355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Ефимов » Не сотвори себе кумира » Текст книги (страница 6)
Не сотвори себе кумира
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:25

Текст книги "Не сотвори себе кумира"


Автор книги: Иван Ефимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)

– Надо бы хуже, да некуда.

– А куда нам с мебелью деваться? С собой вот. Я шестнадцать лет, сразу после гражданской, на заседательской работе – сначала волостного, а потом онного Совета – и уж в третий раз меняю местожительство… Партии виднее, ну и еду туда, куда нужно. Где тут кочующему табору обстановка! Есть где сидеть да спать – вот и хорошо… У нас тут почти все казенное.

– Как на постоялом дворе… – с иронией говори жена, а дети смеются, быстро поедая все, что попадет в тарелку.

Дорогой наш председатель, милый, скромный, принципиальный товарищ Кузьмин! Неужели сейчас этот сильной души человек сидит где-то недалеко от нас с клеймом "врага народа" и также мучается над вопросом: за что арестовали, держат уже пять месяцев и тают? Какой проступок совершил он против родного рода?

Как я узнал впоследствии, уже после XX съезд партии, Александр Михайлович Кузьмин, не подписав ни одного протокола допроса, после долгих и мучитель. И пыток был заочно осужден особой "тройкой" Ленинградской области и отправлен на каторжные работы особый лагерь в район Колымы, где и умер в 1940 году.

В начале 1938 года Ирина Ивановна также была арестован, как член семьи изменника Родины (ЧСИР – такова «статья», по которой арестовывались и ссылась в лагеря жены и близкие родственники «врагов народа» из числа ответственных работников). Она была осуждена на восемь лет лагерей, а мальчики и девочки отданы на воспитание и прокормление дядьям, есть родным братьям Кузьмина, колхозникам из-под Вырицы.

Во время Отечественной войны оба сына ушли добровольцами на фронт: один-в авиацию, скрыв, что он сын "врага народа", другой – в партизаны, и на Ленинградском фронте оба пали смертью храбрых в борьбе с фашизмом.

Ирина Ивановна, отбыв восемь лет в Соликамских лагерях, а затем ссылку в Вологодской области, оглохнув и ослепнув от пережитых мук, живет сейчас в Ленинграде, за Невской заставой, вместе с дочерью Мариной Александровной…

Вот что пришлось пережить этой прекрасной, дружной семье, и вот что оставило от нее лихолетье.

Глава пятая

Если раны– мне били морду,

То теперь вся в крови душа.

С. Есенин



Снова среди людей

Через сорок дней одиночество мое наконец кончилось. Навсегда отошла от меня в прошлое мрачная пора полунормальных разговоров с самим собой, приглушенных Декламации и мучительных воспоминаний.

Казалось, радости не будет ни конца ни краю: махорка, папиросы, разговоры теперь не прекращались. В камеру ежедневно стало прибывать по нескольку человек: НКВД словно прорвало, и чекисты решили с лихвой задействовать пустовавшую кубатуру. Подобно тому, как усердный кочегар кидает в топку уголь лопату за лопатой и пачками подбрасывали в мою камеру все новых и новых арестантов. Либо "врагов народа" все прибавлялось на свете, либо требовалось несколько разрядить скученность в других камерах. Люди прибывали утром и вечером. Иные входили смело, как хозяева оказавшиеся здесь как бы по недоразумению, другие– робко, с опаской, смущенно присаживаясь на свободное место у стенки на полу. Третьи появлялись с видом обреченных, как бы ожидая самого худшего. И только надзиратели были профессионально невозмутимы, отмыкав и замыкая железную дверь за очередной жертвой. Всего за одну неделю к середине октября в камере скопилось пятнадцать арестантов разных возрастов и профессии, и такое примерно их число держалось до ноябрь.

Константин Кудимович Артемьев появился в нашей камере десятым или одиннадцатым, вызвав всеобщий интерес с первой минуты. Впустили его в камеру как незаметно; мы были заняты обсуждением какого-то важного для нас вопроса, не обратив внимания на открывшуюся дверь.

– Здравствуйте, братцы! – сказал вошедший громко, но так выразительно, что мы разом замолкли, – так необычно прозвучало в тюрьме приветливее слово.

Он спокойно оглядел всех нас, по-старинному отвесил каждому поклон. Заметив свободное местечко поближе к окну, подошел без суеты, как рачительный хозяин, положил к стене свой холщовый мешок на лямках, снял себя шапку и полупальто, крытое старой шинелью. Во это он аккуратно сложил поверх мешка и, покряхтел степенно сел перед своим имуществом, подобрав по-монгольски ноги, обутые в старые кирзовые сапоги.

– Тепло тут и не очень тесно, жить можно, – просто сказал он и, взглянув на окно, где все еще не было стекол, добавил сокрушенно:– Бесхозяйственное везде…

Было в нем что-то до странности похожее на горьковского Луку из драмы "На дне".

Живой и общительный политрук Фролов, только завчера прибывший в камеру и быстро, по-армейски освоившийся с обстановкой, шутливо спросил:

– С кем имеем честь познакомиться, сэр?

Кто-то засмеялся:

– На сэра что-то он мало похож – таком же серы как и мы.

– Мистеры и сэры у нас давно повывелись!

– Смотря где…

– Такой же, видать, мужик, как и я, – определ один из нас, по фамилии Пушкин.

– Артемьев моя фамилия, бывший крестьянин-середняк, – ответил новоприбывший, повернув седоватую голову в сторону политрука.

На худощавом и обветренном лице его, изрытом множеством глубоких морщин, впрочем не старивших его, появилась скорбная и вместе с тем как бы успокаивающая улыбка. На вид ему было лет шестьдесят, на самом деле, как мы узнали позднее, в этом году ему исполнилось только пять десятков. На добрый десяток лет он выглядел старше от обещанной всем нам "счастливой и радостной жизни".

– Все мы здесь, вроде дворян, бывшие, – вступил в разговор я. – Вот этот, с громкой фамилией Пушкин, – бывший бригадир колхоза, – указал я на цыгановатого Петра Ивановича из Лычковского района, – а этот – бывший ветеринарный врач из Демянского района Бондарец.

Пожилой ветврач церемонно кивнул и вновь погрузился в свои думы.

– А наш страстотерпец Ефимов, – перебил меня Пушкин, – бывший партийный работник и газетный писатель. А вот напротив вас – совсем бывший политрук, что-то вроде ротного попа в отставке…

Все рассмеялись, а Фролов взвился:

– Полегче на поворотах, Петр Иванович!..

– А что тут неправильного?

– В корне неправильно!

– Так ведь разницы-то никакой нет: поп проповедовал смирение на земле, слово божие и рай на небе, а ты – слово о коммунизме, тот же рай в отдаленном будущем и то же смирение, послушание и терпение… Да ты и сам говорил, что посадили тебя за то, что против политработы выступал…

– Приврать ты мастер, Пушкин. Я высказывал мысль, что коль сейчас мы живем в иных условиях, чем, десять лет назад, и молодежь приходит в армию грамотной и политически подготовленной, то какой смысл содержать в армии огромный и дорогостоящий литаппарат?

– Народ тут, я гляжу, оказался сборный… – заметил Артемьев.

– Зато отборный, – в рифму ответил Пушкин. – Сюда только по выбору попадают. А вот почему вы бывший крестьянин? А нынче, стало быть, из бояр или аристократов?

Артемьев улыбнулся:

– Когда-то был мужиком, а вот уж лет восемь не крестьянствую.

– На пенсии, стало быть? – пошутил Фролов и почесал свою мефистофельскую бородку.

За полтора месяца голодного одиночества, бесплодных раздумий и боязни новых допросов душа моя истосковалась по людям, по живому человеческому слову, истомилась без вестей с воли. Понятно, что каждому вновь пришедшему я был несказанно рад, хотя и понимал, что радости в самом этом непрерывном потоке обиженных людей нет никакой. Каждый приносил с собой свое горе, свою боль и печаль, каждый приходил сюда не по доброй воле, не в гости к товарищам на праздник Октября, а был грубо украден из своей семьи, из привычной среды и сунут в этот каменный мешок.

И каждому, конечно, было ясно, что коль несчастье произошло и дверь тюрьмы за ним захлопнулась, надо сделать все возможное, чтобы и здесь существовать по-человечески, хотя все человеческое у нас было отнято. Даже в нужник нельзя пойти, когда хочется…

Человек без общества, без связей с себе подобными перестает быть человеком, он дичает и опускается все ниже и ниже. Это истина.


Пушкина – в тюрьму!

Колхозный бригадир Пушкин, например, был совершенно уверен, что все свои сорок пять лет он жил правильно, по-божески, хотя в бога не верил.

– За что же тебя арестовали и посадили с нами, грешными? – спросил я в первый день его прибытия.

– Да вот будто за непочтительность к вождю народа… Работу мою оплошили уже заодно с этим…

– Почему "будто"?

– Потому, что я и сам не знаю, была тая непочтительность или она не была. Может, в несознательности, вгорячах и случилось такое. – И он грустно заморгал своими цыганскими глазами.

На первом допросе ему предъявили тягчайшее обвинение, которое стал бы отрицать любой нормальный человек. В камере потом он рассказывал:

– Следователь сказал, что я топтал ногами портрет товарища Сталина и это подтверждают свидетели. И он назвал это террористическим действием… А было это вот как. Прошлой весной что-то не ладилось с ранней посевной – долго не было тепла, земля не сохла и не грелась. А на меня, как на бригадира полеводов, наседает хозяин: "Сеять пора, Пушкин, отстанешь от соседей. Хоть в грязь, а сей, коли плановые сроки даны!" А что он понимает в земледелии, наш городской председатель? Может, он и знает, что лошадь ест передом, а съеденное отдает задом, а насчет остального – ни в зуб. Ему бы только план выполнить, зерно раскидать и перед райкомом отчитаться, а что уродится и будет ли осенью какая польза колхозникам и государству от такого сева – заботы ни синь пороха. Я ему: "Рано еще, нельзя сеять в холодную грязь. Пускай пообогреет, зерно в тепле скорее пойдет в рост", а он никакого резону не принимает и талдычет свое. Ему, видишь ли, сводка нужна. В передовые выскочить хочет на голоде мужиков.

Пошел я к бригадиру злой-презлой, шум, конечно, поднял, накричал на своих пахарей, что с утра наорали самую безделицу. Сидят, тоже недовольные, на плугах и покуривают, а кони стоят будто тоже злые, фырчут голодные и грязь месят… Мужики на меня: "И ты за председателем тянешься, будто сам не понимаешь, что орать еще рано". – "Зерно только загубим без всякой пользы", – говорит один, а другой ему поддакивает: "Председателю что? Завалит колхоз – его в другой руководить пошлют. За плуг небось не поставят! А мы и государству хлебе; не дадим, и сами на мякине останемся, лебеду всю зиму жрать…"

Вижу, правду истинную мужики говорят, и знаю, что мне не поверили бы, как и я председателю то же самое доказывал… Подумают еще: дескать, одна шайка-лемка с председателем… Сел на мокрый отвал, ноги в борозду, достал кисет и газетину, оторвал большой кусок и стал его общипывать до цигарки, а рядом вороны да грачи вперевалку шастают по свежим отвалам и червей таскают. Ох и ругал же я в те поры и себя, и все на свете, как вдруг слышу, кто-то из мужиков и говорит: "Ты рви, да поглядывай, кого рвешь-то…"

А мне и невдомек, что на газетине портрет товарища Сталина, и общипал уж я его до усов и покидал оборвыши на пашню. Поглядел на плоды рук своих, да что подумавши и брякнул: "Его портреты, почитай, в каждой газете печатают, так что же, на стенку их клеить да молиться или в сундук убирать?" И, закуривши, встал и всей бригаде велел подниматься. А потом и забыл про то за делами, да и времени прошло немало… А теперь видишь ты, и вспомнили-теперь бают, что я все делал будто бы с целью, имея в душе злость на власть и на товарища Сталина. Дескать, и урожай на том участке в прошлом годе не вышел из-за моего нерадения колхозному строю, а не из-за того, что в грязь жито запахивали. Что я и вредитель, и вроде как враг.

И те обрывки газеты обрисовали уже не так, как было. Я будто бы нарочно вырвал из газетины портрет и на глазах у всей бригады бросил в грязь и затоптал ногами. Да еще будто бы приговаривал: "Вот кто заставляет вас сеять не вовремя, а не я". С меня-де взятки гладки!

Пушкина вызывали на допрос еще раза два, и ом без малейшего боя подписал протокол. На этап его взяли вскоре после праздника Октября. Как-то перед вечером открылась дверь, и надзиратель привычно объявил:

– Пушкин, собирайся!

– Есть, – проворно вскочил Петр Иванович.

– Выходи с вещами… И Олимпиев, тоже выходи. – добавил надзиратель, поглядев в список.

Петр Иванович по-деловому завязал свой скудный мешок, крепко и горячо пожал всем руки, попутно приговаривая, как бы успокаивая себя:

– Поедем, ребята, в Сибирь ишачить за казенные харчи… Любая работа лучше, чем тут задыхаться без вольного воздуха… Прощевайте все! – И быстро скрыло за дверью, словно вылетев из клетки.

Молчаливый Олимпиев, недавний счетовод на льнозаводе, пробывший в камере около трех недель и произнесший за это время не больше двух десятков его", простился молча. Но на влажных его глазах копились слезы.

Проводили мы за месяц уже шестую пару, убывающую в неизвестность. Когда-то наступит и наш черед… Полагаться оставалось на одну лишь судьбу да на наших заботливых хозяев.


Кудимыч

Артемьев рассказывал историю своей жизни неторопливо, по кусочку в день, и как бы глядя со стороны была повесть о нашем крестьянине-середняке.

– Революция застала меня на позициях Запада. фронта, в период затишья боевых действий, когда солдатам воевать надоело; свержение царского строя и объявление свободы мы встретили с радостью, а когда через восемь месяцев установилась Советская власть и были объявлены декреты о мире и земле, солдатня, состоявшая почти вся из крестьян, хлынула по своим домам.

Ранней весной восемнадцатого вернулся в свою валдайскую деревню и я, с тощим солдатским мешком, с винтовкой на плече и двумя "Георгиями" на груди. Дома не был больше четырех лет, и многое там переменилось… Надо сказать, что женился я двадцати лет, по по-нынешним временам рано, и вскорости, отделившись от отца, взял положенный надел земли и срубил избу. К началу войны у нас с Надюхой народились один за Другим два сына, а когда вернулся с войны, оба уже в школу пошли и, рассуждая по-крестьянски, были уже помощниками в хозяйстве.

Хозяйничать в те годы было не судьба, потому как началась гражданская война. Достал я винтовку с сеновала, почистил и побрел в военкомат добровольцем. А когда через два года вернулся насовсем, по избе уже бегала дочурка Любаша… Жистя в начале шла туговато, как все знают; за годы двух войн земли запустили, почва истощала без удобрений, изголодалась по навозу, который в иных дворах не вывозился годами.

Прошедшие годы отодвинули заведенную жизнь как е 'ад на целый век. И только после того, как власть ила продразверстку трудовым налогом, деревня. снова в гору, как кобыла с овса.

– Вы словно учитель обществоведения рассказываете, а не как малограмотный крестьянин, – сказал Фролов.

– Малограмотным-то я и не был николи. И в семье нашей малограмотных нет. Дело-то ведь не столько в школах, сколько в желании учиться. Нет у человека желания, не тянется душа к знаниям – и ничему не научится…

– Ну а если школ мало, – не унимался Фролов, – Учиться негде? Тут одного желания недостаточно.

– Все молодые деятели так рассуждают, как вы, товарищ политрук, а все же я прав. От желания все зависит и, ежели его в человеке нету, он так пустоцветом и останется, будь хоть на каждом шагу школа или какое мастерство. И насчет школ вы не правы. В Европейской в каждом селе, где церковь стоит, была школа ильная или двухклассная. А сёл на Руси, как известно, много, почитай, не реже, как верст десять одно от другого. И в Сибири были школы, потому как русский мужик заселял и церкви там ставил… Ломоносов – захотел развить свои дарования, академиком стал. А ведь тоже мужицкий сын… А другого х в академии учи – толку не будет. Все люди разными и родятся, вот что!

– При социализме все люди будут равны! – авторитетно сказал Фролов.

– Не может того быть, не может. Равенства между людьми никогда не было и не будет, если вы признаем природу.

– Это физиология.

– А по мне хоть зоология… Человека создает природа, и ее не переделаешь. Все мы разные, хотя все числимся людьми, как ель и береза деревьями. А ведь, они, береза и ель, даже не похожи друг на друга. польза от них разная. Тоже и люди…

Школу окончил сельскую, – продолжал Кудимыч, и, если бы не читал книжек, все давно позабыл бы. Всеграмотным человек становится не от того, что он в школе зазубрил, а больше от жизни, от совершенствован и практики, от пытливой любознательности. Многие м сверстники, которые после школы ничего печатного руки не брали, только и умели что расписываться.

Газету и журнал агрономический я выписывал постоянно, и хозяйство свое старался сделать доходны семья того требовала… Землицы нам хорошо прибави двадцатом, да вся она была запущенной, поросла кустарником. Никого не забыть, как мы поднимали целину) Поруби кустовые. Упрямый конь иной раз весь сгорбится натуги, аж ноги дрожат, а не разодрать сцепившихся земле кореньев.

Иду, бывало, мокрый, навалясь на плуг, а жена перед мордой сопящего коня пятится задом и прорубает топором след в земле, чтобы плуга не поломать и коню было легче. И ребятишки тут же, кусты и коренья собирают и жгут. Пройдешь так борозду из конца в конец света божьего не взвидишь. Течет со всего, как с карася. Зато и урожаи были.

Так вот и шли годы. Тяжелый труд и любовь к земле приносили обильные плоды! И не одно мое хозяйств стало на ноги к концу двадцатых годов. Во всей деревне не было домов, где по воскресеньям и праздника" зимнее время не пахло бы пирогами да говядиной щенствовали, как теперь, так и прежде, только те, любит утром, в рабочую пору, поспать да на сходках погорланить, или какая-нибудь вдова с пятком ребятишек… Или пьянчужка какой…

– Ох и сочиняете, папаша! Выходит, что раньше крестьяне жили лучше? – возразил Кудимычу политрук, ушедший в армию из города и безмятежно веривший, то только коллективизация принесла крестьянству небывалое изобилие.

– А ты думал – хуже? – посмотрел на него Артемьев из-под свисающих бровей. – Большинство крестьян по тем временам жило не в пример лучше, чем теперь. На трудовом крестьянстве вся Россия держалась! Если не считать такой беды, как засухи и пожары, которые случаются не так уж часто, – а на такие случаи всегда общество помощь оказывало пострадавшим, – деревья большой нужды не знала. И на такие случаи, почитай, посреди каждой деревни общественные житницы стояли.

Кудимыч передохнул минутку и при всеобщем одобрительном молчании продолжал:

– Пироги черные или полубелые со всякой снедью, дочитай, не выводились. Русская-то печь – крестьянская кондитерская фабрика – была своя в любой избе, а пироги из чистой крупчатки в престольные праздники бывали на столе в каждой семье. И лошадь и корова у каждого, и овца с приплодом, и кур с десяток, и поросенок к зиме похрюкивал. А уж теленок в избе на соломе у печки непременно мычал по ранней весне у всех, кто умел и любил трудиться.

Вот вы, товарищ политрук, чай пивали со своим медом? Ручаюсь, что не пивали! А варенье из лесных ягодам ведомо? Опять же нет! А розового топленого молочка из русской печки хоть чашку выпивали со своим хлебушком с подовой хрустящей корочкой? А щи горячие, упаренные в своей печке? Пусть они и постные, ли там со снетком, али с головой селедочной, а нет их а свете слаще!

Не думая о том, Кудимыч явно задел самую больную струну. Слушатели его, изголодавшиеся на баланде, Шевелили кадыками, тоскливо проглатывая пустую слюну. Догадавшись, что допустил промашку, Кудимыч продолжал в том же духе, но без харчей:

А своя собачке с пушистым хвостиком встречала вас хоть разок у своей калитки? А как твой же петух на самой зорьке, вы слышали? И душой кривить неужели в доме был мужик да баба, оба здоровые, да еще сын или девка на выданье, то семья проще так, как процветать можно… До колхозов-то, ты мой политручок, было лучше. Ведь не от хорошей жизни, почитай, половина деревни разбежалась в на тридцатых годов…

– Ты уж тут, Кудимыч, загибаешь вправо…

– Куда хочешь считай – вправо или влево, ярд дела не изменишь, а что было, то было и из песни слов не выкинешь!

– Так ты что же, против колхозов шел?

– Зачем против колхозов? Чему быть, того не миновать. Колхоз тоже хорош крестьянину, если весь с умом да не забирать все сработанное в казну. И муже учти еще, что многим мужикам коллектив было не столько чуждым, сколь непонятным. Крестьянство веками мечтало о своей земле, о своем хозяйстве – худом или хорошем, но о своем. После революции мужикам дали землицы вволю. Сам Ленин подписал декрет о земле, и, я чаю, не на десять лет, а в бессрочное пользование. Крестьяне по смерть благодарны; Советской власти! Вот тут-то надо было не спешить, опытом доказать, что крупное артельное хозяйство выгоднее для мужика, а не рубить сплеча, не брать испугов да страхом… А что делалось в двадцать девятом, вы знаете? "Вступай в колхоз не раздумывая!" А ведь как можно не раздумывая порушить все и променять невесть на что, сломать веками привычное, оборвать напрочь живую пуповину? А тут лозунги: "Сплошная коллективизация!" Им, вождям нашим наверху, мудрует не хватало, а о ленинской мудрости забыли, дескать сами с усами. И началось непонятное. "Не хочешь в колхоз? Кулаков слушаешь? Вот тебе твердое задание поставку хлеба, подкулачник!" Это значит не куля вроде на кулака работаешь, в его интересах, а своих…

– Выходит, у вас и кулаков не было?

– Таких, как пишут в романах, и в окружности было. Был в те поры у нас мельник, верст за пять, у тины, так молоть все к нему ехали, хоть единоличны хоть колхозники али кулаки, коли государство о мелочах своих не подумало для крестьян. Колхоз тому не помеха, как и он колхозу. Мужик был мирный его все равно забрали со всей семьей и увезли, Макар телят не гонял. А вот таких, как я, желающим думать годок-два, в нашей деревне оказалось не и хозяйства эти раскулачили начисто перед летом тридцатого года.

Ведь проще простого разделаться с любым неугодными: дал задание не по силам, а потом и дави его на зал основании-не выполнил задание… И статья появилась в законах: экономическая контрреволюция. Так и очутились мы, середняки, с попами и монахами вкупе, на Беломорканале, в один день превращение из союзников Советской власти в кулаков каких-то, о врагов народа…

Артемьев снова замолчал и взялся за кисет.

– Куришь ты много, Кудимыч, – заметил Бондарец, пониманием слушавший повесть Кудимыча.

Тут, брат, не токмо закуришь, а рад бы и запить, а взять негде.

– А любишь хлебнуть по маленькой? – вставил Фролов.

– Можно и по большой… Всякий любит щи хлебать!

– Откуда же ты теперь такой чудной выискался? Из ссылки да опять же в тюрьму?

– Сам не разумею! Верно, выходит, люди говорят, что человек предполагает, а бог располагает. Или судьба срабатывает вроде как у греков. У них даже боги и те под судьбой ходили…

– А вы, я вижу, и древних греков читали? – спросил Фролов, то "выкая", то "тыкая" Кудимычу, в зависимости от ситуации.

– Ох и дотошный ты, политрук. Ужели и в казарме был такой же прилипчивый? – нетерпеливо сказал Шигуев. – Оставь ты, папаша, греков этих, ну их к хрену, говори о себе.

– Что бы люди ни говорили, все получается о сеие. – продолжал Кудимыч. – Как закончили Беломорканал, ли нас перевозить в Забайкалье, на постройку вторь путей. В тридцать пятом году часть мужиков и вовсе освободили, но с определением места ссылки, где жить под надзором и без права возвращения на старое место жительства. Так и поселился я недалеко от Калачинска, и устроился на заводской стройке. Думал туда и жену с детьми переправить, она за эти годы успела семилетку закончить.

– А сыновья где были?

Старшего в начале тридцатого на Балтийский обязяли. После службы в деревню не вернулся – ни Том не было, кроме матки с сестрой. Поступил на производство и живет теперь в Новгороде, своей семьей обзавелся. Младший, Алексей, в Ленинграде на фабрике, тоже женатый. Вот я нынче и собрался было навестить всех, а женщин своих с собой взять, ан, видно, не судьба. Пришли, снова арестовали, а за что – нее домо.

– Как это "неведомо"? Что-то ты хитришь, Кудимыч…

– Причина нашлась, конечно. Была бы голова, будет и петля.

– Что же тебе предъявили при аресте?

– Почему, говорят, не прописан? Есть на жительство вид? Есть, говорю, вид, да низко прибит…

– Неужели за то и взяли? Ведь это же сущий пустяк.

– Пустяк-то он пустяк, да ведь и тебя, поди, товарищ Фролов, не запросто так сцапали?

– Обо мне сказ будет особый… Чего же не прописался? Трешницы пожалел?

– А что прописывать-то? – сказал Артемьев. – Паспортов не положено иметь всем деревенским житель такой же военным и прочим, как я, ссыльнопоселенец. Так что мне и прописывать было нечего. Я ж поднадзорный, должен в назначенные сроки являться в милиции со своей поселенческой бумажкой. Позабыл от радости что родные края увидел, а тут прознали и сцапал;

Рассказ Артемьева не на шутку всех взволновал. Тесная камера зароптала. В сознании не укладывалось, человека сажают в тюрьму за то, что где-то не прописался или не отметился.

С ним по этому поводу кто-то вступил в горяч спор, а мне пришла на память случайно попавшаяся глаза запись в нашей Малой энциклопедии. Помнит, что против слова "паспорт" там было сказано, что импортную систему ввел в России Петр Первый в интересах дворян и помещиков для закрепления за ними крестьянства. Паспортная система была уничтожена од из первых декретов Советской власти.

Мы, молодое поколение, и понятия не имели, паспортная система, повсеместно введенная вновь в начале 1932 года, имеет какое-то иное значение, кроме удостоверения личности. Оказывается, этот документ намного сложнее и значение его политическое…

– Думал я сперва тоже обзавестись черно-белым, – продолжал Кудимыч, – да уж очень это хлопотно, и к тому же денег надо много за него…

– А что это такое – черно-белый?

– А это значит – паспорт на чужое имя. Паспорт не фальшивый, без подделки, только с чужой фамилией… Надо иметь знакомства и связи, а какая связь у ссыльнопоселенца? Вот и решил: поеду с этой поселенческой бумагой, авось никто проверять не станет…

– И влип!

– Да не влип бы я, если бы не волна такая на эти аресты… Из Сибири-то ведь не видно, что тут у вас на долюшке делается… Уж лучше бы сидеть там и работать, а жену и письмом можно было вытребовать.

– Не повезло вам, Константин Кудимыч.

– Да уж и не приведи господи, как не повезло!.. Через два дня Артемьева затребовали на допрос. Следователь предъявил ему обвинение в бегстве из-под сибирского надзора, приплел к делу и то, что прибыл он сюда не зря, не за семьей, а по заданию ссыльных кулаков для антиколхозной агитации.

С допроса мы дожидали Кудимыча долго. Вернулся он в полночь со свинцовым блеском на бескровном лице и еще более постаревшим.

– Вины за собой никакой не признал. Попугали, конечно, но, поскольку я пуганый и мне не страшно, посоветовали еще подумать, а потом будут кончать с моим делом.

– А больше никакой вины нет?

– Как нет, есть! У нас ноне любая вина виновата! И кресты мои героические, о которых я уже и позабыл, вспомнили. Ты, говорят, старый пес, царский режим защищал, за веру и царя воевал. А о гражданской войне и не вспомнили. …Старорежимный, и все тут!


Диспуты

После обеда, как всегда превращенного нами в целую Церемонию, Фролов примостил свою помятую шинель против Кудимыча, терпеливо выждал, пока Кудимыч покурит на «сытый желудок», и повел наступление:

Вот вы вчера все жаловались, Константин Кудимыч, а я думаю, что правильно вас Советская власть положила в тридцатом году.

Кудимыч свернул жиденькую цигарку из самосада, затянулся с наслаждением и поднял глаза на Фролова:

Правильно-то оно, может, и правильно, только зачем в рай загонять? Ломать-то зачем?

– А как же иначе?

– Гнуть бы надо. Не ломать, а гнуть. Ты мужика уважь, дай ему подумать и прикинуть, покажи, сделай агитацию натурой, как Ленин учил. Ведь не зря в народе говорят, что исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь. А ведь у нас ноне что же получилось: мужика озлобили, сельское хозяйство повсеместно упало. Скот порезали, земли запустили, работники все разбежались кто куда…

– В том и соль нашей политики, ждать нам некогда

Раздумывать да рядиться вам, мужикам, не к чему, мы уже за вас давно подумали. Дай вам, тугодумам, волю – вы сто лет будете думать, и за сто лет вас не со гнуть. Уберетесь в раковину частного хозяйства, выковыривай вас оттуда.

– А пошто выковыривать?

– А по то, Константин Кудимыч, что пуд хлеба мне твой не так нужен, как ты сам мне нужен как творец и созидатель индустрии. Иначе невозможно В корне перевернуть Россию-матушку.

– Это зачем же в корне?

– Чтобы догнать и перегнать передовые страны.

– К чему же их догонять, ель плохо жила Россиюшка в конце двадцатых годов?

– Чтобы вырваться из отсталости и встать на одну ногу с великими державами.

– Какая же тут отсталость, ежели вся Россия пироги ела, да еще и соседей кормила?

– Пирогами, Кудимыч, воевать не будешь.

– А зачем воевать?

– Умный ты мужик, Кудимыч, а дурачка разыгрываешь… А из-за чего воюют народы? Только из-за земли

Растет население в Европе, в Японии, множится, как мох на болоте. Ясно, что все мечтают расшириться за их счет. Германия спит и видит наш украинский чернозем. Я приведу вам одну фразу из речи Гитлера на Нюднбергском съезде своей партии в тридцать пятом году, о которой вы, Кудимыч, наверняка не знаете.

– Где же мне знать. Я в те поры, кажись, в Бамлаге был.

– Гитлер говорил, что готовится к войне и начнет ее не объявляя. Англия не откажется ни от Севера, ни от Кавказа. Франция с удовольствием проглотила бы, а Италия не откажется от Бессарабии. Китайцы так и зарятся на Забайкалье, а у Японии тоже зубки свербят на наше богатейшее Приморье. Да и Америка ждет случая поживиться лакомым кусочком. Соображать надо, товарищ Артемьев! Чтобы не ошибиться в политике, надо смотреть вперед!

– А чего бы Европе в Африку не податься, туда не шириться?

– В Африке климат тяжелый. Болеют там европейцы. Да и далека Африка и не обжита.

– Мудрено! – воскликнул Кудимыч. – Значит, из-за той Африки, язви ее в душу, достается и нам ноне? Все засмеялись, а Фролов рассердился:

– Индустрия нужна, папаша, техника! Металлическая промышленность, танки, корабли, авиация! А иначе нас сомнут, раздерут по частям и отбросят во глубину сибирских руд!

Выводы его казались все более правильными. Встретив сочувствие в глазах слушателей, он еще более воодушевился:

– Удержать надо в руках асе эти просторы, завоеванные когда-то неглупыми русскими царями… На том Я и погорел, потому и сижу здесь с вами.

– Неужели так и говорил красноармейцам про завоевания русских царей? – спросил Шигуев.

– Так и говорил, а чего скрывать? И ребята понимают меня лучше речей Сталина.

Да уж надо думать, – съязвил кто-то. Из молодых, да ранний, – понимающе вставил Киряев, бывший мастер Парфинского фанерного завода.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю