет, тает, течет, как мед. Пальчики оближешь!

Богунович разве что в начале войны, безусым прапорщиком, с интересом слушал рассказы офицеров об их любовных похождениях. Позже ему было противно. Во-первых, он убедился, что большинство офицеров бесстыдно похвалялись, лгали. Во-вторых, его оскорбляло животное отношение к женщине. Он возмущался: «Господа! У каждого из нас есть мать, сестра, невеста!» Офицеры обычно злились: «Чистоплюй чертов!» Теперь его возмутило, что Болеслав с такой бесцеремонностью рассказывает о своих грязноватых приключениях старому человеку – отцу.

Да, здорово изменился бывший гимназистский пропагандист «свободы, равенства, братства», борец за автономию белорусов!

«Куда он склонился? К какому берегу причалил? Хотя что я спрашиваю? Сам я пристал к какому-нибудь берегу? Я забрался пусть себе в чистенькую, но тихую, уютненькую бухточку, отгороженную от большой реки этими стенами, мнимой болезнью, материнскими заботами».

Сергей прервал рассказ друга о киевских ресторанах:

– Что нового в мире? На фронте?

– На каком? На Восточном? Ты что, не знаешь? Подписан мир. Принудили большевичков…

– Мир?! – вздрогнул Богунович и взволнованно поднялся с мягкого кресла. – Когда?

– Подписан? Вчера в Брест-Литовске. Но если хочешь знать мое мнение, как говорят, не для прессы, то я скажу: дураки немцы! Находиться в семидесяти верстах от Питера и пойти на мир!.. Еще один рывок – и можно было бы раздавить это осиное гнездо.

Вмиг, в один миг между ними выросла стена. Богунович одновременно и обрадовался ее появлению, и испугался потому, что от одного неосторожного движения стена эта обрушится на него и похоронит под своей тысячепудовой тяжестью.

Как бы опасаясь, что стена действительно может обрушиться от одного его голоса, от дыхания, он ответил приглушенным шепотом:

– Там наши братья.

– Кто это твои братья? Большевики?

Богунович отступил от столика, за которым сидели, сказал обычным голосом:

– Большевики – рабочие Питера. Солдаты. Кого же тебе хочется раздавить?

Отец тоже настороженно поднялся, видя по сыну, что тот вот-вот готов взорваться. Наверное, и Кручевский сообразил, что хватил через край. Ответил добродушно, словно в шутку:

– Однако набрался ты их духа.

И тогда Сергей действительно крикнул:

– А ты какого духа набрался? У киевских проституток?

Испуганный адвокат вмиг очутился между сыном и гостем, раскинул руки.

– Мальчики! Мальчики! Ну что вы как петухи? Чего вы не поделили? Нельзя же так. Вспомните, как вы дружили.

Мария Михайловна, может, впервые за всю жизнь остановившись у двери послушать, тоже испугалась за сына, за его взрыв. Хотелось знать: из-за чего они так? Конечно, политика. Политика расколола весь мир. Но что конкретно так возмутило сына?

Старый Богунович напрасно испугался, напрасно встал между молодыми. У них совсем не было намерения броситься друг на друга. Сергей, побелев от волнения, отошел к книжному шкафу. А Кручевский продолжал спокойно цедить ликер, снисходительно, с чувством собственного превосходства, усмехаясь.

– Нервишки у тебя, дорогой мой друг, никуда не годятся. Но мы их вылечим. Я пришел к тебе не просто так, а с конкретным предложением, которое, не сомневаюсь, тебя порадует. Настоящие братья мы с тобой, Сергей. Оба белорусы. Это высшее братство. Не так ли?

– Так, безусловно, так, – подтвердил Богунович-старший, чтобы помирить молодых.

– Видишь, такие люди, как мой отец, твой отец, хорошо это понимают. Они – мозг будущей Белорусской республики. А мы с тобой должны стать ее силой. Военной силой.

Сергей наконец понял, куда клонит Кручевский, и скептически улыбнулся, приказывая себе не взрываться больше, а поиздеваться над этим доморощенным полководцем.

– Приветствую просветление на твоей постной физиономии. А то набычился, как беловежский зубр. Сейчас ты будешь прыгать от радости. Слушай внимательно. Я пришел, чтобы официально предложить тебе должность командира первого белорусского полка.

– Какого полка?

– Полка Белорусской военной рады.

– А что это за рада такая?

– Ну, ты меня удивляешь. Будто с неба свалился.

– Я свалился с фронта. Контуженый. – Голос Сергея снова угрожающе задрожал: нет, оставаться спокойным при таком разговоре очень нелегко.

– Как это вы, Валентин Викентьевич, не просветили сына? – с укоризной спросил Кручевский у адвоката.

Сергея снова затрясло:

«Наглец! Тыловая крыса! Ты позволяешь себе упрекать старого человека!»

– Сережа был болен. Несколько дней он ничего не слышал. – Это прозвучало извинительно, и Богунович-младший не сдержался, бросил отцу с гримасой боли и стыда:

– Папа!

Валентин Викентьевич покраснел, как девушка, тяжело вздохнул, пожаловался:

– Непонятными вас сделала война. Непонятными… Кручевский самоуверенно засмеялся, сам налил себе ликера и с размаху выплеснул в рот.

– Сейчас мы, дядька Богунович, все поймем. Просветим. – И Сергею: – Надеюсь, ты слышал про «Всебелорусский конгресс», проходивший еще в январе? Большевики хотели разогнать его. Не удалось. Хотя потом некоторых из наших они арестовали. Теперь, когда белорусский народ освободился…

«Когда и от чего он освободился? Немцы освободили мой народ?!» – возмущенно закричал Сергей, но про себя, ибо голос у него будто отняло, как было отняли немецкие снаряды слух.

– Теперь исполнительный комитет съезда сформировал правительство республики – народный секретариат Белоруссии. Лучшие люди земли белорусской возглавили его – Варонка, Цвикевич, Середа, Гриб…

– И кого они представляют? – спросил Сергей. Спокойно, чтобы проверить голос.

Кручевский засмеялся.

– Ну и большевики! Начинили они тебя марксизмом. Но коль ты лезешь в теорию, я тебе скажу: сила в единстве нации, в единстве всех ее классов и пластов. Теория вашего Маркса – это теория для людей без роду, без племени. А мы – чистое славянское племя. Русские перемешались с татарами…

У Сергея было что ответить на это, но начинать теоретический спор ему не хотелось: слишком много энергии шло на то, чтобы сдерживать себя.

– Я не политик. Я солдат.

– Вот это мне нравится! – почти обрадовался Кручевский. – Политиков у нас хватает. Солдат мало. Поэтому я предлагаю тебе полк. Однако слушай про нашу организацию. При правительстве создана «Военная комиссия». Ее возглавляет Езовитов… Помнишь? Цвикевич и он были организаторами Белорусской социалистической громады. Ума – палата, английский парламент. Меня он взял к себе начальником штаба. Не бойся. Притеснять тебя не буду. У нас полная демократия…

– Кого все же представляет ваша рада?

– Военная?

– Все рады. Все комиссии.

– Ну, знаешь… Мне не нравится твоя ирония. Имей уважение. Как кого? Белорусский народ.

– Весь?

– Конечно, весь.

– А ты знаешь, что крестьяне идут в леса, в партизаны, как при нашествии Наполеона… чтобы бить «освободителей»?

Кручевский вскинул голову – удивился:

– Однако не так уж ты неосведомлен. Слепым и глухим притворился.

– Я не слепой. Я слышу вас, слышу, господин начальник штаба!

– Мальчики! Мальчики! Не ссорьтесь, пожалуйста, – почувствовав приближение нового взрыва, просил старый Богунович.

Громадовец откусил кончик своего уса, выплюнул волоски в кулак, вытер руку белоснежным платочком. Видно было, что сарказм Богуновича, его издевательски-официальный тон вывел гостя из равновесия. Но Кручевский сдерживал себя.

– Я понимаю твою ненависть к немцам. Думаешь, я их люблю? Но будем реалистами, друг мой. Пока у нас нет своей армии… Немцы помогли нам освободиться от большевизма, с их помощью мы утихомирим мужиков, которых в леса ведут большевистские комиссары. А там видно будет. На все нужно время.

Сергей вдруг сделался удивительно спокойным, более того – ему стало весело, и он понял почему: от осознания своего морального превосходства, своей победы над этим хлюстом, сердцеедом ресторанных барышень, над пигмеем, лезущим в Александры Македонские. Было только горько и противно, что когда-то он считал этого человека своим другом, своим лучшим другом.

Богунович прошел по кабинету, остановился у кресла Кручевского, сбоку. Удивил отца веселой злостью в голосе:

– Болесь! Уважаемый защитник белорусского народа! С этого ты бы и начинал – что вам охота послужить немцам. А если говорить солдатским языком, хорошо нами с тобой изученным, – полизать Вильгельму ж… Лижите! Он бросит вам кость… Грызите!

– Сережа! – простонал отец.

Кручевский вскочил, пристукнул каблуками, сказал очень зло:

– Кажется, я не туда попал.

– Не туда, Болесь, не туда, господин атаман. Ты попал к честным людям, которые никогда не пойдут чистить сапоги генералу Фалькенгейму. Правда, отец?

– Мальчики! Ей-богу же, как петухи… Ах, боже мой! – горевал старик. – Что творится в этом мире!

– Прошу простить, господин Богунович. – Кручевский в один момент очутился у двери кабинета и распахнул ее с такой силой, что едва не сбил с ног до смерти испуганную Марию Михайловну. Не заметив ее, сорвал в прихожей с вешалки свою шубу и выскочил за дверь, грохнув ею так, что зазвенели стекла, люстры, посуда в буфете.

Выскочила из комнаты Леля.

– Сережа выгнал его, этого наглеца? Напрасно он не спустил его с лестницы. Я слышала сквозь стену…

Марию Михайловну испугал услышанный разговор. Но вместе с тем она радовалась за сына, его благородству. Для нее пока что не имели значения его политические взгляды. Для нее важно было, что он остался порядочным человеком, таким, каким она и отец воспитывали его с детства.

Несмело, но с просветленным лицом вошла мать в кабинет. Сын сидел в кресле и смаковал ликер, Валентин Викентьевич стоял перед окном к ним спиной, словно очень заинтересованный чем-то на улице. Но она знала: ничего особенного там нет, в сильном волнении муж нередко так делает.

– Садись, мама. Выпей ликеру. Превосходный шартрез. У тебя большие запасы, папа?

Богунович-старший не ответил.

Сергей игриво подмигнул ему в спину.

– Ты сегодня, мама, хорошо выглядишь. Ты помолодела.

– Спасибо, сын, за комплимент, – и вдруг виновато призналась: – Я слушала под дверью.

Отец передернул плечами. Леля сделала страшное лицо:

– Какой ужас, мама! Не признавайся никому.

Она со смехом упала в кресло, в котором сидел до того отец.

– Раз ты так хвалишь это зеленое зелье, то налей и мне. Напьюсь и пойду набью морду твоему лучшему другу. Какой циник и… дурак… Посватался…

Отец неожиданно для всех тихо засмеялся. Мария Михайловна даже испугалась: над чем это он смеется? Нет же повода.

Валентин Викентьевич повернулся к жене, детям, весело сказал:

– Да, не быть мне товарищем министра. Они меня сватали заместителем секретаря юстиции. Но о чем я подумал сейчас? Может, действительно, сын, ты спас меня от позора?

– Не может, а наверняка, – сказала Леля, глотнула ликер и закашлялась: – Фу, гадость, я в госпитале спирт пила – и ничего.

– Я давно тебе говорила, будь подальше от этой своры. Они уже грызутся между собой за власть. – Мария Михайловна была в курсе событий.

– Но что меня беспокоит… – сказал Богунович-старший, понизив голос и приблизившись к ним. – Не выдаст тебя, сын, этот тип?

Женщины настороженно притихли. Сергей подумал, пригубив рюмку, но не выпивая. Ответил спокойно, чему и сам удивился:

– Наверняка выдаст. Мать ужаснулась:

– Боже мой, Сережа! Как можно так… уверенно и спокойно? Он был твоим другом…

– К немцам он, возможно, и не пойдет. Но своим… правительству своему… военной раде… расскажет несомненно. А там найдутся…

– Там найдутся, – упавшим голосом согласился Валентин Викентьевич.

– И если, не дай бог, где-то близко отирается барон Зейфель, второй раз меня никто не спасет. Сам Бульба…

– Сын мой! – побелела и в единый миг постарела Мария Михайловна. – Как ты можешь о таком говорить спокойно?

– А что делать, мама? Биться в истерике? Рыдать? Я же не барышня – солдат.

– Черт его принес, – сказала Леля.

– Лелечка, не пришел бы он, пришел бы кто-нибудь другой. И мне все равно надо выбирать, куда пойти и что делать. Помнишь Богдановича? Нельзя человеку с моим характером пролежать на диване.

– Я давно увидела, как ты мучаешься. Душа моя чувствовала, что я снова потеряю тебя.

– Подожди, мать. Хоронить его рано. Давай спокойно подумаем – что делать?

Мать смотрела на сына, на мужа с надеждой, мольбой: придумайте же что-нибудь!

Сергей поднялся, подошел к столу, развернул тот же томик Бунина.

– Я здесь, пока лежал, прочитал: «А когда же, дитятко, ко двору тебя ждать? Уж давай мы, как следует, попрощаемся, мать!»

– Сын, это жестоко. По отношению к матери, – сказал отец.

– Прости, мама. Это жестоко. Но у меня нет иного выхода. Я должен исчезнуть.

– Куда? Как? – Мария Михайловна сцепила руки так, что хрустнули суставы пальцев.

– Есть три пути. Пойти в подполье здесь, в Минске. Но я не обучен воевать из подполья. Вернуться назад в отряд? Заманчиво. Однако боюсь, что в сложный ансамбль Рудковского и Бульбы мне нелегко будет вписаться. Да и больно мне возвращаться в те места. Мир, подписанный Лениным, конечно же, нужно будет защищать. Я хочу защищать этот мир. Мне кажется: я нужен там… – показал вдоль Захарьевской улицы на восток, помолчал, подумал, сказал, стыдясь своей нескромности: – Ленину нужен…

Мать, отец и сестра смотрели на него широко раскрытыми глазами – с боязнью за него и с восхищением его убежденностью – знанием своего места в водовороте событий.

ЭПИЛОГ

Фойе первого этажа с пустыми гардеробами, узковатые лестницы, просторный зал буфета и фойе на втором этаже бывшего Дворянского собрания заполнялись людьми. Впервые этот дворец, этот торжественный зал увидели таких людей разве что месяцев пять назад.

Об этом подумал Сергей Богунович, проходя по мрачноватому фойе вдоль зала. Он вспомнил публику, которую видел здесь перед войной, когда, будучи студентом, нередко ехал из Петербурга не в Минск, а сюда, в Москву, к тетке – сестре матери, и считал обязательным послушать спектакли в опере Мамонтова и посетить концерты зарубежных певцов в Колонном зале. Получалось как-то так, что в Питере он посещал оперы, концерты реже, чем в Москве; там он был занят учебой, а сюда приезжал в гости, на каникулы. У него тогда кружилась голова от дамских театральных нарядов, от французских духов, генеральских и офицерских погон, аксельбантов, эполет.

Теперь он иронически усмехался над тем своим юношеским восхищением мишурой доживавшего последние годы класса.

Насколько ближе ему вот эти люди в тужурках, простых пальто, шинелях, крестьянских кожухах, в сапогах, смазанных березовым дегтем, – этот запах был особенно приятен, как запах природы – соснового бора, березовой рощи.

Некоторые были в валенках, хотя на улице середина марта и совсем по‑весеннему светит солнце. Правда, ночью еще ударил хороший морозец, но днем утоптанный снег московских улиц может истечь водой: грязный снег особенно быстро тает.

Сергей с практичностью фронтовика, немного с юмором, но и с сожалением подумал, как неуютно будут чувствовать себя эти селянские делегаты, когда весна во всю свою силу захватит их в Москве.

Особняк – чувствовалось – пытались натопить, но все равно было холодно – настыл за зиму, когда берегли каждый фунт угля, полено дров.

Вешалки пустовали, хотя несколько гардеробщиков в театральных ливреях заняли свои посты. Странно, люди эти, такие же труженики, – стояли ведь на низшей ступени социальной лестницы, – показались Богуновичу по виду своему, услужливо-настороженному, призраками прошлого. Как они не гармонируют с шинелями и кожухами, с этим каким-то особенным – раскованным, веселым – гулом голосов, совсем непохожим на тот, давнишний, театральный гул, в котором преобладал звон шпор и хрустальных бокалов в буфетах. Те, бывшие, говорили, словно опасаясь, шепотом, только иногда какая-нибудь кокетка-хохотушка заливалась смехом от офицерского анекдота, но тут же глушила свой смех, ибо смотреть на нее начинали с осуждением: какая невоспитанность!

Эти же люди и говорят в полный голос, и смеются громко, жизнерадостно. Больше всего Богуновича поразил их смех. Собрались на такой съезд! Не говоря уж о том, что некоторые, очень может быть, не завтракали сегодня.

Но в этой жизнестойкости – понимал он – сила людей, взявших власть, людей, которым предстоит сказать свое слово о важнейшем государственном акте.

Богунович не сомневался, что скажут они свое слово так, как сказал бы и он, если бы у него спросили. Но временами появлялась тревога. За неполную неделю, пока он в Москве, Сергей узнал, какой жестокой была борьба между Лениным и «левыми» за подписание мирного договора. Только вчера перед ними, курсантами, выступил Крыленко и рассказывал, как эта борьба вспыхнула с новой силой на Седьмом съезде большевистской партии, проходившем неделю назад в Петрограде.

Богунович думал о том, что теперь судьба его, можно сказать, определена.

Но настроение у него было достаточно сложным: удовлетворение, тревога, душевная приподнятость, глубокая тоска… Именно здесь, когда он заглянул в удивительно торжественный зал с белыми колоннами, с низко подвешенными между ними хрустальными люстрами, он с новой силой пережил боль от смерти жены.

Одетый так же, как большинство красноармейцев, в шинель, только новую, не успевшую еще обмяться, и в новые сапоги, слишком хорошие и крепкие по сравнению с теми, которые поступали на фронт, в фуражке с красной звездой, Богунович ходил в толпе, и никто, конечно, не догадывался о его совсем иной миссии, чем у остальных делегатов. Нащупывая в кармане шинели ручку нагана, он вглядывался в лица людей, запоминал их. Взволнованный необычностью всего, что видел вокруг, он не переставал думать о самом близком: как перевернулась его жизнь за какие-то девять дней!

В тот же вечер, после бурного разговора с Кручевским, отец, согласившись с его решением, убедив мать и поссорившись с Лелей, заявившей, что поедет с братом, договорился с железнодорожниками, и он, бывший командир полка, одетый в железнодорожную форму, поднялся кондуктором с фонарем в руках на площадку последнего вагона. Перед отходом товарного состава на Оршу рядом с ним примостился немецкий солдат. Это сначала обеспокоило Богуновича – такое соседство не было предусмотрено. Но ночь была ветреная, вьюжная, за последним вагоном кружился снежный смерч, их продувало до костей, засыпало снегом. Богуновичу железнодорожники не пожалели длинного, до пят, тулупа, обулся он в отцовские охотничьи валенки. А о немце начальство не особенно позаботилось: сапоги и меховая душегрейка под шинелью. Часовой окоченел в первый же час так, что отважился сорвать стоп-кран, погрозил Богуновичу пальцем – гляди, мол, отвечаешь за все! – и побежал к паровозу. Осталась одна задача: не приехать в Оршу, где может быть строгая проверка (железнодорожники сказали, что «линия мира» – демаркационная, на военном языке, – разделила Оршу пополам), и не сойти слишком далеко от Орши. Ему повезло: под утро долго стояли на какой-то станции; когда явились местные железнодорожники, он узнал, что до Орши всего пятнадцать верст. Как раз то, что нужно – ни близко, ни далеко. Он тут же завернул за пакгауз, оттуда, пока еще стояли сумерки, направился к ближайшему лесу, темневшему за версту. Бояться было нечего, вряд ли немцы станут искать кондуктора.

Обменяв в тот же день в деревне кожух на более легкую одежду – крестьянскую свитку, он без особенных приключений за двое суток добрался до Смоленска.

В поисках пристанища в городе, забитом разрозненными воинскими частями и беженцами, Богунович, к счастью своему, встретил командира батальона Петроградского полка – Степана Горчакова. Горчаков повел его к Черноземову. Командир полка необычайно обрадовался появлению своего коллеги-соседа. Обнял его как сына. Обогрел. Рассказал про свой полк. Богунович пережил нелегкие минуты, узнав, что Черноземов хотя и с немалыми потерями, но организованно, со всей артиллерией и обозом, вывел полк, нанося немцам контрудары на протяжении всего отступления, пока в конце концов не подписали мир. Больно было: какой-то кузнец сумел спасти полк от разгрома, людей от смерти, а он… В чем же дело? Не дорос до командования полком? Нет. Нет. Рядом был Пастушенко. Они вместе думали… И, однако, все равно болело сердце. Думал, что не нашел он того решения, которое, возможно, спасло бы Миру, солдат, оставшихся в братской могиле, да и тех, кого погнали в немецкий плен, в рабство.

Черноземов представил его Мясникову, дав наилучшую рекомендацию. На другой же день его послали в Москву на только что созданные курсы комсостава Красной Армии.

И вот неделю он учится и… учит. Учится понимать законы революции, политику Советской власти. Учит курсантов-рабочих военному делу, умению владеть оружием. Тактику читает генерал Самойло. Он рассказал им, как велись переговоры в Бресте. В тот же вечер, оставшись дневальным, Богунович снял в красном уголке портрет Троцкого, висевший рядом с портретом Ленина. Комиссар курсов Сизов, старый большевик, бывший каторжанин, и курсанты сделали вид, что не заметили исчезновения одного портрета. А вчера будущим командирам дали первую боевую задачу: охранять Четвертый съезд Советов.

Богунович верил в судьбу, поэтому был глубоко взволнован, что ему выпало охранять съезд, который ратифицирует мирный договор. Еще вчера, получив это задание, он взволновался при мысли, что, охраняя съезд от провокаций контрреволюции, он будет охранять Ленина. Был немного разочарован, получив утром такое прозаическое поручение – ходить среди делегатов, наблюдать и действовать только в случае провокации.

Снова он думал о Мире. А еще соображал, как бы найти возможность послать весточку в Минск, отцу, матери, Леле, что он жив, учится на командира той армии, с которой в скором времени – верил в это! – придет во главе батальона или полка освобождать их. Никогда он не хвастал, не в его это натуре, но выпадет возможность написать, и он, наверное, хотя бы намеком сообщит родным, что охранял Ленина.

Богунович заглянул в буфет. У пустых стоек было так же многолюдно, как когда-то в антрактах. Но тогда ели и пили, а теперь спорили или говорили о весне, о севе. Эти, по выговору слышно, с Дона, где сев, возможно, уже и начался.

В дальнем углу какой-то интеллигент доказывал крестьянам, что мирный договор – кабала, что контрибуция разорит крестьянство. Бородатые дядьки, один из них был в лаптях, слушали молча, почтительно.

Богунович подумал: агитирует, гад, против мира! Что делать в таком случае ему? А если это и есть контрреволюционер, пролезший сюда в целях провокации? Но им было сказано: в политические дискуссии не вступать. Для него военная дисциплина – закон. Однако не выдержал – зло спросил:

– А вы, господин, воевали?

Интеллигент возмутился:

– Я вам не господин! Я член ЦК левых эсеров…

– Оно и видно, – уже добродушно, без злости заметил Сергей и засмеялся. За ним засмеялись почтительные крестьяне. Эсер бросился в сторону, застонав:

– Боже мой! Боже мой! Эти люди не понимают, на что идут.

Довольный собой и крестьянами, Богунович с благодарностью вспомнил другого эсера – Назара Бульбу. Где он? Прижился ли у партизан? Наверное, прижился, это его стихия.

Снова прошел по фойе в сторону сцены, где дежурили двое чекистов, с ними его познакомили. И тут его внимание привлекла группа людей. Их было четверо, они стояли у двери, которая вела на сцену. Собственно говоря, его бдительность возбудил офицер в форме капитана французской армии. «А этот как попал сюда?»

Никто не говорил, что на съезде могут быть иностранцы. Рядом с капитаном стоял рослый человек в полинявшей шубе, тоже по виду и одежде нерусский.

Спиной к Богуновичу стоял невысокий коренастый человек в кепке, в осеннем пальто с плюшевым воротником.

Богунович слышал, как он сказал по-французски, грассируя больше, чем того требовал язык:

– Нет. Я не боюсь. Я не скрываю: на партийном съезде была более серьезная оппозиция, однако две трети делегатов съезда проголосовали за мир. Сейчас я поднимусь на трибуну – и мирный договор будет ратифицирован. Можете, господа, писать депеши господам Вильсону и Клемансо. Для них это будет горькая пилюля.

Человек в шубе засмеялся и что-то сказал по-английски, человек в пальто тоже ответил ему по-английски.

Богунович, услышав разговор, не мог не подойти ближе. Кто так уверенно говорит?

В этот момент человек в пальто ступил в сторону, повернулся, и Богунович не сразу поверил своим глазам: Ленин! Неужели Ленин? Да он же! Он! Такой же, как на портретах… Лоб, бородка… Да и слова… Никто иной так уверенно сказать не мог! По-французски… Сергей был и счастлив, и растерян. Произошло то, о чем он мечтал в бессонную ночь: он рядом с Лениным! Ленин ходит так просто по фойе? Беседует с какими-то иностранцами? Что же в такой ситуации делать ему? Нужно же охранять съезд, Ленина. Как охранять? Как мало им дали инструкций!

А Ленин между тем снова сказал по-французски:

– Только интеллигенты, оторванные от народа, как наши «левые», могут не видеть, что рабочие, крестьяне, солдаты… бывшие солдаты – их на съезде большинство – все за мир. Один из наших «левых» сказал: «Ленин отдает пространство, чтобы выиграть время». Это единственная умная мысль из всего, что было ими сказано. Да, мы отступаем, чтобы выиграть время, ибо мы не сомневаемся: время работает на нас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю