Текст книги "Не сотвори себе кумира"
Автор книги: Иван Ефимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
26 февраля 1938 года".
Таков был отчет матери о ее жизни без меня за полгода. Итоги неутешительные: ушла, испугавшись, жена, бросив старуху на горькое одиночество. Мать выселили из квартиры, очевидно как члена семьи врага народа. Старушка потеряла кормильца и в шестьдесят лет вынуждена на стороне искать пропитание – таскать дрова, топить печи, мыть школьные полы. И опять пришло на ум нерадостное сравнение: в семье Ульяновых был государственный преступник, казненный за покушение на самодержца всероссийского, однако это обстоятельство почему-то не помешало многочисленной семье Ульяновых после смерти кормильца Ильи Николаевича получать пенсию от царского правительства. Мыслимо ли подобное в наше время?
В нашей бригаде письма получили многие, а Фесенко и его "адъютант" Сутоцкий – еще и богатые посылки. Дабы не лишиться ночью посылки, счастливчики щедро угощали своих ближайших товарищей. В бригаде в тот день был первый коллективный праздник.
Три бригады новичков изводились в траншеях около двух месяцев, и за все это время вырабатывали нормы только наиболее сильные и выносливые, вроде Неганова, работавшего в паре с Артемьевым.
У нас с Гришей всего лишь несколько дней была полная выработка, да и то при помощи костров. Однажды нам достался участок на перекрестке, под который нужно было пробить туннель. Для ускорения проходки нам раза три подвозили по возу дров, и на ночь мы оставляли под перемычкой костер. С утра и до обеда мы откидывали на бровку оттаявший грунт, а затем еще раз подогревали. Эти несколько дней мы даже перевыполняли задание и получали уже "стахановскую" порцию – по килограмму хлеба и по кусочку рыбы к обычному рациону как поощрение.
На этом и закончились наши сытные дни на траншее, и, если бы не деньги, вырученные за верхнюю одежду, а потом и за костюмы, мы загнулись бы от истощения, как загибались многие, превращаясь в "доходяг".
Вначале мы думали, что тем, кто работал на водоеме, повезло больше, чем нам, но вскоре убедились в обратном. Число истощенных "отказчиков", то есть невыходов на работу, в тех бригадах было больше, чем в наших. Мы предполагали, что в лагере находятся ко всему уже привыкшие и приспособившиеся к здешним условиям старожилы. На самом же деле эти старожилы прибыли всего лишь за два-три месяца до нас и так же, как и мы, держались первое время на подкормке от продаваемой одежды. Теперь у них ничего не было в запасе, и все они жили только на голодной выработке.
Все это нас настолько волновало, что однажды мы не выдержали и вынудили десятника на откровенный разговор. Было это в блаженные дни проходки под дорогой, когда, выкинув оттаявший за ночь грунт, мы отдыхали в ожидании нового подогрева…
Валерий Петрович был коренным ленинградцем и, узнав, что мы с Гришей коммунисты и почти его земляки, нередко задерживался возле нас. Судьба его была горька. В первый раз его арестовали в самом начале 1935 года, после убийства Кирова, когда в Ленинградской парторганизации начался очередной разгром. В числе тысяч безвинно арестованных старых коммунистов оказался и Валерий Петрович Боровиков, декан Горного института, член ВКП (б) с 1920 года.
– Тогда продержали меня в тюрьме семь месяцев, – рассказывал он, нервно докуривая самокрутку, – и за недоказанностью обвинения выпустили. В партии восстановили, но должность декана была уже занята… Был я и у Жданова на приеме, но ничего не добился. Тот знал свое дело твердо: подальше держать от руководства всех "запятнанных". А не по его ли указке запятнали сотни неповинных людей?
– Когда же вас снова взяли?
– Весной тридцать седьмого. В самую кампанию по повышению бдительности. Такие, как я, ранее "запятнанные", и стали первыми жертвами. Следствие велось ускоренными темпами и не без "пристрастия", но я не подписал ни одного протокола. "Тройка" дала мне заочно десять лет, и ранней осенью прошлого года я был уже здесь в составе очередного ленинградского эшелона. Сразу же попал на водоем – долбить скалу клином и кувалдой.
– На общие работы? Ведь вы же инженер, горняк!
– На общих, к счастью, привелось быть недолго. В декабре вышло постановление ЦИКа по поводу успешного окончания строительства вторых путей Карымское – Хабаровск, большая группа руководящих работников лагерей и Наркомата внутренних дел была награждена орденами и медалями. Многим бывшим заключенным, работавшим "добровольно" на этой стройке, сняли судимость, и около десяти тысяч зэков-быто-виков получили досрочное освобождение.
– "Врагов" эта амнистия тоже коснулась? – спросил я.
Валерий Петрович криво улыбнулся в прокуренные усы:
– Политических ни одна амнистия не касается. Ни одна, запомните! Это не добрые старые времена, а эпоха диктатуры пролетариата, – с сарказмом сказал он и ушел.
Амнистия помогла Боровикову косвенно: после массового освобождения из лагерей бытовиков и с отъездом домой "добровольцев" в лагерных штатах появилось много вакансий. На одну такую вакансию и был выдвинут Валерий Петрович.
И вот, встревоженные перспективой превратиться в "доходяг", мы обратились к нему:
– Объясните нам, Валерий Петрович, почему такое бедственное положение с выработкой? Ведь мы же все стараемся из последних сил, не филоним, и все без толку! Неужели в лагерях всегда такие немыслимые нормы и всегда было столько голодных людей?
– Нет, не всегда. Раньше в лагерях находились преимущественно крестьяне, так называемые кулаки, которым никакая работа не была тяжелой. Они и были главной рабочей силой, да и нормы были несколько ниже.
Для бытовиков и уголовников существовали льготы и зачеты, и это было огромным стимулом к работе. Уголовникам часто просто приписывали выработку, как дополнительный стимул. Лагерные верхи применяли всякие меры, чтобы досрочно закончить постройку вторых путей. И они были в основном закончены.
– А водоснабжение и прочее разве не входило в комплекс вторых путей?
– Я и говорю, что закончены в основном. И приняты, "в основном", с массой недоделок, на которые еще потребуется немало времени. А поскольку НКПС дорогу принял и расписался, Наркомфин отметил у себя окончание строительства и дальнейшее финансирование, естественно, прекратил. Там совсем не представляют себе величины недоделок, а лагерные деятели молчат. Ордена и премии получены. Не отдавать же их… А тут началось массовое изъятие "врагов народа", в лагеря потекла свежая рабочая сила… И пошло-поехало: в лагерях прекратилась всякая массовая работа, исчезли газеты и радио, заглохла самодеятельность, увеличились нормы и понизились расценки. Рабочая сила обесценилась: не заработает "контрик" на хлеб, подохнет-туда и дорога. Вербовка продолжается…
Все становилось ясным как божий день. Но многотысячной армии заключенных Бамлага и других "лагов" не стало бы легче, если бы они даже и знали о том, как высшие тюремщики делают нынче свою карьеру.
Дело о бунте
К концу весны число зэков, не вырабатывающих нормы, увеличилось почти вдвое, и в каждой бригаде все больше и больше людей отказывалось выходить на развод.
Заключенные валились от голода прямо на работе. Остатки "вольного" платья виднелись лишь на счастливчиках, большинство же давно успело продать с себя все До нитки, даже "не вольное", а деньги проесть. Котловое питание ухудшилось: из-за низкой выработки колонна не выполняла план, что отразилось на ее снабжении в целом. Кормить заключенных даром государство не собиралось. Пайки хлеба резко повысились в цене, и купить их стало почти невозможно.
Изредка получаемые от родных посылки с продовольствием, если не съедались сразу, ночью бесследно исчезали.
– Закусимте, товарищи, вспомним добрым словом родных и на этом будем считать дело поконченным, – обычно говорил обладатель посылки. – Все равно не сохранить и не устеречь от голодного ворья.
Развод на работы каждое утро заканчивался руганью, криками, тычками в спину и остервенелым избиением "отказчиков". Около семи часов в бараке появлялся помпотруду Сытов и сразу от порога кричал на всю вселенную:
– Выходи строиться! Давай, давай, не задерживай! За ним по пятам шел воспитатель, ставший просто вышибалой, потому что других обязанностей у него не было. Оба обходили барак по кругу, как волки затравленную добычу, и следили за тем, кто как одевается и одевается ли вообще.
– Ты что, не собираешься к выходу? – накидывался Сытов на того, кто уже не мог двигаться от потери сил. Иной смолчит, а иной ответит:
– Ходи не ходи – пользы все равно никакой. Те же триста граммов, работай или не работай…
– Ты что, контрик?! – И Сытов переходил на непечатный язык. – И здесь саботажничать, как саботажничал на воле?! Я вам покажу вредительство, попомните!
Затем они уходили в другой барак, в третий, где все это повторялось. А мы тяжелой вереницей неохотно тянулись из барака в своих грязных, подпоясанных веревками бушлатах. На ногах – тяжелые бахилы, на руках – истрепанные рукавицы, на голову натянуты все те же вислоухие шапки.
После проверки толпа плывет к воротам в общую колонну. А голос разъяренного Сытова все еще слышится из какого-то барака. Там они вместе с воспитателем и парой охранников, с лекпомом в придачу, стаскивали с нар больных и истощенных дистрофиков.
Через минуту дверь барака откидывается на сторону от удара ноги Сытова, и из тамбура вываливаются зэки. На лицах тупое равнодушие обреченных. Часть из них все же ищет свои бригады и становится в строй, другие топчутся у барака и покорно ждут, когда их поведут в карцер.
– Делайте что угодно, а на работу не пойдем, – говорит один, другой, третий "саботажник".
– Коллективка?! – исступленно орет на них Сытов. – Я вам покажу коллективку, вражеское отродье, паразиты! – Он в бешенстве кидается от одного к другому, хватает за ватники, толкает в спину по направлению к карцерному бараку, норовя ударить побольнее.
Мы выходим за ворота, чтобы в поте лица заработать себе хлебную трехсотку, а вслед нам из открытых, незастекленных окошек карцера доносится лагерная песня блатарей, сидящих там безвылазно неделями:
Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется.
А сердце радостно забьется
Не для меня, не для меня.
Почти каждый день провожал наш серый парад щеголеватый и полупьяный начальник лагеря Немировский, тот самый, что отбирал нас в карантине. Начальником лагеря он стал не случайно: таких, как он, лагерное руководство чуяло нюхом, наделяя должностями по их характерам и повадкам.
Позже, во время следствия и на суде по "делу" о так называемом бунте, в колонне № 62 всплыла на свет и его биография.
Сыну среднего ярославского предпринимателя Григорию Самойловичу Немировскому в год революции исполнилось двадцать лет. По окончании гимназии ему не удалось поступить в институт, так как он был евреем, а после революции было уже поздно: с одной стороны, он был выходцем из буржуазной среды, а с другой – время наступило бурное, до учения ли тут…
Несколько лет он где-то служил, а с началом нэпа принял участие в деле изворотливого отца, который за короткий срок почти восстановил скобяное производство. Дела шли в гору, семья благоденствовала, хотя и не в той мере, как хотелось бы: десяток рабочих мастерской не так уж много приносили барыша, если учесть, что были профсоюзы, налоги и была Советская власть.
В двадцать девятом или тридцатом мастерскую прикрыли, а старшего Немировского ликвидировали как класс, то есть выслали на поселение в Сибирь. Сына эта кара не коснулась, так как все заведение числилось за отцом. Но его злость на правопорядки возрастала и крепла. Спасая свое благополучие, сын просто отрекся от отца, как многие отрекались в те годы от своих родителей.
Вскоре Немировский-сын окопался в артели металлоизделий и благодаря запасу знаний, опыту и природной Смекалке стал заведующим кроватным цехом артели. И не было бы хорошо, если бы прирожденного дельца не съедала, как ржавчина, жажда разбогатеть. Способ наживы был найден: из материалов, добываемых "слева" и от экономии на основном производстве, мастерская стала делать намного больше, чем задавалось планом. Кладовщик и рабочие стали ежемесячно получать премии, а "левые" кровати сбывались в магазине без накладных по сговору с продавцами. Выручка за кровати делилась между всеми заинтересованными лицами.
Делилась, пока у ниточки не нашелся конец и дельцы не оказались на скамье подсудимых, откуда главные виновники попали в лагеря на десять лет.
Так Немировский оказался в Бамлаге, где недолго пробыл на общих работах, расторопно продвигаясь по должностям лагерных "придурков". До этого лагеря он года три был где-то помощником по труду и давно жил в бесконвойном бараке, а в начале 1937 года выскочил в начальники нашей колонны. Помогла Немировскому и юбилейная амнистия: она не только убавила ему на три года срок наказания, но и возвела на освободившуюся должность.
Пока в лагерях преобладали уголовники и бытовики, то есть родственные по духу элементы, Немировский чувствовал себя как бы равным среди равных. Но вот наступили времена ежовщины, и в лагеря густым потоком хлынули "враги народа", и среди них партийные и советские работники, заклятые враги всех немировских. Торгашеская душа его возрадовалась: комиссары начинают своих же сажать в тюрьмы и лагеря, и чем меньше этих честных чудаков останется на воле, тем лучше для таких, как он. Так, по логике сталинской эпохи, он почувствовал себя на голову выше всех, над кем был поставлен.
Как-то Немировский пришел к нам в барак. Его сразу же окружила кричащая толпа голодных и обовшивевших людей.
– До каких пор будут держать нас на голодном рационе?
– Почему в бане не моете по три недели?
– Вши заели до костей!
– Горстями выгребаем их, паразитов!
– Люди с голоду валятся, а вам хоть бы что?!
– Почему баланда на тухлой рыбе? Уморить всех хотите?
Немировский дал выкричаться, а затем грозно осадил:
– Тихо! Прекратить базар! Вы забыли, где находитесь?
А когда гул совсем затих, он добавил:
– Вы что тут раскричались? На кого раскричались? разве я вас кормлю? Советская власть вас кормит!
– Вы потише, начальник, насчет Советской власти, – сказал Фесенко. – Она, кажется, здесь ни при чем.
По притихшей толпе Немировский понял, что хватил через край. Желая как-то сгладить назревавший скандал, он примирительно заявил:
– В ближайшие дни все улучшится, не волнуйтесь. Я дам нужные распоряжения.
Но ничего не изменилось ни в ближайшие, ни в последующие дни и недели. Люди голодали и вшивели во всех бараках. Вши доводили нас до исступления, мы чесались беспрерывно и днем и ночью. В траншеях и в отхожих местах, откинув ложный стыд, мы буквально выгребали этих злых мучителей из многочисленных складок нашей ветхой одежонки и белья, отворотив гашник штанов или вывернув рубаху, невзирая на холод. Но стоило лишь лечь на нары, как они снова принимались за нас. Нужна была единовременная массовая дезинфекция, но ее не было.
Вскоре и я обессилел настолько, что не смог выйти на работу. День мне дали передышку – лекпом установил какую-то болезнь, но на второй день пинками и подзатыльниками я вместе с другими был водворен в переполненный карцер. Там уже три дня сидел Артемьев, осунувшийся и еще более постаревший.
– Што, Иваныч, и тебя в эту тюремную тюрьму? Я уж на что тертый, а такого беспорядка, какой здесь, что-то не упомню…
В третью часть – так назывался особый отдел при управлении лагерей, своего рода ГПУ в ГПУ – поступило заявление о неблагополучии в нашей колонне. В нем, видимо, были приведены и слова Немировского насчет виновности Советской власти. Началось следствие. Чтобы выгородить себя, он дал показания в том смысле, что во всем виноваты "контрики"– саботажники, подбивающие заключенных на бунт, и назвал десяток фамилий "зачинщиков".
Через несколько дней, когда я уже снова ходил на работу – помогла посылка от матери, – перед разводом нарядчик назвал по списку несколько фамилий, в числе которых была и моя, и сказал:
– Останетесь в бараке.
– Что за амнистия?
– После развода узнаете.
После развода в бараке осталось десятка два больных и дистрофиков, освобожденных лекпомом. Вокруг длинного стола хлопотал дневальный, подбирая миски и наводя чистоту. Оставленных нарядчиком было четверо. Бригадир Фесенко сидел на кончике скамейки и молча курил, глядя в темный угол. Высокий и тощий Женя Сутоцкий, бывший студент четвертого курса Свердловского пединститута, расхаживал по неровному полу и жестикулировал, как бы готовясь к сдаче экзамена по риторике. У слегка заиндевевшего окна стоял Аристов, бывший бригадир рыболовецкого колхоза из-под Саратова. Он усердно соскабливал грязным и твердым, как долото, ногтем тонкие морозные узоры, дул на стекло и в образовавшийся просвет что-то разглядывал на лагерном дворе. На нем был все тот же, полученный им еще в первый день, бушлат, служивший предметом для шуток не одной нашей бригады. От его бесчисленных дыр как будто только что отпугнули стаю ворон, которые старались выщипать всю вату, серые клочья которой торчали повсюду, как репейник. Тогда он долго ругался с Фуниковым, не желая брать эту рвань, и согласился лишь после клятвенного обещания последнего сменить бушлат через день-два.
– Черт с тобой, сатана! – сдался он. – Но учти, не принесешь через день – не пойду на работу, так и знай!
– Ладно, ладно, сказал – будет, значит, будет…
Бушлата Аристову так и не сменили, однако своей угрозы он не сдержал и ходил на работу, как и все. К этому бушлату он уже и попривык, как и все мы успели уже ко многому привыкнуть…
Значит, Фесенко, меня, Аристова, Сутоцкого поведут на допрос по поводу "вшивого бунта". Что ж, коль будет буря – мы поспорим и за правду постоим…
Помпотруду пришел около девяти часов и спросил:
– Все здесь, кого оставили?
– Все, – ответил Фесенко.
– Тогда давай выходи!
– А куда идти? – спросил Аристов.
– В третью часть, в управление.
– Я туда не пойду.
– Как же ты не пойдешь, если тебя поведут?
– Я не могу идти…
– Это что еще за фокусы-мокусы! Почему?
– Гордость не позволяет! – решительно ответил тот, отходя от окна и становясь перед Сытовым. – Я не могу позорить таким рубищем нашу знаменитую колонну!
Сытов будто только сейчас разглядел, в каком одеянии был Аристов. Для него все мы были серыми, а какого качества эта серость – его вроде бы и не касалось. А тут он пристально оглядел Аристова и взорвался:
– Какого же ты черта молчал до сих пор?!
– А я и не молчал. Я так же орал на Фуникова, как вы сейчас на меня, и все без толку.
Сытов помолчал и, не глядя ни на кого, решительно пошел к двери:
– Не выходить, я в один момент.
– Вишь, как его озадачило, стыдно все же… Не прошло и десяти минут, как тот вернулся с приличным армейским бушлатом, какие носят в стройбатах, и, бросив его на руки Аристову, сказал:
– На, носи и помни Сытова! – И, повернувшись к дневальному, распорядился:– А его мохнатое барахло передай Фуникову.
Нежданная доброта помпотруду нас удивила вначале, а потом все прояснилось: и в самом деле ему, должно быть, совестно вести в управление зэка в таком страшном бушлате. Аристов между тем уже любовался, как фартово сидит на нем обновка.
– А наши чем лучше? И нам не пристало идти к начальству в такой рвани, – буркнул бригадир.
– Ваши еще можно носить. Начальство знает о затруднениях и не взыщет.
И вот наша четверка, сопровождаемая стрелком, уже шагает в поселок, и мы чувствуем себя празднично: сегодня не нужно "втыкать" и думать о норме, сегодня нам будет "выведена" пятисотка и харч подсобника, а нам больше ничего и не надо. Впрочем, не всей четверке нужно думать о горбушке, это относится только ко мне и Аристову. Фесенко, как бригадир, не думает о выработке, получая твердую пайку. Сутоцкому он тоже выводит паек подсобника с горбушкой в 500 граммов хлеба, используя его по старому, еще свердловскому, знакомству на вспомогательных работах, не связанных с нормой выработки.
Воздух чист и приятен, здесь его ничто не коптит, кроме маневровых паровозов. Солнышко тихо плывет над сопками, как бы следуя за нами. Под ногами шуршит примороженная утренником галька, в придорожных ямках искрится еще не растаявший снежок. Мы шагаем молча. Сытов идет позади нас рядом с охранником и тихо с ним переговаривается, а мне вдруг приходит в голову мысль, что не такой уж он гад, как нам, униженным, кажется. Каждый в лагере приспосабливается как может. Всеобщий закон борьбы за существование здесь действует наиболее наглядно. Выживает сильнейший.
На месте Сытова иной, может, стал бы действовать еще круче и жестче. Может, от другого попадало бы по шеям чаще и крепче. В конечном счете за выход заключенных на развод отвечает лично он и за малейшее попустительство рискует лишиться этой завидной должности "придурка". Он – тоже заключенный, с той лишь разницей, что он обыкновенный растратчик, а мы – "враги народа".
Амазарское лагерное управление занимало приземистое одноэтажное здание барачного типа. Нас ввели в приемную, где за барьером сидел непременный дежурный. Узнав, откуда нас привели, он велел подождать, а сам ушел в одну из дверей, выходивших в "присутствие".
Потом нас вызвали по одному в особую комнату, где фотографировали анфас и в профиль и зачем-то сняли отпечатки пальцев. Для всех нас это было ново: ни в тюрьме, ни позже этой процедуры над нами не учиняли.
"Значит, дело серьезное", – думал каждый из нас. Такое совершается только над обвиняемыми, преступления которых ясны и уже доказаны.
Малоземова на допрос вызывали раньше нас, и ему следователь предъявил обвинения: открытое неповиновение лагерным властям, подстрекательство к бунту, участие в коллективном неповиновении администрации. А все это грозило статьей 58 Уголовного кодекса. Но шаг за шагом дело прояснялось, и картина стала вырисовываться в других красках, чем те, какими нарисовал ее Немировский вкупе со своими помощниками. События выглядели уже не такими страшными, однако до самого суда обвиняемыми считалась группа заключенных из "врагов народа", то есть Малоземов, я, Фесенко, Аристов и другие – всего девять человек.
– Теперь жди отправки в штрафную, – сказал нам один из сведущих в таких делах уголовник.
– А где эта штрафная?
– На станции Ерофей Павлович, дальше к востоку… Но главного мы достигли: в течение недели всех нас побарачно отвели в баню, где мы и сами отмылись, и прожарили свою одежду. В бараках была произведена генеральная дезинфекция, вшей вывели и пайку чуть прибавили. Это была немалая победа.
В конце мая нам объявили об отправке. Рано утром мы второпях простились с Кудимычем и Негановым, уходившими на работу, и больше с ними никогда не встречались…
Потом конвой отвел нас на станцию, и вскоре мы оказались в зарешеченной теплушке, прицепленной к попутному поезду. Под вечер того же дня нас высадили на крупной станции, а затем водворили под усиленную охрану в колонну № 71, как две капли воды похожую на нашу за № 62.