Текст книги "Не сотвори себе кумира"
Автор книги: Иван Ефимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
– Чего же теперь хотят от меня органы, "ели выдуманные Ковалевым обвинения отпадают?
– Нужно, чтобы вы признали за собой вину…
– В том, что Бухарин был редактором "Известий"? Какая же тут моя вина, если это исторический факт?!
Бельдягин понял, что наскоком меня не возьмешь и изменил тактику.
– Вы должны понять, Ефимов, – сказал он мягко и как равный равному, – что в наше время все, казалось бы, пустяшные проступки и обычные ошибки считаются уже преступлением. Язык наш-враг наш, и его всегда надо держать за зубами… Весь вопрос в том, как отнесется к этим вашим проступкам "тройка". Возможно, что она ваше "дело" прекратит, но, возможно, даст незначительное наказание. Я лично полагаю, что ваше дело пустое и в скором времени вы будете на свободе.
Упоминание о свободе произвело на меня магическое действие. Вырваться, во что бы то ни стало вырваться из смрадного каменного мешка! Дело мое – пустое! "Тройка", состоящая, несомненно, из старых большевиков, все поймет с полуслова. К измученному сердцу подкатила горячая волна новой надежды.
– Что от меня требуется? – спросил я с готовностью.
– Вам необходимо подписать протокол показали! с теми обвинениями, которые были предъявлены Громовым. Курите, – придвинул он ко мне свой портсигар
– Но ведь он подписан мною на первом же допросе, – ответил я, жадно затягиваясь дорогим папиросным дымком.
– Громов отстранен от дела, и его протокол считается недействительным: времени-то прошло три месяца!
– Хорошо, пишите новый, – сказал я. Бельдягин заметно повеселел. Не рассчитывая, видимо, на столь быстрое согласие и боясь отказа, он торопливо достал чистый бланк протокола и наскоро записал мои анкетные данные.
– Первый вопрос, – записывал он, – признаете ли себя виновным в сочувствии и покровительстве врагам народа? Так, например, в заметке, осуждающей Тухачевского и других предателей Родины, вами пропущена в печать фраза: "Дело Тухачевского потрясло весь пролетарский мир".
– Но ведь это был заголовок заметки и он в газету не попал.
– Сейчас важно не это. Была такая фраза?
– Была.
– Значит, признаете?
– Ладно, признаю!
– Подпишитесь вот здесь.
Он указал мне место под этим вопросом и ответом, и я подписал. Ниже моей подписи Бельдягин поставил свою.
– Вот и хорошо, – сказал он с заметным облегчением и сформулировал второй вопрос: – Признаете ли себя виновным в восхвалении врагов народа, и именно: в тридцать четвертом году, отвечая после своей лекции на вопрос, как работает сейчас Бухарин, вы ответили, что Бухарин работает удовлетворительно.
– Я так не говорил.
– Какая разница? Дело сейчас не в слове, а в существе вопроса. Ведь по существу вы одобряли его работу?!
– Его работу одобряло тогда Политбюро ЦК партии, а не я!
– И вы тогда косвенно его похвалили!
– В то время, как и во все последующие годы, Бухарин состоял членом ЦК и не был еще объявлен врагом народа…
– Сейчас это неважно.
– Тогда что же все-таки важно? – начал я снова сердиться. – Я вижу, для вас важно только то, что против меня, и совсем неважно, что за! Где же тут логика, не говоря уже об истине?
– В логике разберется "тройка".
Светлая надежда на справедливое решение "тройких честных старых чекистов, которые отнесутся ко мне со всей непредвзятостью, снова наполнила меня до краев я опять обмяк.
– Скажите, а "тройка" вызовет меня при обсуждении моего дела Бельдягин опустил глаза и начал неуверенно теребить бумаги в папке. Видно было, что мой неожиданные вопрос его смутил, однако я не придал этому значения
– Конечно, конечно, и даже обязательно вызовет, – наконец заговорил он. – Всех старых партийцев "трои-ка" вызывает лично… Непременно вызовет.
Лишь через много недель мне стало ясно, что Бельдягин врал, но в тот момент, "наивной веры поли", я живо вообразил себе трех добрых и, главное, справедливых старцев вроде нашего Василия Кузьмича. Мне рисовалось даже, как они весело улыбнулись над моим "делом", как небрежно его изъяли и сказали: "Иди работай, Иван, и больше не своевольничай".
Окрыленный собственным воображением, я еще раз расписался в протоколе под словом "признаю". Бельдягин не замедлил поставить и свою подпись. Он был оживлен и доволен.
– Последний вопрос. Признаете ли себя виновным в защите врагов народа, выразившейся в том, что на партийном собрании в редакции выступили в защиту арестованных Арского и Лобова?
– Это я признаю с особым удовольствием, потому что и сейчас верю в их невиновность.
– Вот и отлично, – удовлетворенно подытожил Бельдягин, отбирая подписанный мною протокол и поспешно ставя на нем и свой крючок. – Теперь все, – заключил он.
Нажав кнопку звонка, он поднялся, строго и по-деловому подтянулся, отчего нежно скрипнули ловко сидевшие на нем портупея и кобура на ремне. В мою сторону, он уже не глядел. Интерес ко мне в нем тотчас же иссяк, как будто меня больше не существовало. Куда девалась его недавняя предупредительность?
Вошел сопровождающий.
– Отведите арестованного.
Почувствовав нечистую победу "закона и порядка" И над своей человеческой слабостью, я с трудом поднялся, словно под гнетом новой тяжести, и почти безразлично спросил:
– Свидание с родными и передача будет?
– Да. Теперь будет.
– Когда?
Мы их известим – и вас уведомят… Если у вас изъяты деньги при водворении сюда, то на них вы можете брать продукты в тюремном ларьке. Деньги перечислят туда утром, – в тысячный, вероятно, раз повторил Бельдягин заученную фразу.
Бложис свидетельствует
Ровно через двое суток, перед обедом, меня снова вызвали из камеры и повели тем же путем. В пустом кабинете было по-зимнему светло от чистого белого снега за окном. Внешне здесь ничего не изменилось. Я вопросительно взглянул на надзирателя.
– Подождите, – сказал он, поняв мой немой вопрос. Минуты через три из смежной комнаты поспешно вошел Бельдягин, а вслед за ним… Бложис!
"Что надо здесь этому мерзавцу?"-тревожно подумал я, изо всех сил стараясь не проявить вспыхнувшего негодования.
Бельдягин сел за письменный стол. Рядом с ним на уголок стула молча прилип Бложис. Он бегло, но внимательно посмотрел мне в лицо своими разными глазами и, словно уколовшись, отвернулся. Я отметил полное удовлетворение на его самоуверенном лице: его, безусловно, приятно поразила резкая перемена во всей моей внешности – остриженный, как баран, и без обычных очков в роговой оправе, бледный, измученный.
– Вас удивляет эта новая встреча, Ефимов? – заговорил начальник НКВД, раскладывая на столе знакомые мне бумаги. – К сожалению, она необходима для завершения дела. Товарища Бложиса мы пригласили для очной ставки.
– Для чего нужна вам эта комедия? Ведь я все подписал добровольно без всякой очной ставки.
– Так требуется… Вдруг вы откажетесь от своих показаний и заявите, что даны они под нажимом…
Вы очевидно, привыкли не доверять честным людям.
Бложис поморщился и заерзал на стуле, выражая своим видом то ли обиду, то ли возмущение.
– Дело не в том доверяю я или не доверяю, сказал Бельдягин. – требует соблюдения установленной формы.
– Что же от меня еще требуется закону? И при чем здесь гражданин Бложис? Он не слышал ни моих слов о Бухарине три года назад, ни выступления в пользу Арского и Лобова…
– Это неважно, Ефимов, – подал голос сам Бложис.
– А что же важно?
– Ваши проступки. Вы их совершили? Да. В райкоме о них получен сигнал? Да. Теперь я готов подтвердить все это. Теперь ясно?
– Мне ясно, что все это мелкие кляузы, а вы возводите их в ранг политических преступлений.
– Мелкие или не мелкие – в этом разберется "тройка"…
– Только надежда что на "тройку", – сказал я иначе я не подписал бы ни одной бумажки.
– Вот и прекрасно, – сказал Бложис почти с той же интонацией, что и Бельдягин. – Областная "тройка" даст оценку не только вашим прегрешениям, но и нашим действиям.
Совершенно осмелев благодаря надежде на справедливость, я спросил у Бложиса о самом главном: получен ли ответ из обкома партии на мою апелляцию?
– Для репрессированных или находящихся в тюрьме ответов не было и не предвидится. Обком обычно не рассматривает апелляций бывших членов партии, посаженных в тюрьму за антипартийность.
– Почему? Разве это по Уставу?
– Вы что ж, первый день живете? Чему же вас в комвузе учили?
– В комвузе меня учили, что все это-произвол. Такого пункта в Уставе не было и нет.
– Зато есть инструкция сталинского Центрального Комитета и последние указания Политбюро.
– Инструкция и указания – не Устав. Устав – единый партийный закон для всех, и никакие инструкции отменить его не могут, кроме съезда партии. Вот это мне точно известно.
Бложис покраснел, и глаза его блеснули злобой.
– Инструкция подписана лично Генеральным секретарем, и ни одна парторганизация ее не нарушит… Много чести хотите, Ефимов.
– Я хочу только одного – справедливости.
– Вы наказаны справедливо. Сам пленум дал вас оценку.
– На пленуме выступали только Бельдягин и вы, никакого разбирательства дела не было. Мне даже слова не дали сказать…
– Трибуна пленума – не место для антипартийных выступлений. Вы были вызваны на пленум, и этого вполне достаточно…
– А кем и как было доказано, что Арский и Лобов ради народа? Инструкцией ЦК или кулаками энкавэдэшников Бельдягин резко отодвинул кресло и встал, желая ito-to сказать, но его опередил Бложис, налившись гнетом. Его тонкие губы тряслись, а бельмо на глазу еще больше потемнело, когда он заговорил:
– Деятельность партии, а также и органов НКВД, как органов партии, не нуждается в контроле со стороны политических обывателей и безответственных элементов…
Во мне снова все закипело, и я, перебивая Бложиса, сказал:
– Вам известно, гражданин Бложис, как в этом заведении добиваются "признаний"?
– Что вы хотите этим сказать? – уже тише спросил Бложис.
– Только то, что здесь работают не следователи советской юстиции, а гестаповцы! Да, да, я не обмолвился, – еще громче сказал я, заметив попытку Бельдягина прервать меня. – Своими изуверскими методами наши Следователи перещеголяли известные нам по газетам зверские допросы в фашистских застенках… И все они, Эти советские изуверы, – члены Коммунистической партии большевиков… Кто же нас рассудит, если и пытаетесь проповедуете бесконтрольность над следственной практикой?
– Вы ответите за эти слова, Ефимов, они вам дорого обойдутся, – злобно, но тихо сказал Бельдягин, разглядывая бумаги.
– Я уже ответил, а сегодня подтверждаю при свидетеле…
Бельдягин нервно закурил, а его напарник шумно заозирался на стуле, встал, выпил стакан воды и сказал, снова присев к столу:
– Вообще нас рассудит история, а в частности – предстоящая вам "тройка". Она разберется и справедливо рассудит наш спор…
– Смотрите, как бы и вам не оказаться под микроскопом истории.
– История в наших руках, – сказал Бложис, – и она нас судить не будет.
Разговаривать было больше не о чем. Бельдягин быстро заполнил бланк очной ставки и переписал в него мои предыдущие показания, с той лишь разницей, что ниже моей подписи теперь красовались уже две: палача и доносчика. В течение этой процедуры ни один из нас не промолвил больше ни слова.
Так было завершено мое следственное "дело".
Глава седьмая
Нету чудес,
И мечтать о них нечего.
В. Маяковский
Этапники
Прошло несколько дней, а ни свидания с родными, ни передачи от них мне все еще не разрешали. Так мстил мне Бельдягин за доставленные излишние хлопоты, а главное, очевидно, за мою «обвинительную речь» на очной ставке с Бложисом. Становилось ясным, что именно Бложис скапливал у себя многие годы «компрометирующие материалы» на подчиненных ему пропагандистов и ответственных работников по его профилю.
Скрытный по природе, он все-таки не удержался и выдал свою тайну, когда в горячности сказал мне на очной ставке о "сигнализации в райком". А на очную ставку, как я понял, вызывались главные свидетели обвинения. Все сходится: именно Бложис подготовил материалы, которые могли послужить Бельдягину поводом или основанием для ареста.
На другой день после подписания протокола очной ставки мне объявили, что я могу пользоваться тюремным ларьком. Туда я направился со специальным поводырем. Ларек представлял собой обычную одиночку, оборудованную стеллажами и прилавком. Убогость товарного ассортимента – булки, хлеб, папиросы, спички и сахар-объяснялась нетребовательностью здешних покупателей и ограниченностью их бюджета.
Но меня удивил не сам ларек, а то обстоятельство, что за его прилавком хлопотал не кто иной, как мой старый знакомый по первым дням заключения – проворовавшийся завмаг. В первый момент я не обратил на него внимания: он мне запомнился стриженым да и одетым попроще. Теперь же я увидел оборотистого работника в теплом бушлате и кубанке на голове. На меня он старался не смотреть, и только после того, как я с плохо скрываемой жадностью стал жевать свой черствый батон и высматривать на полках, что бы еще взять, глаза наши встретились и ларечник смущенно заулыбался:
– Вот неожиданная встреча, Иван Иванович! Долго же вас мурыжили.
– А вам сколько отвалили? – перешел и я на тюремный жаргон.
– Петушка схватил… Адвокат хороший защищал, а то бы…
– Не задерживайся, Ефимов, – поторопил надзиратель. – Не один у меня. За день знаешь сколько вашего брата тут перебывает. Так что поторапливайся.
Я отоварился почти на всю тридцатку, помня, что в камере моей все те же два десятка полуголодных мужиков и они ждут меня, как баланду в полдень. Торопливо рассовывая купленное по карманам и за пазуху, я не забывал сунуть в рот то кусок сахару, то шматок булки и умоляюще поглядывал на своего провожатого, чтобы он продлил мне эти мгновения свободы.
О ларечнике я уже не думал: каждому свое. Да и какое мне дело до чужого благополучия, тем более что перемена в моем душевном состоянии была радикальной. В ожидании вызова на суд или заседание легендарной "тройки" я заметно приободрился.
Но дни проходили, начался уже холодный декабрь, а я все еще парился в своей душной и тесной, до омерзения надоевшей мне камере. Но однажды вечером мне объявили:
– Ефимов, выходите с вещами.
– С какими вещами? Кто мне их дал? Нет у меня никаких вещей! – растерянно бормотал я от радости, вскочив с пола и торопливо надевая измятый пиджак на затасканную, потерявшую свой цвет рубашку и рассовывая по карманам табачные изделия и купленный вчера на последние гроши батон.
– Выходите совсем, есть у вас вещи или нет, – нетерпеливо сказал надзиратель.
– Но куда же я пойду среди зимы в летнем пиджачке?
– Что вы со мной спорите, я тут ни при чем. Сейчас фазу в каптерку за передачей, а оттуда к этапу. Торопись же!
Я распрощался с товарищами, повскакавшими со своих мест и стоявшими, как во время принятия присяги:
– Прощайте, меня вызывают, как видно, на заседание "тройки
Но реакция товарищей была иной:
– Гляди, как бы не целой "четверки".
– Всунет вам "тройка" дважды по пятерке…
– Прощайте, Иван Иванович. Авось не пропадете.
– И нам скоро тройка, семерка и туз… на лагерный бушлат.
– До свидания, авось в Сибири встретимся!
Спустившись в последний раз с громыхающей галереи, поплутав по еще незнакомым мне переходам и лесенкам, мы попали в полутемный коридорчик. В его тупике была дверь с табличкой "Кладовая", куда мы и вошли.
– Привел Ефимова из Старой Руссы.
– Очень хорошо, – ответил кладовщик-бытовик повернулся к стеллажам, на которых лежали тюки и узелки разных размеров и цветов. – Вам вчера принесли передачу из дома. Вот список-опись мешка. Получите и распишитесь. – И он протянул мне список, написанный! незнакомым почерком, а на прилавок положил знакомый мне рыбацкий рюкзак.
– Ваш запас на дальнюю дорогу, – заметил кладовщик.
– А письмо где?
– Никакого письма не было. Только мешок и спасибо!
– Не было или не разрешено отдавать?
– Мне не приносят того, что не разрешено, – ответил он, забирая список с моей распиской. – Я вручил все, полученное из приемной. А все тут или не все, я знаю, и мне дела до этого нет.
Он прав. Сам он утаить ничего не может, да и нет, если хочет отбыть свой срок поближе к дому. Значит, письмо задержали в другом месте, и называется это маленькой местью…
– Разрешите здесь переодеться? – несмело спросил я, копаясь в рюкзаке.
– Валяйте, пока никого нет, – сказал кладовщик!
– Можно, – милостиво согласился и надзиратель! Вот тут рядом специальный тамбурок есть и скамейка! Там и переоденьтесь.
Я разделся догола. Взамен истлевших трусов и майки надел пару нательного и пару теплого белья, знаков волнующе пахнущего домашним шкафом. Потом рубашку, костюм и демисезонное подержанное пальто. Заскорузлые носки сменил теплыми, маминой вязки, а вот моих охотничьих сапог почему-то в мешке не оказалось, и пришлось надеть те же парусиновые туфли… Сунув на всякий случаи папиросы и батон в карман, я завязал мешок.
Много позже, когда я был уже в лагере, мать писала на мой вопрос, почему в передаче не было письма: его изъяли, когда принимали передачу, а список вещей писала какая-то женщина там, в приемной, одна из заплаканных…
– Ну как, довольны передачей? – спросил провожатый, дымя свежей "Беломориной" у притолоки тамбура.
– Конечно, доволен, но я полагал, что коль скоро вызывают на заседание "тройки", то все эти вещи могли бы подождать и дома…
– Какой еще "тройки"? – подняв брови, уставился на меня проводник.
– Ну, той, что рассматривает дела политических… Из трех человек.
– Здесь никаких "троек" нет, ни человечьих, ни лошадиных. А та, что в области, до той, милок, песня еще длинная. Вот свезут отсюдова в пересыльную тюрьму в город Ленина, там, наверное, и объявят решение "тройки". А в общем-то эти дела меня не касаются, – сказал мой поводырь, и мы пошли дальше.
Пройдя короткий коридорчик и миновав еще две двери, мы очутились в широченном, конусообразном полуподвале, по всей вероятности дублирующем верхний "вестибюль".
В этом слабо освещенном, с низким потолком помещении, куда собирали заключенных для этапа, были лица, подлежащие суду особой "тройки". Было здесь и процентов десять уголовников, из тех, что числились на учете и подлежали суду "тройки" и изоляции как "социально-опасный элемент". Тут продержали нас до полуночи. Оказалось, что в подвале тоже десятки камер. Видимо, они тут были спешно оборудованы в связи с переполнением уже имеющихся.
Пользуясь тем, что надзиратели не могли удержать в Подчинении собранную здесь толпу в полторы сотни человек, мы начали самовольно отодвигать дверные запонки и заглядывать в камеры, чтобы найти знакомых.
Отовсюду слышались то и дело торопливые вопросы Этап пиков и окрики тюремных стражей:
– Демянские есть? А из района?
– Нет ли кого из Валдая?
– Лычковские имеются в вашей келье?
– Кому говорят, прочь от дверей!
– Из Старой Руссы нет ли кого? Старорусских?
– В карцер захотели, вместо этапа?! Назад… вашу мать!
– Кто, кто из Поддорья? Из какой деревни?
– Не знает ли кто о судьбе Кузьмина или Васильева? – кричал я.
– Видали Кузьмина…
– Кому говорят, там-тара-рам! – стараются перекричать нас мундиры.
– Кого, кого, говоришь, еще арестовали? – решится вопрос пожилого этапника. – Терешенкова? Когда? Вот дьяволы!
После тесных камер и допросов люди чувствовал. себя в этом подвале заметно свободнее. Камерне жизнь позади, терять больше нечего, все самое страшное вроде бы пережито, и плевать хотелось на истошный лай служак-надзирателей!
Лишь около полуночи, когда в этапный зал вошло два отделения вооруженных конвойных, молодых и сильных. Порядок был восстановлен. От дверей камер нас быстро оттеснили к середине и приказали построиться. Начал счет и отбор по отдельным спискам в группы по двадцать человек, а затем три первые группы вывели на широкий тюремный двор, торжественно залитый лунным электрическим светом.
Непривычный зимний холод подействовал на всех отрезвляюще, и все сразу приуныли.
– По машинам! – раздается негромкое распоряжение старшего конвоира, и отсчитанная двадцатка загомонивших узников поспешно полезла по узкой сход не в открытые кузова.
– Садись! – слышится новое распоряжение, и чертыхаясь и теснясь, приседаем на дно кузова. По углам – стрелки в полушубках с винтовками.
– Тихо! Прекратить галдеж! – обращается к ним старший конвоя и разъясняет:-Сидеть в машинах корточках, пригнув головы к полу. Голов не поднимать не оглядываться по сторонам! Всякое нарушение будет считаться побегом, а нарушитель убит на месте. Охрана знает, что может стрелять без предупреждения. Ясно.
– Ясно, ясно…
– Кого тут увидишь? Знают, дьяволы, когда вывозить, – ворчит кто-то позади меня.
– Трогай, передняя! – раздается последний приказ, и четыре машины с глухим урчанием ныряют в подворотню тюремной стены.
…Стесненную грудь распирает от свежего воздуха лунной ночи, под кузовом погромыхивают на прикатанном булыжнике скаты. Я мысленно слежу за курсом машины, зная город вдоль и поперек. Вот она миновала Соборный мост, что чуть выше слияния Полисти и По-русьи, свернула налево, идет по центру города между торговыми рядами и опять свернула налево, к Живому мосту. Медленно вкатившись на второй деревянный мост против здания райкома, на котором я четыре месяца назад стоял и думал свою первую горькую думу, машина покатила прямо к вокзалу…
Я еле заметно поворачиваю голову и вижу над собой в последний раз в этом городе звездное небо, мелькающие редкие и тусклые фонари и холодный лик пятнистой луны.
Один из стрелков, заметив мое движение, угрожающе шипит:
– Поворочайся у меня! Не оглядываться, голову вниз, я кому говорю, слышишь?
Наконец четыре первые машины остановились, рокоча моторами, и мы несмело подняли головы из согретых дыханием воротников. Три больших многогрузных вагона стояли перед нами на запасном пути, к одному из них приставлены сходни. В нем чуть брезжил свет фонаря.
Два сидевших позади охранника соскочили на снес и откинули задний борт подпятившейся к сходням машины.
– Вылезайте, и марш в вагон по одному! – И сразу же встали по сторонам трапа, не спуская с нас глаз, тогда как двое других в кузове держали нас под прицелом.
Отекшие от неловкого положения ноги едва повиновались, когда мы, неуклюже соскочив с машины, стали вбираться по широкому крутому трапу прямо в вагон. Все четыре машины разгрузились и отошли, сходни были отброшены, дверь с грохотом задвинулась, и мы услышали, как звонко упала тяжелая стальная щеколда в свое гнездо. Это кто-то из конвоиров, поднявшись по приставной лесенке, запер нас в промерзшем вагоне. Вот тюрьма на колесах!
Пока загружались другие два вагона, мы успели оглядеть свое временное пристанище. Поперек всего вагона, прибитые к полу, несколько рядов тесовых лавок на которых мы и разместились без особой тесноты.
Легкие стены вагона были сплошь покрыты плотным слоем сверкающего инея. С обмерзшего потолка причудливо свисали разной величины белые сосульки. Под ногами потрескивала пленка льда. Печки не было – обогревался вагон собственным теплом его пассажиров…
– Не жарко! – ежится сосед, пододвигаясь ко мне все ближе.
– Ничего, обдышим понемногу – сосульки-то и пообтают, – обнадеживает другой сосед. – До Ленинграда езда недолгая.
– Это обратный порожняк, – догадывается третий, видимо самый бывалый. – До нас в этих вагонах отвезли уж не одну тыщу нашего брата – иней тут наверняка от ихнего тепла…
– Согреем и мы, если не успеем замерзнуть…
Когда мы уже начали подремывать, вагоны стронулись с места, а затем, после маневров, подцепились к какому-то попутчику и торопливо покатили нас в направлении Новгорода и дальше – к Ленинграду…
Прощай, Старая Русса, не поминай лихом. Когда теперь свидимся?
Под «юрцами» пересылки
Мой «подпольный» сосед, несколько минут лежавший на спине, грузно перевернулся снова на бок, лицом ко мне, и беседа наша полушепотом возобновилась.
"Подпольем" мы называли темное пространство между полом и нижним настилом двухъярусных нар, нависавших над нашими лицами. Сидеть там было нельзя, потому что вся высота их от пола не превышала полуметра. Эти нары, именуемые во всех тюрьмах юрцами, находились в одной из многочисленных камер ленинградской "пересылки". Темный дощатый настил, занятый тюремной аристократией – уголовниками, угрожающе скрипел, и постоянно казалось, что он вот-вот рухнет и вдавит нас всей своей тяжестью в подогретый телами каменный пол.
– Вы говорили, что были преподавателем ленинизма в течение ряда лет, – громко зашептал Никитин, придвигаясь ближе.
– Говорил. И знаю эту науку весьма обстоятельно, – и таким же шепотом отвечал я.
– Я тоже когда-то изучал этот предмет, и не только по "Вопросам ленинизма" Сталина… Так вот, поскольку главным в этом учении является вопрос о диктатуре пролетариата, не кажется ли вам, Иван Иванович, что и вы и я являемся очередными жертвами этой диктатуры?
– При чем тут диктатура пролетариата? Не может же сам пролетариат страдать и гибнуть от своей же собственной диктатуры? Это казуистика какая-то…
Моя душа все еще была полна надеждами, а не страхом, и я продолжал уверять его, что с нами произошла какая-то трагическая ошибка, которая вот-вот обнаружится.
– Не старайтесь меня разуверить, – горячился я. – Мое дело правое, а "тройка" наверняка состоит из старых большевиков, легко распознающих, где правда, а где ложь, вымысел, подтасовка…
– Правое, правда, правдолюбие… Затасканные слова, не имеющие никакого значения там, где замешана политика. Неужели вам еще неясно, что дело тут не в правде, а в политике, проводимой сверху. А это политика лицемерия и насилия…
Попал я в эту полутемную, душную преисполню два дня назад, а до этого сидел скорчившись где-то посередине камеры, столь тесной, что когда нас впервые к ней подвели, мне показалось, что в ней и песчинке негде упасть – так много было натискано народу. Все камеры этой тюрьмы отделялись от коридоров не кирпичными стенами и дверями с глазками для подглядывания, а массивными решетками от пола до потолка, в них были калитки в мелкую сетку, но с прочными замками. Моя старорусская одиночка с двумя десятками зэков теперь показалась мне просторным уютным раем…
Срочный фрахт из Старорусской тюрьмы прибыл прямо к воротам "пересылки" хмурым утром. Измученных холодом, почти спящих на ходу, нас торопливо ввели в здание и, казалось, без разбора рассовали по камерам.
– Давай заходи! – приказал один из надзирателей областной тюрьмы, останавливая нашу группу возле огромной решетки с отворенной калиткой.
Мы замерли, как кролики…
– Куда же тут заходить? – недоумевали мы, глядя на плотную людскую массу, гомонящую за решеткой. – Тут и одному ногой ступить некуда!..
– Не разговаривать! Все уместитесь, вам тут не тешиться!
Из камеры, в свою очередь, неслись крики:
– Задушить нас хотите?..
– Навербовать сумели, а о жилье не позаботились!..
– Куда давите? Куда! И без них тут мука мученическая!
– Не пускайте больше никого, мужики, не пускайте и все!
– Молчать! Прекратить разговоры!
– А ну, подайтесь, потеснитесь! – И надзиратели дружно и с силой оттесняли вглубь от калитки заключенных, освобождая крупицу места для нас, новеньких, ретиво втискивая туда одного за другим…
– Но здесь и без них сидеть невозможно!!!
А мы чувствовали себя как пробки: нас пытаются погрузить в воду, а вода не пускает, выталкивает обратно…
– Не рассуждать! Сидеть нельзя – постоите, не на век! Авось костюмов не помнете… А ну, подайтесь еще назад! Кому говорят?!
И мы были решительно заткнуты в эту бутылку.
В камерах, когда-то рассчитанных на двадцать пять-тридцать человек, где когда-то стояли койки, столы и табуретки, теперь обитало более двухсот человек. Мебели, конечно, никакой не было. Только у одной стены, не на всю длину, возвышались двухъярусные нары. На верху хозяйничали десятка два упитанных уголовников, на нижних нарах, чуть поплотнее, устроились жулики помельче. Остальная братия ютилась на полу, сидя или на корточках, прижав к подбородку свои скудные пожитки и изнывая от духоты и тесноты. Наше непрошеное пополнение само собой разожгло страсти всей этой разноликой и разнохарактерной массы:
– Тише, вы, куда жметесь?
– Лезут, словно прорвало где
– На ногу наступили, дьявол!
– А ты хочешь, чтобы на голову? – огрызается кто-то из наших.
– И жмут и давят… Откуда вас опять понагнали?
– Ежовцы навербовали…
– Успокойтесь, товарищи, разве мы виноваты?
– Невиноватых здесь нету.
– Невиноватых не заарканят! – кричит кто-то с верхних полатей.
Я был зажат где-то между колонн, подпиравши по толок, и долгое время оцепенело стоял и отогрев пока мои соседи не ужались настолько, что и я на конец опуститься на корточки. Сжавшись в немыслимый комок, я промучился два или три дня в полуяви-полусне, приходя в себя лишь во время раздачи хлебных паек и баланды, ради поглощения которых части арестантов разрешалось выбраться в широкий коридор, да в часы утреннего и вечернего походов в "капернаум", как по-библейски называли отхожее место бывалые арестанты из числа старых революционеров.
Лишь через трое суток, после отбытия на очередной этап с полсотни зэков, в камере заметно обредело, и я вместе с тремя другими счастливцами проворно вполз под нары в освободившееся полутемное пространство, где, едва втиснувшись, и уснул мертвым сном.
Там и состоялось наше знакомство. Два моих "подпольных" соседа оказались абсолютно разными людьми. Разговор поначалу велся только с соседом справа, коренным ленинградцем лет сорока. Поначалу он больше отмалчивался, отвечал на мои вопросы с опаской, неодобрительно покряхтывая, когда был недоволен моей откровенностью. Он, конечно, вел себя совершенно правильно: лучше опасаться без меры, чем безмерно доверять кому бы то ни было.
Виктор Сергеевич Никитин – инженер-электрик по специальности и партийный работник по призванию. Коммунист с 1920 года, он совсем недавно был секретарем парткома на мельнице имени Ленина, что на Обводном канале.
Моим соседом слева оказался колхозник Шевчук Тарас Петрович, прибывший сюда с псковским эшелоном за день до меня. Он даже в нашем "подполье" постоянно озирался вокруг, поводя своей редкой козлиной бороденкой. Смело забравшись сюда одновременно со мною, он в первые дни вовсе не Вступал в беседу, лишь только изредка неодобрительно покачивал рыжей головой, как бы осуждая наши откровенные разговоры, разобрать которые можно было лишь внимательно пришиваясь.
Никитин лежал крайним от окна, недолгий зимний которого проникал к нам сквозь небольшой зазор между нарами и стеной. При электричестве у нас всегда сумеречно, и глаза наши различали лишь ближайших соседей, чему мы были даже рады: картина была печальной, и глядеть было не на что. Мы были на относительной свободе под юрцами, ставшими для них салоном, и спальней, и всем, чем угодно.