Текст книги "Не сотвори себе кумира"
Автор книги: Иван Ефимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
…В шесть утра подъем, умывание, торопливое натягивание лохмотьев, спартанский бег в отхожее место под звонкое потрескивание морозца. Потом наспех проглатываем черпак жидкой тепловатой баланды, окончательно засупониваем топырящиеся бушлаты, нахлобучиваем поглубже ватные шапки и ждем.
Перед тем как войдет в барак помнач или нарядчик Герман и скажет: "Выходи строиться на развод!"– все успевают не только плотно закупориться в ватной ветоши, но некоторые еще ухитряются вновь протянуться ha нарах и замереть на одну-две минуты или молча посидеть с цигаркой на краю нар.
Лежим или сидим, а на уме у всех одно: вот сейчас войдет нарядчик Герман или воспитатель, а может быть, помпотруду, войдет и погонит на работу. Из всех этих трех погонщиков самым приемлемым был Герман. Этого неунывного человека не только терпели, но и питали к нему немалую долю симпатии. И не потому, что он был менее строг и требователен, нет, особой доброты в лагерях не бывает: кто палку взял, тот и капрал. В Германе больше, чем в других, проявлялась человечность. Он почти никогда не повышал голоса, а если и повышал, то голос его был не чванливо-крикливым, принижающим других, а убеждающим.
Мы ни разу не слышали от него слова "контрик". Он всегда был ровен со всеми, никогда не злоупотреблял своим положением, хотя должность его и была одной из завидных: в его власти было нарядить на менее тяжелую работу или оставить зэка в бараке просто отдохнуть, даже без вмешательства лекпома – расконвоированного врача.
Он делал это нередко на свой страх и риск, но всегда только по отношению к таким, кто действительно занедужил или устал настолько, что нуждался в дне отдыха. Ведь нам выходных не полагалось! И за то, что его милосердие было бескорыстным и исходило из человечности и душевной чуткости, зэки платили ему добром. В дни его прихода, как правило, никто не оставался в бараке, кроме настоящих больных. На развод выходили не мешкая, потому что каждый знал: если ему будет тяжело и он попросит Германа "денек покантоваться", тот не откажет или обнадежит: "Сегодня нельзя, а завтра оставлю. Потерпишь? Договорились".
Герман, как и горный инженер Боровиков, десятник колонны № 62, тоже был посажен в начале тридцать пятого, но в отличие от Боровикова сидел без перерыва. По окончании вторых путей, на которых он вкалывал вместе со всеми, Герман получил льготу, то есть его также перевели на освободившуюся должность нарядчика. Жил он вместе с другими "придурками" за зоной в отдельном бараке.
Женя Сутоцкий, опрокинувшийся на нарах недалеко от нас, импровизировал, печально глядя на перекрытие:
– Рассвет уж близится, а Германа все нет, все нет! …Невысокая фигура Германа показывается в дверях барака без пятнадцати семь.
– Привет, сибариты! – весело приветствует он, прикрывая дверь. – Хватит нежиться на пуховиках, пора и о работе подумать.
– За вчерашнюю вечернюю разгрузку следовало бы сегодня часа на два позднее выводить.
– Какие вы мелочные, друзья мои, – полушутя-полусерьезно отвечает нарядчик. – Какое имеет значение – один или два часа, когда впереди у вас еще по тридцать тысяч часов…
– По тридцать тысяч?! Как это? – удивляется Орлов, поднимаясь и подавая знак остальным из нашей бригады.
– А ты посчитай на досуге, если он у тебя будет. – Некогда нам считать, – отвечает кто-то за Орловa. – НКВД подсчитает, не ошибется.
– Бывает, что и ошибается, забывает, что у иных срок закончился, – говорит мой напарник.
Вот так, кто шутя, кто кряхтя, а кто угрюмо и молча, уезжаем с обогретых мест и табунимся у широких дверей, а навстречу врывается облако февральского холода, волной заливая барак. Бредем к воротам, в потёмках ищем свои места в бригаде, чтобы затем шагать под ружьем на ненавистную работу.
– Куда сегодня? Опять на скалу? – спрашиваем у десятника, идущего рядом, хотя и не в строю.
– Плотники пойдут на стройку дома. Год лагерной жизни остался позади.
Радости и горести
Весь февраль устойчиво держались сильные морозы. В иные дни температура падала к сорока градусам, и по лагерным законам в такие морозы на общие работы не водили: слишком много бывало обмороженных. Почти каждое утро, просыпаясь, кто-нибудь сразу же спрашивал:
– Македон, сколько сегодня?
– Тридцать тры, – виновато отвечал дневальный.
– Врешь, поди, старик! Вот мы сейчас проверим…
– Провэряй. Мозэт, эсе мэньсе увидыс. Неверующий уже закутывался в свое веретье и бежал к вахтерке, на бегу прокричав часовому, что идет посмотреть на градусник. У самых ворот на столбе висел полутораметровый термометр, на который мы всегда глазели с разноречивыми чувствами, в зависимости от того, что он показывает – в пользу зэков или во вред.
– Плохо, ребятье! – еще в дверях оповещал разведчик. – Македон опять не обманул: тридцать четыре без гака.
– Я зэ говорил… Макэдон ныкогда нэ обманывай. Две бригады ходили на постройку двухэтажных четырехквартирных деревянных домов, заложенных еще осенью на краю поселка. Один из них был подведен под крышу, а второй к началу марта уже готов. Бревна поступали прямо из тайги – тяжелые, промороженные до сердцевины. Недели две мы стояли с Михаилом на окорке и кантовке бревен – одной из важных подготовительных операций. Третьим на кантовке работал Феок-тист Захаров, или Захарыч, как мы его звали за кроткий характер.
– Ну, как полежалось, красавчики? Не скучали без нас, не пооттаяли? – весело спрашивал он, разглядывая девятиметровые бревна лиственницы, черневшие на предрассветном запорошенном участке стройки, и звонко постукивал обухом по окаменелым стволам.
Потом мы шли в дощатую просторную времянку, над плоской крышей которой круглые сутки курился дымок. Здесь хранились все наши инструменты, припрятанные в тайные уголки, здесь же стоял и столярный верстак, а у двери, в углу, – круглое точило над ящиком-корытом. За ночь вода в нем промерзала, и надо было разогревать.
Рассвет еще только надвигался, и на строительной площадке было темновато. Висевшие на столбах вокруг зоны лампы освещали стройку неярко, и этим часом мы пользовались, чтобы чуток отогреться с дороги, поточить инструменты, покурить и получить задание на день.
Захарыч уже успел вытянуть откуда-то измятое ведро, налить в него из кадки воду, поставить на жаркую печку и теперь, покуривая, ждал, когда подогреется вода для точила.
– Пошли, Миша, к точилу, пока нас не опередили. Михаил стал долбить ломиком лед, а я крутил цигарку на двоих.
Подошел Захарыч с ведром, вылил горячую воду в корыто и стал устраиваться на сиденье напротив точила. Мы должны были посменно крутить за ручку тяжелое точило, пока Захарыч не отточит все три топора и железки к рубанкам.
– Крути, верти, Данило, приучай народ! – балагурил Захарыч, проводя время от времени большим пальцем по лезвию инструмента и повертывая его другой стороной.
– Давай, давай, ребята, на работу! Уже рассвело! – заглянул в дверь десятник, уже успевший облазить все строительные леса.
И вскоре объект оживал, за день поднимаясь еще на три-четыре венца.
Однажды перед концом работы, когда уже стемнело и мы шли попрятать топоры во времянке, еще у дверей услышали, как внутри кто-то раскатисто смеялся. В оживленной группе зэков прямо под лампочкой стоял столяр Гончаренко с развернутой газетой в руках. Он читал и тут же комментировал. В газете, которую еще Днем кто-то выпросил у прохожего, печатались выступления делегатов на XVIII съезде партии.
Обойдя завалы с деталями, мы протиснулись ближе.
– Во, подывитесь, – встряхнул газетой Гончаренко– Новый верховный вождь и гетман Украины товарищ Хрущев докладает партийной раде об успехах колхозного животноводства.
– Чего же смешного может быть в успехах? – спросил я.
– Он докладает съезду, что поголовье крупного рогатого скота по всей Украине сократилось настолько, что в половине колхозных ферм республики совсем не осталось коров, а в остальных в среднем меньше десяти коровушек на ферму! Чуете, как "богатеет" Украина с новым руководителем?
– Так об этом плакать надо, а не смеяться…
– И мы так кумекаем. А вот Хрущев радуется и аплодисменты срывает, как комик в цирке…
Я попросил на минуту газету и бегло прочитал то место, в которое ткнул пальцем Гончаренко.
Удивляться действительно было чему. Глава ЦК Украины, занявший кресло раздавленного не без его помощи Постышева, приводил статистические данные о резком сокращении общественного поголовья скота в колхозах. Странным и диким было в его выступлении то, что в этом он видел не всенародную беду, а огромные возможности. Он так и говорил: никаких практических усилий для подъема животноводства не требуется, кроме большевистского внимания к этому вопросу.
Народу в помещение набилось битком. Кто-то попросил прочесть еще раз. Я повторил почти всю вторую половину речи, и окружавшие сразу же заговорили:
– Как ловко и гладко у него получается!
– Откуда же большевистское внимание, если всех большевиков поперевешали и по лагерям рассовали?
– А там теперь много новых большевиков завелось, которые чуток понагнулись и стали поменьше,
– И смотрите, чем берет, хитрая бестия: "Хай живе ридний Сталин!" Даже по-хохлацки научился!..
Вечером в бараке обнаружилась еще одна газета – "Известия", где были напечатаны две речи: наркома обороны Ворошилова и его заместителя Мехлиса, занявшего место Гамарника, который покончил жизнь самоубийством. Эта газета привлекла особое внимание бывших военных, отличить которых от остального лагерного люда можно было по сдержанности и скупости в суждениях да по еще сохранившейся выправке.
Ворошилов и Мехлис отмечали огромные успехи в боевой выучке и вооруженности нашей армии. Эти успехи, как они уверяли делегатов, были достигнуты в результате ликвидации "врагов народа", "пробравшихся" в руководство Красной Армии. Особенным словоблудием и лицемерием в адрес Сталина отличалась речь Мехлиса. Этот страшный лизоблюд уверял, что только теперь, когда вместо всяких там врагов-академиков во главе полков, дивизий и корпусов поставлены выдвиженцы из молодых комбатов и политруков рот, наша армия стала непобедимой.
Нарком приводил статистические данные, неопровержимо показывающие превосходство всех видов нашей военной техники и артиллерийской мощи надо всеми европейскими армиями. После того как он заклеймил позором агентов фашизма – подлых изменников Тухачевских, егоровых, блюхеров и других, Ворошилов доложил съезду о повышении в 1939 году жалованья командному составу в среднем почти на 300 процентов.
– Вот это да-а-а! – не то с радостью, не то с горечью сказал пожилой, с широкой грудью зэк, отрываясь от газеты.
– Повторите-ка, на сколько увеличили оклады комбатам? – спросил долговязый арестант, свесившись с нар.
– На триста тридцать пять процентов!
– Шикарно! А какова прибавка у командира корпуса?
– Вместо пятисот пятидесяти рублей комкор теперь будет получать две тыщи рубчиков.
– Это уж просто по-генеральски! – с восхищением отозвался еще один слушатель. – И смотрите, какое канальство: стоило порасстрелять и посажать в тюрьмы всех прежних скромных и щепетильных военачальников и занять их места, как новым военным гениям сразу же потребовалась прибавка. Нет знаний – плати за звания…! Лихоимцы, а не командиры! – И он скверно выругался.
– Не ругайтесь, товарищ бывший командир, – успокоил его Григорий Ильич. – Дело идет к тому, что скоро появятся генералы и адмиралы, и все будет оправдано, и теория будет подведена. А потом и денщики будут.
– Не шутите, Малоземов. Этого не может быть! В сознании нашего поколения золотые погоны связаны с Царской и белой армиями, разбитыми нами в годы революции и гражданской войны, с реакцией и произволом…
– Вот, вот, я это и имею в виду, – не сдавался Григорий. – Тех, кто губит наше поколение, видимо, давно снедала зависть, прельщали высокие оклады, личное благополучие и золотая мишура! Да, да, будет не только это. Единый Дом Красной Армии разделят на два, как классы: солдатский клуб и офицерское собрание, куда собакам и солдатам входить запретят.
– Вы несете такую ересь, что слушать вас тошно.
– Логика, друзья, логика развития говорит за это… В таком духе проходили наши самодеятельные по-литбеседы в стенах Бамлага, часто кривобоко и предвзято, но зато без указки, без бонзы в лице воспитателя и начальника. Многие из нас были уверены, что среди заключенных есть и шпионы и доносчики, стучавшие в третью часть о подобных разговорах. Иначе чем же объяснить частые переводы из одной колонны в другую говорливых и острых на язык заключенных, разрушения товарищества между ними, частые разлуки?
Вот так же неожиданно распалось и наше с Малоземовым братство, когда его однажды утром оставили в бараке в числе десятка других, назначенных на этап. Странные этапы по десять – двадцать человек! И делались они внезапно, так, что иногда и проститься как следует не успеешь: объявят не с вечера, а утром, когда люди уходят на развод.
– Не ходи нараспашку, Иван, как ходили мы с тобой. Застегнутым надо быть, да потуже, в наш фискальный век… Прощай, брат, едва ли встретимся…
После сдачи домов нашу бригаду перевели на достройку кочегарки и котельной. Но плотницкие работы там были незначительными, и целой бригаде работы не хватало. Бригадир Орлов был смекалистым мужиком, и он быстро всем нашел дело: одних научил класть стены, других – штукатурить.
– Не боги горшки обжигают, а те же люди, – сказал он, когда я усомнился в своих возможностях. – Научишься – пригодится в жизни, ремесло всегда кормит…
Надо учиться всему. В жизни действительно, когда настигнет нужда, все пригодится.
Глава тринадцатая
Я знал одной лишь думы власть,
Одну-но пламенную страсть…
М. Ю. Лермонтов
И снова в пути
Судьбе-злодейке угодно было, чтобы этот лагерь не был последним в моих злоключениях. Еще вчера я ловко и скоро набрасывал раствор на шлакоблочные стены высокой кочегарки, усердно выравнивая его правилом по неровной кладке, а сегодня подо мною уже стучат колеса товарного вагона и на глухой его стене заходящее солнце рисует колеблющуюся паутину решетки.
Еще сутки назад наша бригада в поте лица выколачивала стахановские горбушки, которые все лето не выводились, и мы были вполне сыты, а вечером, после ужина, трем десяткам зэков объявили об этапе. Балашов и я попали в этот список.
– Куда? Когда? Почему? – засыпали мы вопросами помпотруду, зачитавшего в тишине барака длинный список.
– Стройки здесь заканчиваются, и делать больше нечего, – ответил он. – А куда – не знаю.
Клопотов, лучший плотник из бригады Волгина, спросил:
– А гроши нам выдадут? Не пропадут?
– Счетовод с Германом подсчитывают, завтра каждый свое получит, не беспокойтесь.
Заработанные нами рубли выдавались редко, раза три в год или перед этапами, что лишало нас возможности купить себе даже черствую серую булку в лагерном ларьке.
Мастер на все руки, вислоусый Гончаренко неунывно сострил забытым каламбуром:
– "Что ж, ехать так ехать", – сказал попугай, когда его кошка потащила из клетки…
И снова мы успокаивали себя лишь тем, что терять нам нечего, решетка и охранник всегда при нас. И вместе с тем каждый испытывал тревожное чувство потери и утраты уже обжитого, пусть и постылого, крова и близких товарищей по несчастью.
Вечером в бараке многие, долго не спали, в разных углах велись приглушенные разговоры о главном:
– Если тебе посчастливится первому вырваться из лагеря – навести моих или в крайности напиши им…
– Обязательно навещу, не сомневайся. Ну а если тебе подфартит – о моих не позабудь.
– Будь спокоен. Разве можно забыть… Горевали и проклинали порядки и правила, запрещавшие заключенным переписку друг с другом. Пиши не пиши – написанное все равно не дойдет до адресата, Цензура не пропустит.
С утра и до обеда оставленные в бараках этапники в ожидании обещанной получки валялись на нарах, недавно переоборудованных по вагонному типу: два места внизу и два над ними, а на нарах – матрацы, набитые стружкой. Никто не знал, куда нас повезут. Не знали и в соседнем бараке, где на этап было назначено более полусотни. Самые пытливые бродили за Германом, обходившим бараки, чтобы записать всех больных и не вышедших на работу.
– Скажите, Джек Абрамыч, чего вам стоит? Все равно мы сегодня уедем, зачем такая тайна?
– Ничего я, ребята, не знаю, ничего. И отстаньте вы от меня, ради бога, – незлобиво отмахивался нарядчик. – Слышал, что на восток, а куда точно – не знаю, верьте мне, не знаю.
– Неужто уж все так засекречено?
– Секретов никаких нет. Какая вам разница, куда повезут, все равно в лагерь. А от той перемены мест еще и лучше: время быстрее летит…
– Что верно, то верно, одним словом – не домой.
– На запад не повезут. Скорее – на север.
– А что, если на Монгольский фронт попроситься?
– Нэ возмут врагов народа, – авторитетно заявил Македон.
Еще следовало сдать лагерное вещимущество, появившееся у нас совсем недавно. Синие матрацы и наволочки полагалось вытрясти и сложить. Сдаче подлежало и истертое, как старое решето, жесткое, бывшее солдатское, одеяло, не державшее тепла…
…И вот опять знакомые нары и те же прочные решетки на узких люках. Куда теперь? И сколько еще этих этапов впереди?
Из нашего барака в одном вагоне оказалось не более десятка, в том числе Гончаренко, Балашов и я.
Казалось бы, если где-то потребовались такие "крупные специалисты", как мы, то лучше было бы послать целыми бригадами: сработавшийся коллектив сразу же даст высокую производительность. Но здесь повсеместно действовал другой нерушимый принцип – не экономический, а политический: разделяй и властвуй. Власть имущие как будто бы не принимали всерьез то обстоятельство, что чем больше обиженных, тем меньше остается сознательных и активных строителей нового общества. Старый добрый судебный принцип: "Лучше ошибочно оправдать десять виновных, чем осудить одного невиновного"– был напрочь забыт…
Уже два года я ношу клеймо "врага народа", живу, дышу, ишачу под надзором десятников и бдительной охраны и нередко голодаю вместе с моими товарищами. Ладони мои совсем огрубели, стали жесткими, как подошва бахил, и давно отвыкли от карандаша и ручки; кожа на руках и лице одубела и стала менее восприимчивой к холоду и лютой жаре. За два долгих года я встретил много всяких людей – добрых и злых, но больше хороших, безропотно несущих свой тяжкий крест. Что сталось с ортодоксальным Никитиным, что лежал со мной под юрцами в ленинградской "пересылке"? Где несгибаемый Малоземов? Жив ли старый горемыка Кудимыч? Где теперь "изучает" природу тихий Городецкий и растрачивает свою силушку богатырь Неганов? В каком лагере тянут свою лямку друзья по Старорусской тюрьме Пушкин и Якушев, живы ли? Где сейчас кует клинки булатны и кирки остры беглец Коля Савенко, заронивший и в мою душу дерзновенную мысль о побеге? Будет ли у меня в будущем верный и надежный товарищ, который разделит со мной мой замысел?
Ночью поезд остановился на какой-то станции. Многие проснулись от толчка и услышали, как сцепщик отцепил наш вагон от состава, потом его куда-то откатили и вновь прицепили.
– Кому отдых, а кому работа. И чего вздумали толкать посередь ночи? – проворчал Балашов, переворачиваясь на другой бок и снова засыпая.
Уснул и я, а когда проснулся, было утро. В вагоне царило оживление, поезд стоял, и в общей разноголосице улавливались два слова:
– Большой Невер! Большой Невер!
– Где такая станция? – спросил я, окончательно просыпаясь и растирая занемевший бок.
– Прикатили на самую северную точку Амурской дороги.
Вскоре мы выгрузились в одном из тупичков и с удивлением узнали, что сюда прибыл только один наш вагон.
– Вот те и раз! А где еще два?
– А это уже секрет Бамлага, которым он не поделится.
– Разобраться по четыре! – скомандовал старший конвоя.
Два стрелка в добротных шинелях сделали какие-то Движения, не похожие ни на "смирно", ни на "вольно", и Незаметно поправили винтовки. Чуть в стороне маячили Двое незнакомцев, по обличью похожие на лагерных "придурков".
Когда мы привычно "разобрались" и застыли на месте, старший пофамильно проверил всех и нестрого сказал:
– Давай, шагом марш!
– А в какую сторону? Тут две дороги.
– А вот за теми двумя, что пошли влево.
Левее пошли, как мы скоро узнали, воспитатель и пом-побыт отдельного лагерного пункта № 7, или ОЛП-7, как мы потом писали свой обратный адрес на письмах-угольничках.
Почему этот лагерь назывался отдельным, да еще пунктом, я так твердо и не знаю. Скорее всего, потому, что на этой станции других лагерей не было и он был автономным, подчиняясь управлению в Сковородине.
Лагерь располагался в версте от станционного поселка, на взгорье у самых сопок, с севера обложивших станцию Большой Невер. С лицевой стороны он ничем не отличался от многих виденных нами ранее, и, только войдя в ворота и узрев справа уходящий вдаль внутренний высокий и прочный забор, можно было понять, что лагерь разделен на две половины. Вход же в ту половину, очевидно, был где-то с другой стороны.
– От кого же эта стена?
– От нашего брата… За стеной женский лагерь, – ответил воспитатель.
Для нас это было открытием, и не только потому, что слово "женщина" для нас давно уже было пустым звуком, не вызывавшим никаких физиологических эмоций, а главным образом потому, что мы никак не могли себе представить женщин в лагерях – наших жен, матерей, сестер! В памяти возник образ Катюши Масловй в окружении арестанток. Потом я вдруг вспомнил об арестованной жене председателя Старорусского райсовета Кузьминой, потом о жене секретаря райкома Васильева, об аресте которой так ярко поведал мне Якушев. Коль они и им подобные арестованы и не вернулись домой, значит, женщины тоже сидят в каких-то лагерях! И вот один перед нами!
– И враги народа есть за этой стеной? – спросил я, холодея от заданного вопроса.
– Всяких там много – и друзей, и врагов.
– Вы и там помощником по быту?
– Разве можно пустить козла в огород? – ответил за помпобыта воспитатель лагпункта. – Туда нас не пускают, там командует женское сословие. Только начальник мужчина, из вольнонаемных.
В мужской зоне было только два, но довольно вместительных барака, было в них много и свободных мест. Нары также были четырехместными.
Замысел зреет
Итак, за два года заключения я попадаю уже в четвертый лагерь. Все здесь было так же, как и в предыдущих: те же строительные работы при изнурительно длинном рабочем дне, тот же внутренний распорядок с предварительным уведомлением часового, что идешь в отхожее место и ни в какое другое, и такой же по вкусу и питательности завтрак, обед и ужин из одного блюда – баланды, если норма выработки не ниже ста процентов.
Нашу группу разбили по бригадам. В паре с Балашовым я снова стал ходить на плотницкие работы. Несколько бригад строили в поселке двухэтажные дома. И здесь зоны вокруг стройки не было, нам лишь были указаны границы, переступать которые не разрешалось. По углам этих невидимых границ сидели или стояли неизменные часовые. Когда светлое время кончалось, темноту освещали яркие лампы и около одного из часовых дежурила строгая собака.
В январе сорокового года я написал третью жалобу о пересмотре дела, на этот раз на имя Верховного Совета, и сам опустил в почтовый ящик, мимо которого мы всегда проходили. Послал и дал себе зарок: если и по этой жалобе не получу свободы, буду пытаться добывать ее самостоятельно.
Каждый из нас все еще носил в себе надежду на справедливость. Не писали прошений одни лишь реалисты уголовники, понимая лучше нас, что жалобы не помогут. Но мы все писали и писали, живя надеждой, без которой было бы совсем худо.
Работая вместе длительное время, мы с Балашовым крепко подружились, лучше узнали друг друга и душевно сблизились. Он, как и я, рвался всей душой к семье и тоже как манны небесной ждал положительного ответа на свои послания в Москву.
– Не освободят-убегу! – серьезно сказал он однажды.
– Прихвати и меня, – попросил я без улыбки. Он посмотрел на меня, как бы очнувшись, и уже тибе, сквозь зубы, добавил:
– Другого выхода нету. А вот как? Надо обдумать и семь раз отмерить.
С того дня, как только позволяли условия, мы в деталях обсуждали способы и планы побега. Главная трудность была в отсутствии каких бы то ни было связей с окружающим нас вольным миром, без чего всякий побег заранее обрекался на неудачу.
Я вспоминал и рассказывал Михаилу самые разливные случаи побегов из тюрем и ссылки таких людей, как знаменитый Котовский или Камо, который не только сам прославился смелыми и дерзкими побегами, но су. мел организовать и осуществить побег тридцати двух товарищей из Метехского замка в Тифлисе. Вспомнил о побегах Сталина и Рыкова, о первом Председателе ВЦИК Свердлове, который, будучи уже в третий раз арестован и сослан в Максимкин Яр Нарымского края совершил оттуда пять побегов, правда неудачных.
– Неудачных потому, – объяснял я, – что в те места даже почта тогда приходила всего два раза в год, a пароход – только один раз. Убежать не так уж трудно, гораздо важнее добежать до намеченного места.
– И я так полагаю, – заметил Миша, – а попытать счастья все-таки надо.
– Савенко тоже пытался, а что получилось?
– Николаю не посчастливилось: где-то, видно, была допущена ошибка, просчет, что-то они не предугадала. Жалко, что не пришлось с ними перемолвиться… И все же попытаться надо. Поймают – так что же? Не убьют. Отсидим положенное в карцере и опять на топор или кувалду с клином…
– За побег есть статья.
– По этой статье полагается самое большое два года, я знаю. Не так уж и много прибавится к нашей восьмерке. А потом не забывай, что нас могут и освободите а тогда и побег не в счет…
Подобные разговоры возобновлялись все чаще и чаще, чему способствовали условия работы попарно. За общим шумом стройки трудно понять, о чем переговариваются напарники-о побеге или о баланде? Скорее – о баланде.
Вспомнив "Записки революционера" Петра Кропоткина, я рассказал Мише о его смелом побеге из теремного госпиталя. Но побег этот был бы немыслим без помощи товарищей с воли.
– Но ведь многие убегали и без всякой помощи, говорил Балашов, – взять того же Сталина. Надо иметь голову и крепкие нервы.
– Нам остается надеяться только на себя и свои скудные сбережения, которых едва хватит до твоего Боготола.
– Доберемся. Важно умно и вовремя уйти с места и сразу же оторваться от преследования.
Перед отправкой сюда в колонне № 71 нам выплатили за несколько месяцев работы почти по сотне рублей. Это не ахти как много, а все же деньги, без которых не прожить и дня среди незнакомых людей. За осень и зиму мы постоянно перевыполняли норму выработки до 130 процентов и получили в общей сложности еще почти по сотне, тратились же мы только на махорку.
Схематично наш план рисовался так: уйти надо было во время работы, за два-три часа до шабаша, когда начинает темнеть и охранники привязаны к своим постам. За это время следовало попасть на товарную станцию и уехать с первым же составом порожняка на запад.
Ни поселок, ни сама дорога не представляли особой опасности. Опасность крылась в другом: мы не знали, останавливается ли здесь порожняк и как быстро он проходит; останавливается ли он на ближайших станциях и как долго стоит. Придется входить в контакт с проводниками, чтобы узнать, когда и куда пересесть.
Вопрос с одеждой не был проблемой. В сибирских мелких городах и станционных поселках одежда населения мало чем отличалась от лагерной. Сибиряки испокон веков "снабжаются" заключенными за сходную цену. Чистые и новые бушлаты носили не только лагерники, но и жители, так же как и бесконвойные зэки ходили одетыми в гражданское платье.
При каждом лагере были свои сапожные и портновские, работавшие не только на лагерников, но и на вольнонаемных. И если на воле практиковалась работа "налево", то в лагерных условиях такая деятельность процветала в более широких размерах.
– И нам постепенно надо обзаводиться вольной одежонкой, – сказал как-то Балашов.
– Даже незамедлительно, – подтвердил я, приведя в доказательство немало примеров тому, как в мире людей "встречают по одежке".
Смелость и внушительный вид действуют так сильно, что собеседник часто даже и не подумает спросить документы, веря представительному человеку на слово.
– Психическая атака – вот наш главный козырь, когда в кармане нет никакой бумажонки, удостоверяющей личность, – говорил я, увлекаясь. – Смелая напористость с долей изысканного нахальства всегда выручала удачливых аферистов и ловкачей. Пусть мы и не аферисты, но другого пути у нас нет.
Вскоре и в моем фанерном бауле, купленном за трешку, залегла приличная рубашка и пара хорошего белья. Кроме того, я написал младшей сестре в Ленинград, чтобы она запросила у мамы мой старый костюм, сорочку и очки и держала все это у себя до того, как я попрошу прислать. В письме я тонко изложил, что на последнюю жалобу жду утешительного ответа и на волю надо выйти в приличной одежде. Что если даже и не будет вскорости законного освобождения, одежда мне все равно потребуется. В следующем письме я под каким-то предлогом тонко вставил две строчки из "Интернационала":
Добьемся мы освобожденья Своею собственной рукой…
И вдруг, к моему ужасу и отчаянию, все полетело насмарку! Когда наша подготовка шла в полную меру, Балашову объявили об освобождении. Произошло это так. В начале апреля, вечером, едва мы успели поужинать и привалиться на нары, чтобы сбросить лишнюю усталость, в барак пришел помпотруду и, подойдя к нашему расположению, спросил:
– Кто тут из вас Балашов?
– Я Балашов, – равнодушно ответил Михаил, не торопясь поднялся, и сел.
– Завтра на развод не выходите, останетесь в бараке.
– Что так?
И мы оба навострили уши.
– Получено постановление о вашем освобождении
– Нехорошо шутишь, начальник, – помрачнел Балашов.
– Такими вещами не шутят, сами должны понимать Балашов сразу весь преобразился, выпрямился и стал будто выше. Сквозь загорелую кожу на щеках проступил яркий румянец, а в глазах появился неведомый блеск.
– Покажите постановление!
– Завтра покажут, можете не сомневаться.
– А что там написано?
– В решении сказано, что дело о вашем участии г крушении поезда прекращено за недоказанностью и вы должны быть освобождены из-под стражи.
Разве можно описать, сколько радостного волнения, ликования и восторга породило это сообщение! Уже через минуту эта новость стала известна не только в нашем бараке. Наш спальный отсек был окружен плотной стеной арестантов, загородивших проход. Ведь это был первый и пока единственный случай освобождения "врага народа".
– За что ты был осужден? Сколько дали? – раздавалось отовсюду.
И Михаил в очередной раз рассказывал свою историю, с которой я был знаком давно.