Текст книги "Петроград-Брест"
Автор книги: Иван Шамякин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Радовало лишь одно, что было неожиданностью: учились солдаты новым военным специальностям охотно. Может, потому что занятия чаще проходили в блиндаже, в тепле: батальоны занимали позиции близко к лесу и дров хватало.
А работать на морозе солдаты не хотели. Это удручало. Он понимал людей, потому что и сам почти со страхом думал по утрам, что придется немало часов провести под небесной крышей, под прекрасной, но очень уж настывшей голубизной; казалось, даже солнце излучало не тепло, а холод.
Однако, не приложив труда, невозможно было привести в божеский вид основательно запущенные за два с половиной месяца перемирия укрепления. А без них придется или удирать, подмазав пятки, от первой же немецкой атаки, или умирать бесславно, подставив себя под пули.
Что фронт в случае немецкого наступления удержать невозможно – это Богунович знал как «Отче наш». Но правы Черноземов, Скулонь, да и свои – Пастушенко, Степанов: кайзеровцам нужно показать, что русские не утратили способности защищать свою родину, что поход немцев в глубину русских земель, на Петроград, на Москву, не будет триумфальным, за каждую версту новой территории им придется дорого платить.
Только в таком случае могут протрезветь немецкие солдаты. Только в таком случае!
Он мысленно спорил с самим собой, с правительством, с Рудковским, с Бульбой, с унтерами, с солдатами, уклонявшимися от работ, с женой, пытавшейся доказывать, что наступать немцы не могут, ибо солдаты, познавшие, что такое мир, прошедшие через братание с русскими солдатами, набравшиеся революционного духа, при первом приказе о наступлении повернут штыки против своих генералов, офицеров. Он хотел верить в это, но не мог. И Пастушенко не верил. Степанов готов был поверить, но они с полковником лучше знали механизмы военной машины, особенно немецкой. «Заесть» эти механизмы может только в одном случае: если немцы встретят сопротивление. Первые же удары будут нанесены по всем правилам прусской военной стратегии и тактики – на уничтожение остатков русской армии.
Мира тоже все эти дни была в ротах и взводах, вела агитацию.
Богунович попросил ее:
– Пожалуйста, не вколачивай солдатам в головы, что немцы не могут наступать. Ты окажешь плохую услугу мне, командиру. Мы помешаем друг другу.
Мира растерялась:
– Так о чем же мне говорить?
– О чем? Мне очень понравились слова Скулоня или Черноземова, не помню, кто из них сказал, да это и не имеет значения. Помнишь, они сказали… Ленин учит, что теперь мы все стали оборонцами. Мы обязаны оборонять Отечество! Хорошо, если бы ты нашла в газетах ленинское выступление. Я хотел бы почитать сам, собственными глазами. Теперь это очень важно, пойми! Для меня. Для солдат… Для всех нас.
Под вечер Богунович зашел в штаб – узнать о результатах поездки Пастушенко на армейские склады. Надо было послать интендантов? Боже милостивый! Какие там интенданты?! Неграмотные ефрейторы! Из этой службы не осталось ни одного офицера. Поэтому он вынужден был послать на склады начальника штаба. Порадовался, что тому удалось выбить немного патронов, снарядов и овса. Овес не только фураж – солдаты научились обдирать его в ступах и варить кашу. Голод всему научит.
Черноземову он охотно рассказал о своих делах по телефону, по существу, докладывал, будто кузнец был его начальником; у них даже выработался особый код – на случай, если бы немецкие разведчики подключились, к проводу.
За правый фланг, где соседом был Петроградский полк, Богунович не волновался: эти будут стоять насмерть. Тревожил Бульба. Дважды посылал к нему вестового. Назар отвечал письменно: «Сережа! Мир – бардак! Плюнь на все. Пошли они…»
Явно был пьян. Нужно съездить. Обязательно съездить!
Богунович ругал штабы дивизии и армии, не дававшие абсолютно никаких сведений ни о состоянии обороны соседних участков, ни о противнике. Хорошо, что ребята Рудковского еще раньше сходили в немецкий тыл и кое-что принесли. Известия мало утешали, но, по крайней мере, не чувствуешь себя слепым и глухим. Во всяком случае, он, командир, знает, сколько батарей может ударить по его полку. Другие при такой разлаженности разведки и этого, наверное, не знают.
4Шестнадцатого февраля мороз ослаб, небо нахмурилось. Порхал снежок. Ночью Богуновичу пришла мысль сменить позицию батареи, подтянуть пушки ближе к передовой, чтобы в случае немецкой атаки они могли бить картечью.
Батарейцам затея командира не понравилась: нужно было вылезать из обжитых землянок на голое место, где, пока не построят укрытия, даже не погреешься. Батарейцы тихо, без шума, без бунта, отказались исполнить приказ. Пришлось искать Степанова, чтобы получить решение полкового комитета. Хорошо еще, что Степанов все его меры по обороне участка полка считает правильными. Но не во вред ли делу подобная демократия в такое время? Сказал об этом Степанову, Пастушенко.
Полковник промолчал. Степанов же ответил как бы с сожалением:
– Ох, налетишь ты, Сергей Валентинович, на солдатскую пулю. Не все в революции умные, не всем сразу дано сообразить, что ты им же добра желаеиг.
Впрочем, настроение у Богуновича испортилось не из-за ущемления его командирской власти.
Сергея радовало, что, несмотря на возможность возобновления военных действий, самодемобилизации было на удивление мало, дезертировали единицы, меньше, чем во время перемирия. Хотелось понять причину этого явления. Остались самые сознательные солдаты, понимающие свою ответственность так же, как понимают он, Пастушенко, Степанов, комитетчики-большевики? Или, может, солдат сдерживает его давешняя расправа над дезертиром Меженем? Вспоминать Меженя было неприятно, но Богунович убеждал себя, что в любой армии в исключительных случаях может возникнуть ситуация, требующая и такой суровой меры. Больше волновало другое: как легко он избавился от мук совести – человека ведь убил, не зайца! Очерствел, значит, и он. А это пугало.
И вдруг – как обухом по голове известие: среди бела дня дезертировал почти весь гаубичный взвод. Это было тем более непонятно, что со старой позиции он снял, перебросил вперед пушки, а гаубицы оставались там же, у теплых землянок.
Неприятное известие это принес командир орудия унтер Ромашов, член батарейного комитета. Богунович, наверное, сильно побледнел, потому что Пастушенко всполошился:
– Не нужно, Сергей Валентинович, прошу вас.
Полковник, наверное, думал, что он бросится за батарейцами так же, как за Меженем.
Нет, броситься во второй раз он не мог, не было сил. Пришло изнеможение, появилось очень опасное чувство безысходности, беспросветности. А что, если вот так же снимутся с передовой все роты, батареи, батальоны?
Ромашова зло распекал Степанов: как он, большевик, не заметил сговора, не предупредил такого массового дезертирства?!
Каплей утешения было разве что одно: Степанов употребил то же слово – дезертирство, произносить которое когда-то запрещал ему, чтобы не злить солдат.
Нужно было заткнуть щель. Что-что, а орудия, когда понадобятся, должны быть на месте все – пушки, гаубицы. Как и пулеметы. Но кем заткнуть? Где те люди, которых можно за день, за неделю научить стрелять из гаубицы? Пулеметчиков обучить проще.
Но, как говорят, беда не ходит одна. Когда Богунович не очень охотно и без ясной цели собрался ехать на батарею (Пастушенко тут же высказал желание поехать с ним), пришел телеграфист и с ленты испуганным голосом прочитал телеграмму из штаба фронта:
«Немецкое командование заявило, что оно возобновляет военные действия восемнадцатого в двенадцать часов дня. Обеспечьте эвакуацию материальных ценностей армии, артиллерии и арсенала – в первую очередь».
У Богуновича заняло дыхание, ослабли ноги. Нет, он не испугался. Он, может, единственный, кто ни на миг не сомневался в том, что немцы пойдут в наступление, и готовился к этому активно, деятельно. Но все же телеграмма его ошеломила. Прежде всего – точно названным сроком, затем – указанием штаба. Ошеломление перешло в возмущение, и он при телеграфисте, не стесняясь самых крепких слов, выплеснул свои чувства:
– Сволочи! По условиям перемирия они должны были заявить об этом за неделю. А наши… тупоголовые идиоты! Я без вас знаю, что при отступлении нужно вывезти в первую очередь. Вы скажите, что нам делать здесь, на линии фронта. Что нам делать? – крикнул он, остановившись перед Пастушенко.
Старый полковник, может быть, впервые в жизни не ответил с военной точностью и интеллигентской деликатностью, а только пожал плечами; он сам не представлял, что можно предпринять в такой ситуации, как понимать телеграмму: обороняться? отступать?
Степанов тоже ничего не сказал, но сильно закашлялся. Отвернувшись в угол, сплюнул в скомканный платок, подошел к телефонам и начал крутить ручку аппарата связи с Пролетарским полком. Там трубку взял Скулонь.
Степанов спросил без приветствия, без обычных вступительных слов:
– Телеграмму получили?
– Да, – ответил Скулонь громко, чтобы перекричать шумы.
– Что будете делать?
– Петроградский пролетарский полк будет стоять насмерть, – отчетливо, словно диктуя, проговорил латыш.
Степанов прикрыл ладонью трубку и сообщил, пожалуй, с радостью:
– Они будут стоять… – только «насмерть» опустил, посчитал лишним.
Эта спокойная радость чахоточного председателя комитета, радость от того, что соседи остаются верными слову, поразила Богуновича. Ему стало стыдно за свою несдержанность. Раскричался, как истеричная барышня.
– Мы хотим встретиться, – кричал между тем в трубку Степанов и, выслушав ответ, сообщил: – Черноземов и Скулонь приедут к нам вечером.
Но раньше, чем приехали пролетарцы, появился Бульба-Любецкий. На подпитии. Веселый, лихой, как казацкий атаман. Шапка набекрень, бекеша нараспашку. Но Богунович, лучше других знавший Назара, сразу отметил, что все это показное, в действительности же он не только растерян, но, пожалуй, и испуган, хотя вся жизнь его подтверждала, что человек этот никогда ничего не боялся. Ни бога, ни черта, ни властей, ни немцев. Бульба спросил с порога, не поздоровавшись:
– Слышали? Они хотят укусить нас за ж… Тевтонские собаки! Кайзеровские холуи!
Пастушенко без слов взял со стола телеграфную ленту.
– Они не укусить хотят – задушить.
– Неужели они думают, что мы вот так возьмем и подставим им шею? – спросил Богунович.
Бульба удивился его спокойствию.
– Что ты собираешься делать?
– Воевать, – так же спокойно ответил Богунович. – С кем? – закричал Бульба. – Сколько у тебя штыков?
– Пятьсот четырнадцать, – ответил Пастушенко; еще вчера начштаба потребовал от батальонных точные списки личного состава.
– Откуда? Где вы их взяли? – не поверил Бульба.
– Немного меньше, – уточнил Богунович, имея в виду дезертирство гаубичного взвода. – Но у нас есть хороший резерв – партизанский отряд Рудковского.
– Ну, ты просто Давыдов! – с долей иронии высказал свой восторг Бульба, но тут же снова как бы усомнился: – Чем вы держите эту крестьянскую стихию? У меня… хорошо, если наберется сотня. Полк! – хмыкнул презрительно. – Революция всех демобилизовала. И нельзя винить их! – и тут же повторил озабоченно и угрюмо: – С кем воевать, Сергей? Дорогой мой Давыдов!
Швырнул папаху на стол, тяжело плюхнулся на твердый стул.
Богунович слушал забористую ругань друга, морщился. Пастушенко – тоже. И, безусловно, не потому, что у них обоих такие уж нежные уши, просто оба почувствовали, что человек выплескивает свое отчаянье, даже, пожалуй, страх.
Когда Бульба исчерпал запас бранных слов, Сергей сказал:
– Не обидишься, если я тебе кое-что предложу?
– Давай! Я знаю – это приговор великому Бульбе. Но я не дамочка. Я не обиделся, когда меня присудили к смертной казни. От любого приговора я становлюсь только злее.
– В таком случае мне лучше помолчать. Злость твоя нам ни к чему, особенно теперь.
– Не ломайся, как салонная барышня. Начал – говори.
Но Богунович еще некоторое время раздумывал. Потом подошел к печке, прислонился спиной к горячему кафелю и решительно, как старший по званию, сказал:
– Поставь надежный взвод на большаке, у Былинки. Задача: продержаться часа два, не дать немцам зайти в тыл моего третьего батальона. А сам… Сам бери батарейцев, подпрягай орудия и давай ко мне… командиром объединенной батареи.
Бульба не повернулся к Богуновичу, не удивился, только наклонился к столу, будто спрятал глаза от внимательного взгляда Пастушенко, сидевшего напротив. Спросил глухо:
– А как же позиция полка?
– За твоим полком что? Пуща. В пуще почти нет дорог. Их перекроет Рудковский со своим отрядом. А тут – железная дорога, в десяти километрах, на станции, – армейские склады. Нужно думать не только о собственных позициях…
Тогда Бульба круто, вместе со стулом, повернулся к своему будущему командиру и сказал, немного, правда, паясничая, но явно с восхищением и согласием:
– Нет! Ты – не Давыдов. Ты – Кутузов. Стратег! А я – дерьмо… А еще хотел выторговать у Сашки министерский портфель. Министр, такую твою! – и рассмеялся; было в этом смехе презрение к себе, было и успокоение душевное, радость, что нашелся какой-то выход.
За поздним солдатским обедом, с рюмкой водки, привезенной Назаром, провели что-то вроде военного совета. Присутствовали командиры батальонов, некоторые члены комитета. Согласие Бульбы перейти в его полк с орудиями и командовать батареей успокоило Богуновича. Остаток дня он прожил, прокомандовал так, словно получил значительное подкрепление.
Приехал домой поздно вечером и… очень встревожился: не было Миры. Его появление без жены, в свою очередь, встревожило Альжбету и Юстину: где Мира?
Пошел на станцию, позвонил в штаб. Ответил дежурный член комитета: в связи с заявлением немцев решили, что у аппаратов ночью должен дежурить кто-то ответственный и осведомленный. Хотелось попросить Пастушенко: может, он что-нибудь знает? Постеснялся. Раньше, когда Мира задерживалась в батальонах, он не поднимал такой тревоги. Страх охватывал его только тогда, когда она шла к немцам. А что, если снова пошла к ним? Нет-нет, это безрассудство. В самые лучшие времена перемирия она ходила туда только с разрешения комитета.
Однако тревога его росла и порождала в воображении самые страшные картины.
Возбуждение квартиранта заметил даже флегматичный Баранскас, использовавший приход командира на станцию, чтобы посоветоваться, что делать с армейским имуществом, накопившимся в станционном пакгаузе. Имущество это было адресовано частям, давно переведенным на другие участки огромного фронта или совсем расформированным. Из-за неразберихи, плохой связи, особенно в интендантской службе, на телеграммы начальника станции почти никто не отвечал. А был даже такой ответ: обращайтесь в управление по учету трофеев. Кто-то, видимо, глянув на военную карту, посчитал, что станция отбита у немцев.
В пакгаузе были даже тулупы.
Богунович горько упрекнул железнодорожного службиста: солдаты мерзнут, а тулупы гниют! Завтра же отдать солдатам его полка. Да, под его ответственность!
Баранскас удивился и немного испугался: с какой решительностью молодой командир распорядился чужим имуществом. За всю свою долгую полувоенную службу на прифронтовой станции он не знал случая, чтобы даже генералы отдавали такие смелые приказы.
Баранскас не сразу сообразил, в чем дело. А Богунович просто не хотел оставить немцам даже чурки дров, заготовленных для паровозов. Чугунные печки? Разбить! Цемент? Есть даже цемент? Замочить! Рельсы? Что можно сделать с рельсами? Ничего? Тогда утопить в реке костыли и гайки! Керосин? Раздать крестьянам!
– Пан поручик! – взмолился начальник станции.
– Баранскас! Завтра вечером в пакгаузе должны остаться одни мыши… Вы же сами убеждены, что вагонов никто нам не даст.
– Вы жестокий человек, товарищ командир.
– Нет. Я добрый человек. Я готов сжечь… утопить в реке все, что может служить войне… врагу… А думаю я сейчас об одном: где моя жена?
– Я вас понимаю. Но у меня иная забота. Моя Альжбета сказала: умру, а в тыл не поеду.
– Что ее испугало в Поволжье? Такая душевная женщина! Да просто язык не повернется ее оскорбить.
Старый, лысый железнодорожник покраснел от похвалы его жене.
– Кроме того, что ее называли «пшечкой» и смеялись над ее произношением, других оскорблений, кажется, не было. Но это же мелочь. Тайны женской психологии, не так ли?
Богунович подумал о тайнах Мириной психологии. Тайны есть, но какие чудесные тайны. Однако это мало утешило. Где она?
Разговор с Баранскасом напомнил о немецких лазутчиках. Да и свои солдаты, дезертиры… За время войны он если и не все видел, то слышал обо всяком – и о самых высоких подвигах, и о самых чудовищных, низменных преступлениях, совершавшихся солдатами и даже офицерами.
Мысль, что кто-то может учинить насилие над его женой, довела до такой душевной муки, какой он не переживал никогда.
Не выдержал: позвонил дежурному в штаб и попросил прислать вестового с его конем. Мчаться! Одному сразу во все стороны, во все батальоны, по всем дорогам!
Но не успел приехать вестовой, как Мира появилась на станции. Ее привез Скулонь. Она, оказывается, забрела к соседям, в Пролетарский полк, и полдня изучала, как поставлена большевистская агитация у петроградцев.
Богунович представил себе молодого латыша, пожалуй, его ровесника, с красивой каштановой бородкой, и ощутил гаденькое чувство ревности. Разумом понимал, что унижает этим чувством и себя, и жену. Но одолеть его не мог. Почему этот чертов латыш не захотел увидеться с ним, не зашел погреться, так быстро уехал назад?
Раздраженно упрекнул Миру: как можно в такое время, никого не предупредив, без сопровождения забираться бог знает куда? Она признавала себя виноватой. Но это было как соль на кровоточащую рану ревности. Особенно не понравилось, как она рассказывала про Петроградский полк – возбужденно и радостно. А чему радоваться? Чему? Что послезавтра немцы обрушат на нас свой огонь? Знает ли она о немецком наступлении? Знает.
– Так чему же ты радуешься? – спросил он почти зло.
– Я не радуюсь. Я горда за тех людей, Сережа, это настоящие революционеры!
– Это – мишени для немецких пушек! Мира крикнула в отчаянии:
– Сережа! Не нужно так! Не нужно так! Я прошу тебя.
Стало жаль ее. В конце концов, нельзя забывать – она женщина. Да какая там женщина! Ребенок! И войну до этого видела только в минском госпитале, где работала по заданию большевистской организации.
Они шли домой молча.
Ревность у Сергея исчезла, но осталось чувство вины. Как он мог оскорбить Миру ревностью, подозрением? До чего же несовершенен еще человек! Темный раб предрассудков, веками унижавших его, формировавших такую же рабскую психологию.
У себя в комнате, осторожно обходя то главное, что волновало обоих, они говорили о разных мелочах.
Сергея тревожило, что она больше не рассказывает про поход к пролетарцам, – конечно, почувствовала, что разговор неприятен ему. Он выбирал подходящий момент, чтобы как-то тактично вернуть ее к тому радостному рассказу.
Пришел Баранскас.
Приказы командира об уничтожении имущества, за которое он как начальник станции отвечал, сильно взволновали его. Ему хотелось многое выяснить. Уничтожить – да, но как это делать? С какими людьми? Какие документы для своего оправдания он получит? В собственном доме он чувствовал себя более уверенно: в случае чего поможет решительная Альжбета, да и квартирант здесь, наверное, «сбросит мундир».
Баранскас пригласил Богуновича на свою половину. Хорошо, конечно, что Альжбета рядом, но неженское это дело – их военные заботы. Жена и дочь сидели в спальне. А они беседовали в гостиной, без чая.
На этот раз начальника станции поразило равнодушие Богуновича, буквально час назад отдававшего такие решительные приказы. Теперь он выглядел донельзя изнуренным, слушал и не слышал, отвечал невпопад и думал, пожалуй, об одном: делайте что хотите, только оставьте меня в покое. Баранскас удивился, но не обиделся. Из своего нелегкого опыта он знал, как часто причиной подобной отрешенности от дел бывает не кто иной, как жена… Ах, эти женщины! И без них невозможно, и с ними нелегко!
Старик даже настроился против Миры: рано ты, милая, показываешь коготки, а главное – не ко времени выводишь такого человека из равновесия.
Богунович вернулся в свою комнату.
Мира сидела на кровати, завернувшись в одеяло.
– Снова перемерзла? – сказал Сергей с упреком. – Смотри, болеть больше не дам! Некогда!
Она тихонько засмеялась. Смех ее растопил последние льдинки ревности, обиды, злости на нее за бездумный поступок. Хотя почему, собственно говоря, бездумный? Видимо, у нее была душевная потребность сходить к петроградцам.
– Я вскипячу чай.
– Спасибо. Не хочу. Меня хорошо накормили. Снова шевельнулось в нем недоброе, он хмыкнул:
– Хорошо? Они такие богачи?
– Сережа! Я не панского рода. Гречневая каша с постным маслом для меня всегда была лакомством.
Как она умеет успокаивать! Самыми обычными словами.
Богунович присел к столу, достал бумагу, заострил перочинным ножом цветные карандаши. Хотелось перенести на бумагу то, что сложилось за тяжелый день в голове, – схему боя и вывода людей из-под огня. В необходимости отхода после непродолжительного сражения сомнений не было. Но бой должен быть такой, чтобы немцы запомнили его. И главное – чтобы отступление не превратилось в паническое бегство сотен людей. Надо отступить по-кутузовски, чтобы в самом отступлении заключалась победа. Наименьшие потери – вот их победа в такой ситуации. А это в значительной степени зависит от его командирского умения.
Как никогда раньше, Богунович ощутил свою особую ответственность за жизнь каждого человека. Это помогло ему сосредоточиться и начать составлять диспозицию.
Почувствовал на себе пристальный Мирин взгляд. Но, странно, взгляд ее, влюбленный, умиленный, не мешал, наоборот, успокаивал, рождал уверенность, что полк сможет хорошо огрызнуться и без паники отступить. Но вдруг Мира тихонько позвала его:
– Сер-режа!
– Аю?
– Ты не боишься?
– Кого?
– Их.
– Немцев? Милая моя, я солдат, я более трех лет на фронте.
Но вдруг будто что-то ударило ему в затылок. Вмиг вышибло вон все схемы, все расчеты. Он вскочил, ступил к кровати. И по глазам, черным, блестящим, более глубоким, чем обычно, увидел, что догадка его верна.
– Ты боишься?
– Боюсь, – тихо призналась она, но тут же начала оправдываться: – Боюсь. Но не за себя. Не за себя, Сережа. За него.
– За кого? – удивился он, что она сказала «за него», а не «за тебя».
– За него… за твоего сына…
Какой-то миг Сергей стоял ошеломленный. Потом упал перед кроватью на колени, уткнулся лицом Мире в живот, будто хотел и через одеяло услышать в ней новую жизнь.
– Мира! Ma femme aimee! – Не впервые самые нежные слова он произносил по-французски. – Моя дорогая жена, – он повторил те же слова по-белорусски, от чего они приобрели особый смысл.
Она положила руку ему на голову, погладила волосы, он взял ее руки, поцеловал одну, другую…
– Мира! Любимая моя! Не бойся. Завтра ты поедешь в Минск. К моим родителям. Или к своим. Как хочешь…
Тогда она, пожалуй, грубо отняла руки и сказала жестко, со звоном в голосе:
– Боже! Какие вы слюнтяи, баре! Как легко раскисаете. Никуда я не поеду! Я – солдат революции.