Текст книги "Не сотвори себе кумира"
Автор книги: Иван Ефимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
– В Пазухино? Он все еще там? – спросил я, как будто не зная, где живет Муравьев.
– Да, в своем доме.
Я сказал, что моя деревня рядом и мы с детства были с ним большими друзьями. Даже в школе сидели на одной парте.
– Вот обидно-то, что не застали.
– Ничего страшного. Я все равно собирался к нему домой.
Так я познакомился с секретарем сельсовета. Звали ее Верой Петровной, и была она родом из самой дальней деревни Большая Дуброва и поэтому знать меня не могла. Однако она живо обрадовалась, когда я назвал свою деревню и несколько известных в свое время фамилий местных работников и активистов.
– Теперь почти никого не осталось. Один только Шульгин еще держится, да и того давно сманивают в район.
– А где он работает?
– Директором здешнего маслозавода… Не работа, а мученье. Заводик небольшой, поставка молока идет с перебоями. А вы же Шульгина знаете – он на месте сидеть не будет: как был кипучим, так и остался… Таких мало теперь.
– Наше племя!
– Да, ваше… Часто сам ездит и за экспедитора, и за заготовителя. Он живет тут, в Радищеве, в бывшем поповском доме.
Провел я в сельсовете больше часа, а затем собрался в Пазухино.
Проезжей дорогой жители четырех заречных деревень пользовались только в летнюю пору, если надо было ехать на колесах. Пешеходы же испокон веков ходили по тропе, проторенной поперек запаханных полос радищевских хуторян. И никакие рогатки и прочные изгороди, устанавливаемые между полями владельцами земель, дела не меняли: тропа жила как бы сама по себе. Ее перепахивали, а она сразу же возникала вновь и вновь, и ею пользовались все, от мала до велика, жители деревень, расположенных за речкой Кисьмой.
Эта речка петляла с юга на север куда-то к Волге по неширокой низменности, поросшей непролазной ольхой и брединой, и поила своей водицей всех живущих в ее долине.
Но эта тропа лишь на треть шла поперек пашен, ближе к реке она спускалась на заполоски и луга, а против Чопорова и Пазухина торилась уже по негодной низине и кочкарнику. По этой тропе я не ходил ровно десять лет, и вот судьба заставила снова вернуться в эти края.
На половине пути, против нашей деревни, что виднелась как на ладони за речкой, метрах в пятистах, я выбрал кочку посуше и присел покурить. Солнышко грело в спину и хорошо освещало заречье и нашу поредевшую от частых пожаров деревню, а правее ее, в пойме реки, – ольховый лес, почему-то называемый Грачами. И память неотвязно повела в прошлое – в полунищенское детство, отрочество и комсомольскую юность.
Смерть отца
Наш отец умер неожиданно в самый разгар осенней пахоты 1916 года, не успев закончить посев озимых, за полгода до рождения третьего сына, Николая. Его смерть была самым страшным ударом для всей семьи. В тот день отец вернулся с поля рано, после обеда, какой-то усталый, робкий, напуганный и беспомощный, с землистым цветом лица. Таким мы, дети, не видели его никогда и испугались.
– Где мать? – спросил он нас тихо, повалив плуг набок, а вожжи закинув на спину Гнедому.
– Ма-а-а-ма! – закричала Маруська и опрометью побежала к калитке. – Мама, иди скорее, тятя приехал!..
Мать, всполошенная внезапным возвращением отца, торопливо вышла из загороды, на ходу вытирая руки о холщовый передник:
– Что с тобой? Почему сегодня так рано?
Отец посмотрел на нее как-то особенно пристально, потом на нас, как на посторонних, и тихо ответил матери:
– Что-то худо мне стало… Распряги лошадь и пусти на гумно, а я пойду и прилягу на полчасика…
С большим трудом поднялся он по ступенькам крыльца, в сенях по привычке снял сапоги с налипшей землей, повесил на гвозде у двери пиджак и картуз, босиком вошел в избу. Я испуганно, как тень, молча следовал за ним с неясным предчувствием какой-то беды.
– Тять, ты заболел? – тихо спросил я.
– Заболел, Ванятка, тяжело мне, тошнит.
Отец побрел в спальню, за шкаф, и лег не раздеваясь поверх одеяла, в верхней рубашке и грязных штанах, чего с ним никогда не случалось. А я сбегал к рукомойнику и принес из-под него рукомушку. Поставив ее на пол перед кроватью, я спросил:
– Маму позвать?
– Позови, пусть придет.
И больше он с постели не встал.
А по деревне уже ползли и ползли зловещие слухи:
– Ивана Ефимова мужики попугали…
– Как попугали? За что?
– Лишний вершок от межи прихватил плугом к своей полосе.
– До земли-то он больно жадный.
– Может, и не зря попугали… – Будешь жадным… Вон у него сколько ртов.
"Ртов" в нашей семье в ту осень было только пять, считая и взрослых. Поля еще зимой уехала в Петербург и удачно поступила в няньки в одну приличную семью, а Паша после жатвы поехала в Тверскую губернию к старшей сестре Анне помочь по хозяйству. Но все равно наш земельный надел мог плодить лишь нищих или батраков.
– Кто же его постращал? Пуглив он больно.
– Говорят, Николай Трубка… Да кто-то из Щадиных.
Очевидцы и свидетели вскоре нарисовали полную картину случившегося на поле.
Объезжая с плугом последнюю, зачистную борозду, отец случайно или с намерением прихватил лемехом и привалил к своей полосе четыре-пять вершков ничейной земли. Пахавшие рядом мужики, увидев это, будто бы кричали ему, что, дескать, не дело он делает, но тот как бы не слышал, продолжая спокойно идти за плугом, вольно или невольно нарушая установленный порядок землепользования, суровое право частной собственности. Николай Чистяков первым подбежал к отцу:
– Ты что, не видишь, так твою мать, куда прешь своим плугом?!
Он схватил отца за пиджак и стал трясти его, не выпуская кнута из левой руки и нещадно ругаясь. Чистяков, прозванный Трубкой за то, что, заядлый куряка, он признавал только трубку, был невысок ростом и не был ни силен, ни ловок, но задирист и криклив, как бешеный петух.
Будь отец посмелее и погрубее, он отпихнул бы Чистякова шутя, а мог и сдачи дать. Но он по природе своей был добрым и неспособным на насилие, даже при самозащите.
– Да ты что, Николай, да разве я… Отпусти меня, ради бога, отпусти! – испуганно бормотал он, силясь оторвать от себя клещом вцепившегося соседа. А тот, чувствуя робость отца, продолжал наскакивать на него, держа одной уже рукой за ворот рубахи, а другой пытаясь ударить кнутовищем.
– Я те отпущу, тверской черт! Я те научу, как припахивать себе чужую землю! – остервенело голосил Чистяков, матерясь и как бы подзывая к себе соучастников.
Побросав лошадей, размахивая кнутами, бежали от своих полос рослые братья Щадины, Андрей и Николай.
– Дай ему хорошенько, дай по зубам! – кричали они на бегу, подбадривая Трубку. – Ишь какой охотник нашелся на дармовую землю!..
Ободренный поддержкой, Чистяков с еще большим исступлением продолжал трясти отца и, дико блестя вытаращенными глазами из-под мохнатых бровей, не переставая кричал на все поле:
– Мы тебе покажем, как прихватывать из чужой борозды! Ах ты, чертов апостол, мать твою так! Земли захотел?!
Пятясь от Чистякова, ухватившись за его кнутовище, отец запнулся и упал в борозду, увлекая за собой и своего обидчика. Но тот быстро оторвался и встал на колени. Потом поднялся, задыхаясь, и вместе с подбежавшими братьями стал пинать лежачего.
Стайка ворон, старательно подбиравшая по пашне червей и личинок, испуганно поднялась и отлетела на ближайший огород. Гнедой в тревоге повернул назад голову и, покосив покрасневший глаз в сторону осатанелых мужиков, тихо заржал, как бы предостерегая об опасности.
Когда отец с трудом поднялся на ноги, в глазах его блеснули отчаяние и злоба. Он поднял засохший комок земли, замахнулся им, но не бросил, а выпустил его из руки и вдруг, схватившись за живот и застонав от боли, снова упал. Драчуны сразу притихли, только теперь заметив столпившихся вокруг мужиков и баб, молча наблюдавших за происходящим. Отрезвев и почуяв недоброе, они пошли к своим упряжкам, озираясь по сторонам.
Все собравшиеся вернулись к своим полосам. Отец же, охая и постанывая, сначала встал на четвереньки, поднял и отряхнул затоптанный картуз. Потом сам поднялся и шатаясь подошел к своему плугу. С натугой вывернув его из борозды, он повернул лошадь в сторону заполоска. Кое-как поставив плуг на подплужник, он тихо поехал к деревне, изредка оборачиваясь к оставленной полосе, как бы прощаясь с ней навсегда…
У отца сразу же началась рвота, долгая и изнурительная. Мать почти не отходила от постели, стараясь чем-нибудь облегчить его мучения. А я умчался в село. На нашу беду фельдшера Громцевой не было дома: она только что ушла по вызову в Большую Дуброву и появилась у нас только утром. Она внимательно и долго осматривала отца, пытаясь узнать, что с ним произошло, но он ничего не сказал, пробормотав лишь, что неловко упал на пашне в борозду. Мы все стояли в тесном промежутке между кроватью и печкой, подавленные и ничего не понимающие. А мать, всхлипывая в передник, успокаивала хныкавшего и жавшегося к ее коленям Мишку. Потом мать нагнулась к фельдшерице и что-то тихо шепнула ей на ухо.
С минуту подумав, Громцева прощупала под стоны отца его живот и сказала:
– Заворот кишек. – И, направляясь к рукомойнику, добавила тихо: – Такие случаи в практике почти неизлечимы.
Отец промучился еще почти сутки и затих совсем…
Тогда я был еще слишком мал и неразумен, чтобы сполна понять, какую непоправимую беду принесла эта смерть в нашу семью. Мое детское сердце лишь замирало от мысли, что отца вот-вот вынесут из дому чужие люди и зароют на кладбище в землю. До меня еще не доходило сознание того, как тяжело будет матери поднять нас на ноги.
Так, раньше положенного времени, в десять лет я становился взрослым. Ждать от Поли какой-нибудь денежной помощи было нельзя. Нужда ощущалась уже повсеместно. Мировая война была в полном разгаре, выметая все излишки из карманов населения.
Хоронили отца всей деревней. На кладбище были и прямые виновники его смерти. Могилу выкопали в самом углу, и там вскоре вырос небольшой холмик без креста. На его приобретение у нас не было денег, а сделать и поставить самому мне было не под силу.
Деревянный березовый крестик, сделанный моими руками, появился здесь лишь года через два, и стоял он много лет на могиле среди красивых, фигурчатых, деревянных и железных крестов и каменных надгробий.
Как мне помнится, отец никогда не выходил из равновесия, и это качество его характера заметно отделяло его от соседей, запальчивых, хотя и беззлобных, крикунов. Он был тих и ровен. За это его и не любили: с волками жить – надо по-волчьи выть или хотя бы подвывать, а он, бедняга, этого не умел. К матери и к нам он относился также терпеливо и ровно. Уже после его смерти, вспоминая о нем, мать рассказывала:
– Его мягкость выводила меня из себя, и я порой кричала на него, как девка. Однажды он все же не выдержал и, к великой моей радости, послал меня к черту. И тут же испугался и покраснел: "Прости меня грешного, господи!" – и перекрестил рот… За это, наверное, прозвали его Апостолом.
Пятьдесят лет спустя я тщетно пытался разыскать могилу отца. Часть кладбища незадолго до того прирезали к больничному двору, и могила отца, как и десятки других, оказалась под огромной свалкой дворового мусора. Как будто не было рядом пустующей земли, кроме кладбищенской. Сто лет стояла эта больница на одном месте, и никогда не накапливалось рядом с ней ненужного хлама…
Алексей Муравьев
Вспоминал я и памятное лето 1930 года, когда, будучи студентом, приезжал в родной дом на свои первые летние каникулы. Незабываемое время!..
К тому лету здесь уж повсюду были колхозы, организованные в прошедшую осень и зиму. Был колхоз и в нашем Чопорове, деревеньке в четырнадцать дворов, и мать моя вступила в него в числе первых. Среди организаторов был и наш сосед, сын Николая Трубки – Федя Чистяков, работавший тогда председателем сельсовета, и его помощник – секретарь сельсовета Алексей Муравьев.
В первый же субботний вечер мы поговорили с Федором по душам обо всем, и о коллективизации в частности. Этот вопрос его очень волновал, и говорил он как-то обрывочно, нервно, чего-то не договаривал, и было заметно, что эта тема ему тягостна. Беседа наша закончилась тем, что он пригласил меня на завтра в сельсовет:
– Приходи, не пожалеешь. Посмотришь, как мы будем расторговывать кулацкое имущество…
– Какое имущество?
– Ну то, что отбирали у раскулаченных по сельсовету крестьян…
В сельсовет я пришел задолго до торгов. В большой, метров в тридцать, комнате Федор и Алексей сверяли по спискам "национализированные" у мужиков домашние хозяйственные вещи, сложенные в пяти больших сундуках. Зрелище было необычным, и я поближе подсел к старинным сундукам, окованным по углам и крест-накрест на крышках блестящей жестью, и с интересом стал наблюдать, как Алексей вынимал из них кулацкое имущество, а Федор отмечал его в списках.
– Четыре куска серого холста. – И Муравьев отбрасывал в сторону тугие скатки серой мешочной ткани.
– Есть, – отвечал Федор, делая пометку в списке.
– Черная шуба с подбором.
– Отметил.
– Девять полотенец невинных с ручной вышивкой.
– Давай дальше.
– Три бабьих сарафана из домотканого полотна с вышитыми рукавами.
– Есть три бабьих! Что там еще?
– Две скатки тонкой беленой новины по десять аршин для полотенец и нижнего белья. Это, кажется, сундук Коксановых из Дубровы, – отвлекся секретарь, – наверняка в приданое дочкам ткалось…
– Давай, давай!.. Мало ли на что ткалось, да ото-ткалось, – мрачно ворчал Федор, все более нахмуриваясь и нагибаясь над столом.
– Полусапожки новенькие… – И Леша, любуясь, поставил на пол девичьи башмаки с резинками на подъеме. – Три пары, – уточнил он.
– Есть.
– Большая шерстяная шаль! Это, кажется, самой Коксанихи – видел я на ней в позапрошлую масленицу…
– Ты что тут, вечер воспоминаний намерен устраивать? Давай побыстрее, мелодрама потом…
– Две скатки крашеных домотканых… А ты не очень ори на меня: у меня тоже нервы имеются, – с опозданием обиделся помощник. – Пиджак суконный с жилеткой…
– Отптичил.
– Подштанники из беленой новины, шесть штук… Мужские.
– Подштанников женских не бывает… Это замечание Федора Ленька игнорировал и продолжал:
– Два дубленых полушубка, поношенные.
– Есть поношенные…
– Две шапки каракулевые, молью тронутые… Это, кажись, Юдина Алексея Ивановича. Скупой был, жалел носить даже по воскресеньям.
– На них не написано чьи. Давай дальше… В углу у печки стояли две плетюхи – так у нас назывались большие круглые корзины, плетенные из прутьев черемухи или ивы. В плетюхах, что стояли в углу, лежало десятка два чугунов разных размеров: ведерных– для варки пойла телятам и коровам, а также средних и небольших – для щей и супов. Каша же в наших местах варилась и упаривалась в горшках. Тут же, рядом, прислоненные к стене, стояли новые валенки, всунутые голенищами один в другой. Муравьев захватил несколько пар в одну охапку и понес к столу для отметки.
Покончив с носильными вещами, сельские администраторы принялись за "жесткие" предметы домашнего обихода. Чего тут только не было, нажитого годами тяжкого труда! Сколько выдумки, сноровки, терпения и мастерства вложено в большинство этих самими владельцами изготовленных предметов! Мне вспомнились годы после смерти отца, годы войны и "военного коммунизма", когда ничего из нужного для жизни нигде не продавалось, а изготовлялось самими крестьянами, женщинами главным образом.
Всю долгую зиму, бывало, мама пряла лен и куделю, а затем, уже к весне, наматывала на мотовило, установленное в сарае, пряжу, чтобы затем ее заделать в кроены и ткать для нужд семьи тонкие и грубые холсты на рубахи и штаны, на юбки и пальтишки. Затем эти холсты выбеливались на мартовском-апрельском снегу, а груботканое еще и красилось в цвет темной охры, вываренной из ольховой коры. Никаких других красок в те годы купить было негде, да и денег на покупку у нас чаще всего не было. Уйдя в эти воспоминания, я лишь вполуха слушал диалог между моими друзьями.
Перечень вещей продолжался, и около сундуков заметно вырастали аккуратно сложенные вороха одежды и белья.
– Лампа "молния" без стекла, медная, – уже без энтузиазма говорил Алексей.
– Отметил лампу, – отвечал ему Федор.
– Швейная машинка фирмы "Зингер" с ножным приводом, – продолжал Алексей, потрогав футляр.
– Отптичил, чеши дальше.
– Часы настенные "Мозера"… Гири запутались в цепочках, – бормотал Муравьев.
– Побыстрее, не тяни, – торопил Федор, все более наливаясь раздражением и закуривая, пока Алеша копался в цепочках.
– Два ушата новеньких, липовых, – докладывал Алексей.
– Какая тебе разница – липовые они или дубовые? Дальше!
– Разница есть-за дубовые больше дадут…
– Дадут, во что кладут! Давай поторапливаться! Надо еще самим залу подготовить под аукцион. У тети Кати сегодня выходной, самим надо прибираться.
Подготовка к торгам продолжалась.
Федор был хмур и небывало раздражен. По всему было видно, что этого дела он не одобрял и делал его с нескрываемым отвращением, по долгу службы. Его тяжелое настроение передавалось и мне. Да и Алексе? был не в восторге, хотя иногда и балагурил.
После полудня состоялись торги, тупого драматизма которых ни забыть, ни описать невозможно. На лицах трех десятков аукционеров, сидевших в просторном зале сельсовета, – крестьян и местных служащих – было написано такое выражение, будто покупали они что-то нечистое, жульническое, заведомо краденое.
Смущенные люди покупали эти вещи только потому, что в другом месте, в лавках, промышленные товары отсутствовали, а здесь все это продавалось за дешевку – цены никто не набивал… Купившие тотчас отворачивались, пряча глаза, как от черного тяжелого стыда, быстро забирали купленное и ни минуты больше не оставались в помещении.
Я сидел в полутемном углу зала и слушал происходящее с закрытыми глазами. И мне порой мерещилось, как открывается дверь и в зале появляется Коксаниха из Дубровы, у которой, как и у Ивана Степановича из нашей деревни, было тоже пять дочерей, и их надо было растить, воспитывать, учить и одевать. Уж не этой ли семьи продавалась здесь швейная машинка фирмы "Зингер", которая до революции стоила двадцать два рубля с годовой рассрочкой платежа и которая была в каждой состоятельной семье? В руках Коксанихи – железный, почерневший от печной копоти ухват на длинном, отполированном жесткими ладонями ухватище. Она стучит этим ухватом по полу, сверкая глазами, и грозно спрашивает: "Вы чем тут занимаетесь, шаромыги проклятые?! Бабьими сподниками да полсапожками торгуете? Своих-то не изготовили? Нате уж и ухват: теперь он нам не нужен!"
Не дождавшись конца этого невиданного аукциона, я ушел домой и до вечера валялся на остатках прошлогоднего сена в сарае, не желая ни с кем ни видеться, ни говорить.
"Что, неужели это и есть теория марксизма-ленинизма в действии?" – тревожно думал я, сочиняя разоблачительный очерк в "Правду", которому так и не суждено было увидеть свет…
Теперь Алексей Алексеевич, уже семейный человек, сам вершил дела в сельсовете. К нему-то мне и надо было поторапливаться, только он один мог мне помочь. Впрочем, я шел к нему как бы ради брата Николая, которому тоже нужны "чистые" документы…
Уже темнело, когда я, перейдя по знакомому мостику через Кисьму, подходил к дому Муравьева. Еще издали увидев его маленькую, но крепко сбитую фигурку, что-то делавшую около крыльца, я на минуту остановился. В душе моей мгновенно пронеслось все наше милое, нищее, голопузое детство, трудное отрочество и боевая, неугомонная юность. Он сызмала был невелик ростом и неширок в плечах, и этот его недостаток послужил поводом тому, что еще с первого класса мы дали ему кличку Муравей, к которой он привык и никогда не сердился, а лишь моргал своими белесыми ресницами. Эта кличка прочно и надолго пристала к нему еще и потому, что и по характеру своему, по складу души он был живым и вертким, как муравей, и на редкость деятельным и хлопотливым.
– Здорово, Леха! – торопясь к нему, крикнул я. Он вздрогнул, обернулся, вглядываясь в темноту, и, узнав меня, обомлел:
– Да никак Ванюха?!
– А ты думал кто?!
Леша бросил топор и шагнул ко мне. Я проворно опустил сумку на землю, порывисто кинулся ему навстречу и облапил друга со всей силой неизбывного чувства встречи.
– Поля! – крикнул он, обернувшись к окну. – Погляди-ка, кто к нам пожаловал!..
Через минуту пополневшая Поля с накинутым на плечи теплым платком стояла рядом, а две ребячьи головы прилипли к стеклу из темноты избы и с удивлением глядели, как незнакомый дядя целуется с их мамой, а отец стоит рядом и блаженно улыбается.
– Откуда ты взялся, шалая голова? Ведь тебя уже давно и несколько раз похоронили…
– Воскрес, Пелагея Ивановна! Не мог я совсем умереть, не простившись с вами.
– Ну, тогда пошли чаевничать! – И она, живо вскочив на крыльцо, скрылась в избе.
– Видал, как скачет муравьиха? – весело говорил Алексей, подбирая и пряча под крыльцо топор и колун. – А теперь пошли в мой муравейник. – И он повел меня по позабытым сеням в дом.
В просторной избе светили две керосиновые лампы – в кухне на суденке у печки и в просторной передней горнице, в проеме дверей которой стояли девочка лет четырех и два мальчика, с любопытством смотревшие на меня большими глазами.
– Целый детский садик! – сказал я, знакомясь с Валей, Павликом и двухлетним Гурием, уцепившимся за платье сестренки.
– Это не все, – заметил Алексей. – В зыбке еще Виктор имеется, вон погляди.
Я заглянул в затененную сторону горницы и увидел чуть покачивающуюся люльку на потолочной пружине.
– Что-то вы торопитесь, друзья мои: за каких-то семь лет успели четырех потомков приобрести. Богато живете. Надо было пораньше жениться и все это делать не спеша…
– Так уж вышло у нас, с запозданием… Давайте-ка к столу. Соловья баснями не кормят.
Из сумки были извлечены городские гостинцы – пакет сладостей для детей, городская закуска и бутылка "Московской" для взрослых. С ее помощью был съеден целый чугун горячей рассыпчатой картошки с солеными огурцами и рыжиками, заправленными душистым льняным маслом, а потом мы долго сидели втроем за самоваром и наперебой рассказывали друг другу о прошлом и будущем, о потерях и находках, о родных и знакомых. Вспоминали и Федю Чистякова, женой которого была старшая сестра Леши – Антонина Алексеевна. Теперь они жили в Угличе.
– А ты не позабыл знаменитую распродажу мужицкого имущества, помнишь, в тридцатом – торги в сельсовете? – спросил я.
– Разве это позабудешь? Но и думать об этом долго нельзя. Иначе работать стало бы невозможно. Все течет, все замывается, как наша Кисьма… Ты бы о себе поведал поподробнее: как там было? Как посчастливилось вырваться оттуда? В Старой Руссе как живется? Тетя Фекла здорова ли? Что делает Михаил, как Колька?
Рассказывая им о своей жизни, семье и родных, я как бы ненароком сказал, что младший, Николай, наконец выздоровел и скоро появится дома.
– Для паспорта ему потребуется метрика, и я попутно захвачу с собой. Не помешала бы ему и справка из колхоза, что он отпущен на отхожий промысел в город. Все же он с матерью три года работал в колхозе, и эта бумага будет лучше, чем справка из психлечебницы.
– Правильно. Метрику завтра найдем и напишем и справку такую сварганим. Когда они выехали к тебе в Руссу?
– Осенью тридцать второго. Хотелось бы, чтобы это было как будто теперь, а не восемь лет назад.
– А зачем ему писать, что восемь? Справка-то будет Датирована теперешним временем. Укажем, что он колхозник, и вся недолга.
– А как там у нас, в Чопорове? Колхоз-то еще есть?
– Есть, но, наверное, скоро будем объединять. Что это за колхоз в восемь дворов и десяток трудоспособных? Председательствует там ваш сосед Саша Чистяков… Донской-то тоже загремел в тот год. В общем, осиротела мужиками деревня, совсем мало осталось, убывают постепенно: кто в могилу, кто в город, кто… – И он махнул рукой.
– В нашем крае и до революции мужиками было негусто в деревнях, а ведь справлялись?!
– Что ты мне объясняешь? Сам знаю, что не было гуще, но тогда все работали на себя, а не на дядю, ни со временем, ни с погодой не считались! – рассердился Муравьев. – От земли брали тогда не только для себя на круглый год, а еще и продавали. Ярославщина была исстари производящей, а не потребляющей. Порода коров славилась на всю Россию! А льна сколько продавали!
Так и засиделись с воспоминаниями за столом допоздна. Дети давно уже посапывали в своих постелях, а мы все никак не могли наговориться.
Перевоплощение
На другой день повеселевшая Вера Петровна быстро откопала на дне большого сельсоветского сундука-архива тяжеленную, ветхую церковную книгу в толстом переплете за 1917 год, в которой мы нашли запись рукой попа отца Григория о том, что от Ивана и Феклы Ефимовых 15 мая родился ребенок мужского пола и назван при крещении Николаем.
Справку она написала с явной охотой и размашисто подписала ее. Потом отнесла к председателю на подпись и, полюбовавшись метрикой, с удовольствием поставила на ней гербовую печать.
– Вот вам и метрика, пусть живет ваш братец на здоровье и растет на радость невестам.
– Да он уже вырос…
– Но не женат еще?
– Не женат. В нашей семье только Михаилу повезло с женой.
– А вам?
Я промолчал, как бы любуясь полученной справкой. Слушавший из-за двери наш разговор Муравьев сердито сказал, вороша бумаги:
– Уж больно ты любопытна, Вера Петровна… Была и у него жена, да не стало. Она оставила мужа в беде и вышла за другого.
– Не следует ее винить, Алеша. Времена были такие, когда и отец с сыном разводились, чтобы уцелеть.
Потом Вера Петровна куда-то вышла, а я сел за ее стол, положил перед собой справку и теми же чернилами и ручкой быстро и аккуратно переправил в годе рождения единицу на нуль. Появились цифры 1907. Так, в первый и последний раз в жизни я совершил наказуемое преступление – подправил документ. Но это был грех во спасение, который даже по многовековой и самой строгой христианской морали не считался грехом.
А под вечер мы с Алексеем направились в нашу деревню к Александру Николаевичу Чистякову, как условились накануне. Сорокалетний Саша, еще один сын Николая Трубки, весь вечер то без умолку болтал о пустяках, то без особой причины плакал, слушая мою повесть и не переставая пропускать одну рюмочку за другой. Между разговорами и была написана необходимая справка для Николая, которому разрешался выезд на заработки в связи с окончанием полевых работ в колхозе. К Муравьевым ночевать меня не отпустили:
– В кои-то веки попал в свою деревню – и уходить?! Ну уж нет, не пустим! – запротестовали Саша и Шура. – А ты, Алеха, ступай один, а не хочешь, так тоже ночуй, у нас места хватит… А Ванюшку не пустим, так и знай!
– Да ладно уж, раскудахтались! Пускай ночует, завтра увидимся.
На другой день я решил навестить и директора завода Шульгина. Домашние сказали, что он у себя в конторе, но собирался ехать в Углич на склад. Это было мне кстати, и я заторопился, чтобы застать его на месте. Контора и сам маслозавод находились в просторном, с переборками, доме бывшего сельского лавочника Постнова, в другой стороне села. Петю Шульгина я застал уже садящимся в кабину полуторки,
– Слышал я от Веры Петровны вчера, что ты здесь, и даже обиделся, что не зашел, – говорил он, когда мы взаимно тискали друг друга. – Жаль, что мне в район ехать, а то пошли бы вместе по колхозам и по пути накалякались обо всем. А потом отметили бы твой приезд. Теперь жди до вечера, пока не вернусь.
– Я ведь человек незанятой и с удовольствием проедался бы с тобой до Углича. Пока ты там устраиваешь свои дела, я еще раз, на прощание, схожу в кремль, посмотрю достопримечательности…
– Вот и отлично, совсем складно получается! Тогда оба в кузов! – И мы устроились наверху среди ящиков и бочонков со свежим сливочным маслом – продукцией маслозавода.
Поездка была удачной во всех отношениях. Мы и наговорились вдоволь за полтора часа пути до Углича, а затем, пока Шульгин занимался своими делами, я успел сходить в паспортный стол районной милиции и подал заявление на выдачу мне паспорта, приложив к нему свои фотографии, метрическую выписку и справку из колхоза.
Чтобы походить больше на мужика, нежели на интеллигента, я еще в Ленинграде успел сфотографироваться без очков и без галстука. В таком виде я предстал и перед работником паспортного стола. Внимательно посмотрев документы и бегло взглянув на меня, паспортист сказал:
– Зайдите через два дня за паспортом. "Два дня… Что может произойти за эти два дня? – раздумывал я, выйдя из милиции. – Да ровным счетом ничего, если все так хорошо обошлось в легендарной Шилке!" И я спокойно пошел искать Шульгина.
Проводив его до машины и сославшись на необходимость повидаться с Федей Чистяковым, я вышел на набережную. Вот она, матушка Волга! Сооружение электростанции чуть выше этого места началось в 1936 году, но рабочих рук было мало – через год появились и здесь "нахально-вербованные", а вместе с ними и охранные вышки концлагерей. С этого высокого берега их силуэты на том берегу были видны как на ладони; где-то на улице я видел и транспарант: "Дадим ток Москве 7-го ноября 1940 года!" И дадут. Зэки все могут! И среди этих тысяч зэков едва ли найдешь хотя бы одного из тех, кто был раскулачен на Ярославщине осенью 1929-го и весной 1930 года… Одних расстреляли, других рассеяли по Руси.
Думать обо всем этом – одно расстройство. Отпущенные мне два дня до получения паспорта я решил провести у Федора Чистякова. Адрес его у меня был.
Купив бутылочку "Московской", сладостей для ребят и кое-какой закуски, направился на Первомайскую улицу, к дому № 21. Этот одноэтажный деревянный двухквартирный дом занимали две семьи: с одной стороны жил оперативный работник НКВД района с женой, а с другой – семья моих соседей по деревне – Тони и Феди Чистяковых с двумя детьми. У них были две комнаты и кухня с русской печкой.
Рабочий день уже кончился, и вся семья оказалась дома. Федор был искренне рад моему приезду. Я подробно рассказал, где и с кем был вчера и сегодня, утаил лишь о посещении милиции.
– С тебя приходится, – потребовал Федор, узнав, что меня реабилитировали и я теперь пока отдыхаю.
– А тебе только бы выпить! – подала свой голос Тоня, знавшая слабости своего мужа. – Лишь бы случай подвернулся. Посидели бы и за чаем хорошо, без выпивки.
– Не сердитесь, Антонина Алексеевна! – уважительно сказал я. – Причина действительно необычная и важная! Во-первых, мы не виделись тыщу лет, а во-вторых, Федор Николаевич прав; за удачливость в жизни, за везенье, за счастливое освобождение! – И я решительно достал из сумки все, что захватил с собой.
В этот вечер мы наговорились обо всем, о прошлом и настоящем. Тоня даже успела слезу пустить.
Служебная карьера Федора Николаевича не сложилась по разным причинам и обстоятельствам. Женился он по тем временам рано, потом родился первый ребенок, а с ним прибавились и заботы и расходы при небольшом жалованье. Окончив пять классов нашей школы, он впоследствии нигде не учился, за исключением каких-то краткосрочных курсов совработников. Времена менялись, и требования повышались. Человек он был скромный, застенчивый и чуткий к чужим бедам. А таких работников обычно оттесняют на задний план. Власти нужны люди жесткие, непримиримые, не признающие ни стонов, ни воплей. А Федор был не таким. На глазах у начальства никогда не вертелся и не юлил, а поскольку он звезд с неба не хватал, то и в районном центре служил не в больших чинах. И начал понемногу выпивать…