412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шамякин » Петроград-Брест » Текст книги (страница 19)
Петроград-Брест
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:02

Текст книги "Петроград-Брест"


Автор книги: Иван Шамякин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

2

Совет размещался в единственном на все село кирпичном здании – бывшей волостной управе. Но Филипп Калачик не любил там сидеть. Крестьяне шутили, что он, как сосунок, боится остаться без матери – Рудковского. Старик хитро усмехался. И действительно, не отставал от молодого большевика, ходил за ним, как короткая тень, катался, как калачик.

Рудковский, когда был не в настроении, иногда злился:

– Чего ты, дед, таскаешься за мной по пятам? Люди смеются.

– Браточка мой! Так учусь же.

– Чему?

– Руководить державой.

– Нашел учителя! Я что – министром был, что ли?

– А черт тебя знает, может, и был там, в Питере.

Недаром голова поседела. В твои-то годы. Ай-яй, у меня и то меньше седины.

– Не плачь по моей голове. А учиться нужно руководить одним селом, одним сельским Советом, а не державой…

– Кто знает, Антонка, кто знает. Может, меня Ленин к себе в помощники позовет.

– Нужны Ленину такие помощники!

– Не скажи, Антонка. Снился мне вчера сон. Вышел я, браточка, из волости, иду по улице, а навстречу человек. Не наш, одет по-городскому. Но знакомый, как брат все равно. Кто такой, думаю. И вдруг узнаю. Он! Холодно, а он в кепчонке. Здорово, говорит, Филипп Михайлов. А я за тобой. Собирайся в Питер, поможешь, говорит, мне. А то собралось там много умников, но такого, как ты, нет ни одного. Ах ты, бог мой, думаю. Как же так? Да тут черт принес Киловатиху. Заголосила на всю улицу, дурная баба. И Ленин исчез. Как испарился или вознесся. Вещий сон, Антонка.

Рудковский выслушал его с интересом: Калачик известный на всю округу выдумщик. Но не преминул уколоть старика:

– А знаешь, почему исчез вождь пролетариата? Учуял, что ты колбасы у кулака ел.

– А чтоб тебе добро было! Сколько ты будешь те колбасы поминать. У меня от них одна соль в горле осталась. А Ленина, Антонка, я вправду видел во сне. Хочу попу рассказать… чтобы он растолковал.

Рудковский гневно покраснел, шрам на щеке прямо фиолетовым сделался. Сурово поднялся, возвысился, молодой, рослый, над низеньким дедком, который сжался и сделался еще меньше, сморщил лицо – от страха или от натуги, чтобы не рассмеяться.

– Додумайся мне, старый баламут, еще к попу идти! Узнаю – враз вычищу из ячейки!

– Злой ты, Антон. Недаром тебя девки боятся. Даже вдовы. Ядя и та боится тебя. Ты хочешь сразу всех перековать. А мы – тресь.

– Боишься треснуть – к попу иди, к Киловатому, а не в партию большевиков.

Калачик, до этого усмехавшийся, вдруг вспылил:

– Антон! Ты хорошо знаешь, с кем мне по дороге, а с кем не по дороге. Не стебай по глазам!

Когда старик начинал злиться, Рудковский смущался. Почему-то именно в этих случаях он вдруг вспоминал, что по возрасту Филипп Михайлович – отец ему, что еще в шестом году он поднял батраков на барона, бунтовщики сожгли ригу с хлебом, и казаки исполосовали его нагайками, а потом посадили в виленскую тюрьму.

В тот солнечный февральский день батраки лопатили в амбаре семенное зерно. Зерно понемногу таяло – то солдаты выпросят, то кто-то из своих вынесет, – и Рудковский начал охранять семенной запас с чрезвычайной бдительностью, дрожал над каждым фунтом: скоро весна. Первый коллективный сев!

Калачик крутился рядом. Между ними снова произошел нелегкий разговор. Калачик сказал, что часть баронских семян нужно раздать беднякам из села: им дали землю, но сеять нечем.

Рудковский понимал, что нужно. Но бывший матрос хотел как можно быстрее вступить в коммунизм. Верил, что самый близкий путь туда – через коммуну. Сколько он сил приложил, сколько слов потратил, чтобы убедить в этом батраков, чтобы удержать их в имении, организовать коммуну. Он хорошо понимал: недосев, недород – и все его усилия пойдут прахом, коммуна развалится, батраки, имеющие права на землю, разделят ее и станут теми же крестьянами, кто бедняком, кто середняком, а кто, чего доброго, и в кулаки может со временем выбиться. Он знал зловещую силу частной собственности, боялся ее, этой силы, и ненавидел.

От раздвоенности чувств – дать или не давать – Рудковский был особенно зол. Он сказал Калачику еще в гумне:

– У Киловатого да Войтика ямы выгреби и раздай беднякам. Ты – Советская власть.

Его поддержали батрачки, веявшие ячмень и гречку.

Оба понимали, что могут поссориться при людях, поэтому вышли из амбара во двор. После полумрака солнце и снег ослепили их, они жмурились, особенно смешно – Калачик, лицо его сморщилось, как печеное яблоко.

– Браток ты мой, у Киловатого сына убили. Он после этого – зверь зверем. Сунься к нему – собак натравит, из дубальтовки, если хочешь, пальнет.

– Боишься за свое мягкое место? – едко бросил Рудковский.

– А что ты думаешь? И боюсь.

– Революционер – ничего не скажешь! Кулаков тебе жаль? Может, и барона жалеешь?

– Антон! – разозлился наконец и Калачик – не до смешков было, слишком серьезное дело.

– Да ты знаешь, что такое классовая борьба? – гремел на весь хозяйственный двор Рудковский.

Тут и нашел их Богунович. Помешал спору.

Они смолкли перед командиром полка, как мальчишки, захваченные врасплох во время потасовки.

Чувствуя, что его приход почему-то смутил местных руководителей, Богунович начал без дальних подходов, вступлений – прямо к делу:

– А я к вам за помощью.

– Снова хлеба? – вызверился Рудковский.

Богунович сообразил, что они, видно, говорили о хлебе, и, поскольку в этот раз пришел по другому поводу, почувствовал себя увереннее:

– Нет, не хлеба. Хочу… жениться. Но чтобы оформить по закону… По советскому. Не идти же нам в церковь…

И вдруг взвинченные, заведенные на крутой разговор, может, даже на ссору люди словно растаяли под ярким февральским солнцем. Лица их расплылись от добрейших улыбок.

– А чтоб тебе добро было! Да чтоб у тебя куча детей была! – весело выкрикнул Калачик.

А Рудковский сказал с иронией, показывая на старика:

– Так вот он перед тобой – наш архимандрит. Калачик, кажется, не на шутку испугался, набросился на своего идейного поводыря:

– А браточка ты мой, Антон! Что это ты из меня делаешь? Попа? Я и подступиться к такому делу не умею. Впервой же! Что нужно? Риза? Кадило?

– Я тебе накадилю! – пригрозил Рудковский. – Человек с серьезным делом пришел, а ты дурака валяешь, старый баламут.

– Антонка! Ей-богу ж не знаю, как это по-новому делается. Правда, что нужно? – уже совсем серьезно спросил председатель Совета, обращаясь одновременно и к Рудковскому и к Богуновичу.

Богунович сам не знал, что нужно. Он и церковного обряда не помнил: близких никого не женил, не выдавал замуж, венчание видел, когда учился еще в гимназии; в университете стал убежденным атеистом и церковь не посещал. Правда, позже, на фронте, ходил в церковь вместе со своими солдатами, и богослужение волновало его, может, потому, что так близко была смерть, подстерегала каждый день, не раз, едва выйдя из церкви, сменяли товарищей на передней линии – пусть и они помолятся! – и вынуждены были с ходу атаковать или контратаковать немцев. На фронте офицеры женились редко, во всяком случае, он только слышал о таких «окопных свадьбах». А нового, советского, порядка вступления в брак – так его, видимо, и нет еще! Кому теперь до свадеб!

Рудковский задумчиво поскреб затылок, сдвинув на глаза свою матросскую бескозырку; всю зиму человек проходил в легкой бескозырке, лишь несколько раз, в самые лютые морозы, Богунович видел его в зимней солдатской шапке.

– А что нужно? Книга нужна, чтобы записывать, кто родился, женился, умер… Не попу же записывать…

– Так и книги ж нет, Антонка.

– Значит, плохая ты власть. Книгой и той не обзавелся.

– А чтоб тебе добро было, Антон! – уже весело, чуть ли не с восторгом вскричал Калачик и сказал Богуновичу: – Вот учитель-мучитель.

– Мало в имении гроссбухов? – вел свое матрос. – Весь баронский кабинет завален.

– Верно, книгу найдем, – согласился Калачик и почесал затылок, сдвинув вперед облезший заячий треух тем же жестом, что Рудковский бескозырку, – будто передразнил, однако с серьезной озабоченностью спросил: – Думаешь, одна только книга нужна?

– А что еще?

– Э нет, Антон, так, брат ты мой, не пойдет! – с решительной и очень серьезной рассудительностью запротестовал старик.

– А как пойдет?

– А так пойдет… Родители должны быть.

– Какие родители? Что ты городишь?

– Нет родителей – пусть молодые выберут себе кто – отца, кто – мать. И дружки чтобы были. Без свидетелей венчать не буду!

– Ну, тебе-таки стоило бы в попы податься, – бросил добродушно Рудковский, в душе согласившись со всеми требованиями Калачика. Действительно, нужен же какой-то ритуал. На корабле вон какие ритуалы – по любому поводу: подъем флага, встреча гостя, начальника, военного корабля союзной державы…

Богунович тоже должен был признать, что в словах старого крестьянина есть мудрая народная логика, и, чтобы не терять времени, сказал:

– Будут родители… Будут дружки. Когда приходить?

– Сегодня хочешь?

– Обязательно сегодня.

Калачик, прижмурившись, посмотрел на низкое зимнее солнце.

– Часа через два. Нужно, браточка, подготовиться.

– Куда?

– Куда, Антон? – озабоченно спросил Калачик у Рудковского.

– Не в твою же облезлую волость, – буркнул тот. Калачик прямо засиял весь, засветился.

– Вот правда! Вот, брат, голова! В зале! Товарищ командир! В зале, где паны балы устраивали, обвенчаем вас… И сыграем первую советскую свадьбу.

– Можно часа через три? – спросил Богунович, почувствовав вдруг, как застучало сердце, кровь ударила в виски – давно уже так не волновался. Лишний час нужен был, чтобы привезти Бульбу-Любецкого. Почему-то очень захотелось, чтобы шафером был Назар. Да и невесте дать время подготовиться.

К замку приехали на паре саней. Так нужно было, так устроила Альжбета или получилось случайно – этого Богунович не знал, – но в возке, когда-то, еще в царское время, принадлежащем командиру полка, ехали Мира и Альжбета. В обычных крестьянских санях – они втроем: Юстина, Назар и он, жених. Сергей за время подготовки и организации церемониала успокоился и теперь иронически посмеивался над своей свадьбой. Не над женитьбой, нет. Брак с Мирой волновал по-прежнему. Иронизировал над формальностями, над тем, что даже такая революция не могла их отменить.

«А может, и не нужно отменять то, что выработано народной традицией? Может, традиции нужно расширять, углублять, освобождать от религиозных, классовых, национальных предрассудков?» Знал, что мысль не его – отца, адвоката, народника. Немного туманно пытался по дороге изложить ее Бульбе. Но тот, как всегда, максималист: все нужно уничтожить! Однако – странное противоречие! – к свадьбе Сергея и даже к этим церемониям Назар отнесся с неожиданной серьезностью. Шутил, но так, чтобы не затронуть самой свадьбы, ни оскорбить чувств жениха. Рыцарски любезничал с Юстиной, весело, но со страстью серьезного актера сам входил в роль шафера.

Юстина, воспитанная матерью в лучших шляхетских манерах, влюбленная когда-то, до появления Миры, в пана поручика, смирившись с крушением своей любви, держалась с гордым достоинством, но – видел Богунович – вся дрожала от волнения, внимая не просто пану капитану, а герою Дюма, убившему губернатора, убежавшему из тюрьмы и способному совершать безумные поступки, особенно во имя любви. Один Богунович видел, чувствовал, что ей, бедняге, рисовало воображение. Жалел Юстину, но восхищался ею. Возможно, в этот момент в ней рождается женщина: из угловатого подростка, у которого все чувства, как лава из вулкана, изливались на поверхность (так было с появлением Миры), Юстина на глазах превращается во взрослую девушку, у нее больше женской дипломатии, игры, чем, например, у Миры, которой хочется сразу, одним махом, разрушить все и всякие условности старого мира.

Наблюдения эти вместе с шутками Назара захватили настолько, что на какое-то мгновение Сергей забыл, куда и зачем они едут.

Около дворца было безлюдно, только трое солдат стояли недалеко от флигеля, где размещался штаб: наверное, служба не позволяла им отлучиться.

К парадному крыльцу, по которому, еще недавно сходили барон и его гости, была расчищена дорожка, и двери, запертые наглухо с той ночи, когда исчезла баронская семья, гостеприимно открыл кто-то невидимый, как только кони остановились перед крыльцом.

Назар соскочил с саней, протянул руку Юстине. Альжбета также помогла Мире сойти с возка. Делала она это и для приличия – чтобы невеста не скакала козой и, возможно, действительно, чтобы помочь: Мира путалась в Юстинином бальном платье, которое было ей до пят, во всяком случае, чувствовала себя не очень ловко.

Альжбета за руку подвела ее к Богуновичу.

– Принимайте ваше сокровище, пан поручик, – сказала по-польски.

Наверное, Мире почудились нотки юмора в этих словах, потому что она, сердито глянув на жениха, нервно засмеялась:

– Ну и комедия! – и, подобрав рукой подол, первая по-солдатски размашисто зашагала к крыльцу.

У Богуновича екнуло сердце: испортит торжество.

Альжбете, Юстине и ему пришлось немало потрудиться, чтобы уговорить ее надеть платье и вообще согласиться на «эту комедию», как она с самого начала называла все, что он задумал, о чем договорился с местными руководителями. Кажется, уговорил ее молчаливый начальник станции, хотя сказал Пятрас Баранскас всего какие-то две фразы, на первый взгляд банальные:

– Брак, дочка, дело серьезное. И все это, – кивнул он на Юстинино платье, – нужно не одной тебе…

Потом уже, вспоминая, Богунович догадался, что Миру тронуло, поразило: «дочка» и «ты» – так фамильярно деликатный литовец никогда к ней не обращался. Возможно, она устыдилась своего упрямства, оценила свое поведение как каприз кисейной барышни.

Сергей догнал невесту на крыльце. Перед дверью они остановились: кому проходить первому?

Тогда та же невидимая рука еще шире распахнула обе половинки широких парадных дверей, и они вместе вошли в полутемный после солнечного сверкающего дня вестибюль.

Их встретил старец с широкой белой бородой. Богуновичу как-то показывали его, он знал, что это баронский слуга, лакей, в коммуну его не приняли. Но старец был не в лакейской ливрее, а в полотняной, с вышитой манишкой крестьянской сорочке, в белых суконных портах, заправленных в начищенные сапоги.

Старец с достоинством поклонился и сказал по-русски:

– Ваши пальто, господа, – но тут же поправился: – Товарышы…

Вторым человеком, которого увидели Богунович и Мира, была Стася. Она стояла у мраморной лестницы, празднично разодетая – вышитая кофточка, черная юбка, – и весело улыбалась.

Мира не любила эту проворную, шумную, иногда сварливую, иногда чрезмерно веселую вдову, хотя сама себе не могла объяснить – за что? Неужели только за то, что она чаще других попадалась на глаза, где бы они ни шли с Сергеем, и слишком независимо разговаривала с командиром полка? О том, что это ревность, обычная женская ревность, Мира не допускала и мысли. Для революционеров не существует такого чувства.

Когда они разделись, Стася принялась их строить, словно командир солдат – где кому встать. Разве что без зычных команд, а с приглушенным смехом, который тоже не понравился Мире.

– Товарищ командир, возьмите невесту под руку! – приказала Стася так властно, что они вынуждены были подчиниться. Стася придирчиво осмотрела их, приблизилась и английскими булавками приколола им на грудь красные банты: Мире, ему, затем Бульбе-Любецкому и Юстине. Альжбете сказала, извиняясь:

– Вам, пани Баранскене, необязательно. Скорее всего пятый бант не был припасен.

– А теперь идите за мной.

Повела наверх по недавно вымытым (еще не просохли) мраморным ступеням парадной лестницы.

На втором этаже перед дверьми, за которыми слышался шум голосов, Стася еще раз осмотрела их и решительно распахнула двери.

У Богуновича перехватило дыхание, и он тут же почувствовал, как задрожала Мирина рука; она крепче прижалась к его френчу, будто в поисках защиты.

Зал был полон. Люди повернулись к ним – серьезные, заинтересованные, – притихли. Богунович подумал, что даже в тот день, когда делили землю, народу здесь было меньше. Пришли не только бывшие батраки – теперешние хозяева имения, не только сельчане, но и многие солдаты его полка. Все перемешалось, всех объединил интерес к первой советской свадьбе. Это взволновало еще больше.

Стася скомандовала:

– А ну, бабы, расступитесь!

В центре было больше женщин и детей – девочек.

Люди расступились, создавая живой коридор, в конце которого, казалось, далеко-далеко, Богунович увидел стол, накрытый красной тканью. За столом стоял Калачик в черной сатиновой «толстовке» (насчет цвета рубашки было немало споров, но другой у председателя Совета не нашлось). На Богуновича его наряд как раз произвел впечатление: просто, торжественно, черная сорочка хорошо оттеняла белые, аккуратно причесанные волосы старика и подстриженную по такому случаю бородку. Калачик казался волхвом, добрым волшебником, приготовившимся совершить чудо. Он широко, по-хорошему улыбался. Понимал, что ему надлежит быть серьезным, как попу, но ничего не мог поделать со своим характером. Из-за этого Рудковский, стоявший сбоку от стола рядом с Пастушенко и Степановым, недовольно хмурился.

Стася кивнула им и пошла к столу.

Они двинулись за ней. Альжбета шла последней, одна. Видимо, поэтому женщины начали перешептываться, подзывать Альжбету, явно желая что-то подсказать ей. Но она, наверное, догадалась. Не доходя до стола, свернула к группе Рудковского – Пастушенко.

Молодые остановились перед маленьким самотканым ковриком, лежавшим у стола.

Заметив коврик, Мира, прочитавшая в гимназии немало романов, недовольно подумала, что коврик – атрибут церковный. Банты она одобрила, коврик – нет, не хотелось становиться на него. Но как обойдешь? Тем временем Стася взяла Пастушенко за рукав френча и, подведя к Альжбете, поставила рядом. Старый полковник покраснел, как девушка, – от гордости и волнения. Зал одобрительно зашумел: теперь вроде все как положено – у молодой есть мать, у жениха – отец. И шафера на месте.

Косолапого, кряжистого, как луговой дуб, Бульбу-Любецкого, щедро раздававшего игривые взгляды и улыбки, рассматривали с интересом: мало кто его знал, да и увидели, что человек веселый, а веселых любят.

Крестьянки постарше, стоявшие ближе к столу, хором зашептали:

– Первая… первая становись на подстилочку. Твой верх будет… Смелей ступай!

От этой неожиданной подсказки Мира, не терявшаяся даже перед анархически настроенными солдатами, смутилась. Как бы спрашивая, посмотрела на Сергея. Он подбодрил ее улыбкой, и она первая ступила на коврик.

Бабы довольно зашумели.

Калачик не выдержал своей важной роли и весело выкрикнул:

– А-а, чтоб вам добро было!

Тем временем Стася сунула в руку невесте что-то маленькое, той показалось – серебряную монетку.

Спросила:

– Что это?

– Колечко. Когда скажу – обменяетесь, – и упрекнула: – Как дети, ничего не подготовили.

Передала такое же кольцо Сергею, виновато улыбнувшемуся.

Колечки были самодельные – из серебряных гривенников. Мире хотелось отказаться: если коврик, на который она первая ступила, еще можно истолковать как народную традицию, то кольца уже наверняка из церковного обряда, за такое, чего доброго, из партии можно вылететь.

Посмотрела на Степанова, на Рудковского, в конце концов, они здесь старшие, из большевиков. Как они относятся к кольцам? Странно, на лицах нет даже улыбок, оба серьезные, сосредоточенные. Будто заворожила их эта напористая шляхтянка. Теперь нет сомнения: Стася – никто иной – выдумала всю эту церемонию. Но, в конце концов, раз Степанов и Рудковский молчат, значит, вдова делает то, что надо. И этот смешной огарик, так весело подмигивающий – словно заигрывает. Вот он сделался серьезным и заговорил звонко, молодым голосом:

– Товарищи и граждане! Сегодня у нас особенный день… первая свадьба… наша… народная.

– Советская, – подсказал Рудковский.

– Во – советская! – будто обрадовался Калачик. – Венчаются…

Рудковский кашлянул.

– А чтоб тебе!.. – смешно сморщился старик. – А как же?

– Вступают в брак.

– Вот голова! Надо же… Вступают в брак по советскому закону гражданин Богунович Сергей и гражданка… – Калачик первый раз заглянул в бумажу: – Шкляр Мира Наумовна…

3

А на другой день пришло похмелье. Горькое.

У Богуновича и в самом деле болела голова. Обанкротился гуляка Назар Бульба-Любецкий, еще раньше вычистивший в окрестных местечках все винные погреба. На такое торжество, как свадьба друга, раздобыл одну-единственную бутылку шампанского – для женщин; мужчины же вынуждены были пить привезенный им вонючий армейский спирт, от которого сильно попахивало керосином.

Утром Сергею, когда умывался на кухне, деликатно выговорила пани Альжбета: нехорошо, пан поручик, жениху перепивать.

Он почувствовал себя виноватым и попросил у хозяйки прощения. Альжбета сразу подобрела, ибо выше всего на свете ставила учтивость.

– Не у меня просите – у жены.

Вернувшись в комнату, попросил прощения у Миры. Она счастливо засмеялась:

– Что ты, Сережа! Вы с Назаром такие интересные были – как молодые обезьяны.

Так же весела была Мира по дороге в штаб: они поехали в том же возке, с тем же солдатом, что вез их вчера на свадьбу.

Еще более просветленной вернулась она из казармы второго батальона – барака, где когда-то жили батраки; хорошо поговорила с солдатами.

Когда Пастушенко догадливо вышел из комнаты, Мира прижалась к мужу, прошептала:

– Сережа, дорогой мой, если б ты знал, как хорошо быть женой: не нужно бояться оскорблений.

Богуновича передернуло. Какой же он дурак! Не видел, что два месяца она жила под этим страхом. И очень может быть – оскорбляли. Солдаты есть солдаты. Да и крестьяне с их нравственным максимализмом. Но она молчала. Сергей выругал себя: так долго не мог додуматься до простой вещи – оформить их отношения любым образом, по любому закону – церковному, светскому, советскому.

А через какой-нибудь час пришло оно – тяжелое похмелье в виде телеграммы из штаба фронта, в которой говорилось, что демобилизация отменяется, мир в Бресте не подписан.

Сначала Богунович испытал состояние шока – был оглушен, подавлен. Казалось, кто-то безжалостный очень зло пошутил над ним, над Мирой, над всеми… Над всем народом. Как можно так шутить?!

А когда приехали соседи – Черноземов и Скулонь – с тем же известием, Богунович взорвался:

– Я перестаю уважать правительство, которое декретирует мир народу и не подписывает его… Ваш Ленин…

– Не смей! – испуганно закричала Мира.

Флегматичный латыш Скулонь схватился за кобуру:

– Если ты скажешь плёхо о товарищ Ленин, я застрелю тебя.

Между ними встал Черноземов, по-отцовски разведя их своими могучими руками, в кожу которых въелись уголь и металл.

– Спокойно, товарищи, спокойно… Вот петухи молодые! Ай-яй. Еще заклюют друг друга, чего доброго.

С другой стороны выступал миротворцем Пастушенко:

– Сергей Валентинович, голубчик, не нужно. Возьмите себя в руки. Нельзя же так…

Богунович обессиленно сел, облокотился о стол, сжал руками голову – почувствовал под ладонями удары пульса в висках, удары, несущие острую боль в голову, в грудь.

Черноземов сел рядом, положил свои большие руки на стол перед его, Богуновича, глазами. Удивительные руки. Удивительно спокойные. И слова у него особенные. Несмотря на звон в ушах, на острую боль в голове, Богунович сразу услышал их. Черноземов сказал, видимо, Мире:

– Плохо вы политически просвещаете своего командира. Каждому солдату известно, что Ленин за мир… Против мира – «левые» и Троцкий. А Троцкий вел переговоры…

Богунович вспомнил человека, так оскорбительно сунувшего Мире в вагоне шоколад, и снова взорвался:

– Расстрелять его мало, вашего Троцкого!..

– Не смей! – снова крикнула Мира.

Возмутился Скулонь:

– Ты – за кого? За кого ты?

– Я? – Сергей вскочил. – Я – за народ. За русский народ. И за латышский! И за латышский, черт возьми! За белорусский. За еврейский. Я за тех, кто не хочет умирать. А ты за кого? Ты сбросил одних идолов, чтобы кланяться другим… Подумаешь – Тро-о-цкий! Святыня!..

Черноземов, легко взяв Богуновича за локоть, принудил его сесть, заговорил, усмехаясь и качая головой:

– Вот не думал, что ты такой горячий. Мы считали тебя самым спокойным командиром. Ты чего разошелся? Ты знаешь, какие условия немцы поставили? Нет.

И я не знаю… Может, такие, что и мы с тобой не подписали бы мир.

Богунович повернулся к командиру Петроградского полка, заглянул в глаза, глядевшие строго и ласково из-под рыжих опаленных бровей. Глаза эти удивительно успокаивали.

– Чего я разошелся? Я вам скажу, Иван Филаретович, чего. Я три с половиной года убивал. Я по горло в крови. Я захлебываюсь в ней. Это вы можете понять?

Черноземов вздохнул:

– Это, сынок, я могу понять.

Слова его еще больше успокоили. Или, может, не столько слова, сколько длинная пауза – будто минута молчания в память погибших. А потом, наверное, каждый боялся нарушить ее, эту мирную тишину, все понимали: лучше помолчать, чем ссориться, да еще так – с выходом на высокую политику, затрагивая людей, которых никто из них лично не знал и о которых поэтому не мог иметь собственного мнения. Эмоции – плохой советчик в любом споре, в политическом – тем более.

Богуновичу стало стыдно за свою несдержанность. Однако и латыш – тоже порох. О латышах говорят, что они спокойная нация, а этот хватается, черт, за наган. Хорошо, Черноземов не дал воли своим эмоциям. А он, Богунович, видел, что кузнец может быть горячим. Волевой командир: в его пролетарском полку – дисциплина, какой он, кадровый офицер, позавидовал.

В тишине услышал Сергей, как за спиной у него тревожно дышит Мира. Понял: боится за него, боится, что за такие высказывания питерские большевики пришьют ему контрреволюцию. А она же, как никто, знает, что хотя он и беспартийный, но всей душой за революцию.

Сергею стало жаль жену: за одни сутки он несколько раз уже отмечал, что она все больше и больше становится похожей на его мать, в ней как бы пробудилась разом вся женственность.

Первым после молчания подал голос Черноземов:

– Ну, пошумели – и хватит. А теперь давайте спокойно подумаем.

– О чем?

– О том, например, что будем делать, если немцы начнут наступление.

Богунович вспомнил батареи, замеченные им, когда ходил к немцам, вспомнил донесения разведчиков, что перед ними свежая дивизия, представил картину немецкого наступления и, пожалуй, впервые за всю войну ужаснулся. Поднялся, взволнованно прошелся по комнате, остановился напротив Черноземова.

– Иван Филаретович, если немцы начнут наступать, мы будем сметены за час боя.

Черноземов опустил голову – как бы задумался над ответом. Потом оживился, сверкнул глазами, осмотрел сразу всех – Пастушенко, Скулоня, Миру. Однако остановил взгляд на Богуновиче.

– Что же ты предлагаешь? Открыть фронт без сопротивления? Сдать немцам Петроград, Москву? Пусть, кайзер душит революцию?

На это Богунович не знал, что ответить. Спросил неуверенно:

– А вы что предлагаете?

– Нужно стоять насмерть! – ответил Скулонь.

– Зачем пугаешь людей, Арвид? – тихо поправил своего комиссара Черноземов. – Будем стоять на жизнь. Нужно задержать немцев. До подхода новых полков Красной Армии. Рабочих полков. Мы можем рассчитывать на возмущение немецких солдат, которых генералы бросят в новую бойню. Два месяца перемирия, братание, большевистская агитация – все это не могло не просветить их мозги. Разве не так?

– Если вы дезертируете все, Петроградский полк все равно будет защищать свой участок… До последнего бойца! – все с той же решительностью, может, излишне пафосно сказал латыш. – Товарищ Ленин как говорил? Теперь мы все оборонцы…

– Мы не дезертиры! – возмутился Пастушенко, но тут же понизил голос и разъяснил: – Мы – военные люди, голубчик. Мы присягали… народу, революции. Конечно, мы будем стоять… Если будет приказ…

Богунович прислонился к косяку окна, чувствуя себя обессиленным, загнанным в угол, из которого не видно выхода. Все еще кипела злость на правительство, на главное командование. Что там делается наверху? Одна рука не знает, что творит другая? Такого даже при Керенском не было. Отдать приказ о демобилизации и через сутки отменить. Чем они думают?

Но огонь затухал. Богунович понимал, что поворот произошел не из-за чьего-то чудачества или сумасшествия. И не из-за ошибки адъютанта или телеграфиста. Что-то, конечно же, случилось. Петр Петрович сказал разумно: мы – военные люди. Да, мы готовы защищать свои позиции. Но с кем, полковник Пастушенко? С кем? Через неделю-другую мы останемся с вами вдвоем. Ну, еще Степанов, Мира… Может, несколько комитетчиков-большевиков, если комитет проголосует. Этими силами вы хотите остановить немцев? Наивно.

Почему вы смотрите на меня? Ожидаете, что скажу? Смешно. Господа… товарищи, я не фельдмаршал Кутузов. Я всего только поручик Богунович, возненавидевший войну через три месяца после того, как попал в окопы, по дурости своей, вольноопределяющимся. Если хотите знать, солдаты выбрали меня командиром за мою ненависть к войне. Я согласился, поверив в мир. А теперь я должен вести их на смерть?

Однако они действительно ожидают, что я скажу. А что сказать? Сложить с себя командование? Стать дезертиром? Нет! Дезертиром я не стану!

«Я знаю, этого не простила бы мне и ты», – сказал он Мире, приблизившись к ней, настороженной, почти испуганной. Вдруг захотелось взять ее за руку и повести из этой комнаты, где снова запахло кровью, подальше от линии фронта, туда, где тишина, мир, покой. А где он, покой? «Покой нам только снится».

Сергей взял Мирину руку и, к своему собственному удивлению, сказал:

– Вчера я женился. Это – моя жена. Поздравьте нас.

Стояли сильные февральские морозы. Возможно, последние перед весной. В такой собачий холод даже в самый разгар войны фронт замирал, люди, как кроты, забивались в землянки, уходили под землю. Офицеры пили водку и резались в карты. Солдаты в своих норах, там, где были печки и дрова, досыпали те часы, что не доспали во время боев.

Теперь было не до сна. Богуновичу не спалось и ночью, да и все в полку, видел, были возбуждены, хотя к тому, что подписание мира сорвано, относились по-разному: с горечью, разочарованием, недоумением. Этих людей Богунович понимал. Возмущали его те, кто одобрял «левых» и Троцкого. «Неужели и Назар радуется?» – думал он. Но заглянуть к соседу было недосуг, да и появилась боязнь оставлять полк. А вдруг самое страшное случится, когда он будет отсутствовать?

Он ездил из батальона в батальон, ходил из роты в роту. Заставлял солдат работать – привести в порядок оружие, укрепить пулеметные гнезда, позицию батареи. Обучил новых пулеметчиков и артиллеристов вместо тех, кто сам себя демобилизовал; дезертировал – слово было непопулярное, ведь, по существу, революция, Декреты о мире и о земле как бы дали каждому свободу решать – оставаться в армии или ехать делить и пахать землю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю