Текст книги "Не сотвори себе кумира"
Автор книги: Иван Ефимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
Как это ни странно, люди покидали обжитые бараки почти с радостью, объяснить которую было просто: длительное пребывание в следственных и пересыльных тюрьмах, мучительный долгий этап в трясучих вагонах, полуголодная, бездеятельная жизнь – все это, вместе взятое, настолько осточертело, что почти каждый рад был уйти хоть к черту на рога.
Нигде так не познаются друзья, как в несчастье, и наша четверка – Малоземов, Неганое, Артемьев и я – решила не расставаться и во что бы то ни стало попасть одну команду. Григорию, мне и Кудимычу было проще "держаться до последнего", чем силачу Неганову. Я и Малоземов были два сапога пара, поэтому Григорий всегда держался рядом, зная, что если возьмут меня, то и он сумеет попасть в тот же список. А Кудимыча с его бородой принимали за старика, к которым в лагерях Особого почтения нет. Да он и не высовывался.
– А если тебя не возьмут в одну колонну с нами? – как-то усомнился Гриша.
– Меня-то? – удивился Артемьев. – Ты шутишь, брат. Меня, если я захочу, возьмут с любой партией. Я стреляный воробей. Только вы и виду не подавайте, что все мы друзьяки: здесь этого не любят и стараются всякую дружбу нарушить. Поняли? А обо мне не хлопочите. И мы успокоились. Но с Негановым было труднее:
В первый же день, разгадав нехитрую методику вербовки – брать только сильных и здоровых, – мы решили, что Неганов должен "заболеть".
– Ты притворись больным, лекпомато в эшелоне нет, – советовал ему опытный в таких делах Артемьев, – и лежи на нарах, пока не разберут всех мало-мальски здоровых и крепких. Тогда очередь дойдет и до нас.
– А если вас заберут, а я тут дураком проваляюсь и останусь один?
– Ты-то не заваляешься, будь спокоен, а вот если высунешься – наверняка укатают без нас. Лежи и лежи спокойно. Как только нас заберут, мы поднимем тебя в тот же миг. Явишься и доложишь: поправился, мол, берите и меня. А кто же от такого крепыша откажется?
Так и болел наш богатырь дня три.
Наконец, когда в лагере оставалось сотни две и выбор был небольшой, нашелся и на меня охотник. Произошло это событие, когда очередной работодатель обошел раза три по рядам и отобрал человек сорок; я вдруг набрался смелости и подал голос:
– Гражданин начальник, возьмите, пожалуйста, и меня!
Рослый и упитанный начальник смерил меня глазами, задержал взгляд на моей обуви и сурово спросил:
– А что, собственно, вы умеете делать? Какой специальности? – И перевел взгляд на Малоземова, сделавшего движение в его сторону, как бы давая понять, что и он хочет обратиться с такой же просьбой.
Заданный вопрос в первое мгновение меня озадачил в самом деле, что я ему отвечу? Журналист? Преподаватель политэкономии? Лектор марксизма-ленинизма? Нет, мои профессии здесь совершенно ни к чему. И вдруг во мне воспрянул мужик, моя юность, бондарное и кузнечное ремесло.
– Я умею плотничать, когда-то знал и бондарное дело, – все более смелея, сказал я.
– Что-то не походите вы на плотника, – с мрачные сомнением сказал строгий начальник. – Впрочем, – продолжал он, помедлив, – с земляными работами каждые из вас справится…
– Вот именно, гражданин начальник, – в тон ему заговорил Малоземов. – С земляными работами мы всегда справимся. Запишите, будем стараться: надоело безделье.
Начальник смерил ироническим взглядом моего друга, лицо которого так и сияло готовностью свернуть горы, и, сказав своему спутнику: "Запишите обоих", пошел дальше по кругу.
Едва мы отошли в группу принятых и Малоземов опрометью кинулся за Негановым, как на сцену выступил Артемьев.
– Гражданин начальник, – заговорил он доверительно, – возьмите и меня, всю жизнь на земле работал.
– Какой специальности?
– Любой, какая потребуется, я человек тертый. – Вы что же, раньше были в заключении?
– Был. С тридцатого как раскулаченный, пять лет. Так что вы не сомневайтесь, с ихнее я завсегда сделаю) – И он с презрением мотнул головой в нашу сторону.
– Хорошо, как фамилия?
– Артемьев, гражданин начальник! Затем все разыгралось как по нотам. Не успел наш вербовщик дойти до конца уже сократившейся шеренги, как к другому ее концу незаметно прилепился Неганов, – выпятив колесом могучую грудь. Вернувшись вдоль шеренги обратно, начальник подивился:
– А это что за богатырь?
– В уборной подзадержался малость, гражданин начальник, – ответил наш друг, переминаясь с ноги на ногу. – Вчерась тут нас жирной свининкой накормили, да и борщ оказался больно наваристым, вот и расслабило малость без привычки…
В нашей мрачной шеренге грохнул смех.
– Вы еще и шутник, оказывается? – повеселел солидный начальник.
– Пропадешь в Сибири без шуток. А только я не шучу: честное слово, с детства люблю суп со свининой! – весело выпалил Неганов под новый взрыв смеха.
– Как фамилия?
– Неганов Сергей Иванович!
– Запишите и Неганова, – кивнул он в сторону своего спутника, на сей раз даже не спросив о специальности.
Через полчаса мы были уже за воротами нашего первого лагеря и в числе полусотни шагали по слепящей и искристой предвечерней дороге в новый лагерь. А еще через час нас привели к такой же зоне и водворили колонну № 62, на той же станции Амазар.
Глава одиннадцатая
Всякое самовольное проявление личности в арестанте считается преступлением…
Примириться с этой жизнью было невозможно.
Ф. М. Достоевский
Преображение
Наше «постоянное» место жительства отличалось от покинутого лишь тем, что бараки здесь были еще более ветхими. Возле бараков и внутри, как осенние мухи, бродили истощенные, в оборванных серых бушлатах зэки – больные или отказчики, для которых в карцере, очевидно, уже не хватало места. Одинаковыми были и сторожевые вышки по углам зоны, на которых, как на скворечнях скворцы, стояли часовые с винтовками – румяные и сытые, одетые в теплые, наподобие боярских, тулупы поверх новеньких полушубков. Они равнодушно смотрели на привычную картину лагерного бытия. А кругом над заборами и перед ними тянулась колючая проволока.
Что-то до жути знакомое всплыло в моей памяти: подобное видел я не один раз в иностранной кинохронике, повествующей о внутренних делах одной всем известной европейской державы, где у власти находился фашизм…
Мои раздумья были прерваны тем, что Малоземов больно толкнул меня в бок:
– Отвечай, тебя вызывают…
Шла проверка прибывшего пополнения по формулярам.
– Ефимов! – уже по второму разу крикнул проверяющий.
– Иван Иванович, тысяча девятьсот шестого года рождения, – громко ответил я по установленной форме.
– Ошалел от радостной неожиданности, – пошутил кто-то.
Потом нас подвели к одному из бараков и указали на незанятую левую половину. Но и занятую можно было отличить только после пристального осмотра: по случайно позабытой и погнутой алюминиевой миске, лежавшей на полке перед изголовьем нар, по оставленному вещевому мешку с нищенским, никому не нужным скарбом, да еще по тому, что перед той, второй половиной стоял на страже бывалый арестант-дневальный, оберегавший обжитые места еще не вернувшихся с работы постояльцев.
Врассыпную мы хлынули на свою половину и с привычным азартом заметались перед нарами в поисках места получше, посветлее и поближе к теплу… Более проворный Малоземов уже заскочил на верхние нары недалеко от печки-цистерны и призывно кричал мне, бросив свою шапку на место рядом.
– Вот спасибо так спасибо! – И я ухватился за строительную скобу, вбитую в стойку нар на уровне второго настила.
А еще минуту спустя мы уже спокойно оценивали обстановку и рассуждали о том, что вот мы наконец и на постоянном месте и мучительному прозябанию наступил конец: будет какая-то работа.
А вокруг нас и под нами гомонили люди, спешно стараясь свить себе из ничего какое-то подобие гнезда. Неганов и Артемьев копошились ниже нас, на все лады расхваливая заполученные места.
Середину правой половины барака занимал длинный, в четыре доски, стол на врытых в землю столбах, с неподвижными скамейками по его сторонам. Посредине, нашей половины был умывальник-длинный и узкий железный бак на стойках с десятками капающих моечных сосков, а под ним более широкое корыто, тоже из жести, со сливными втулками по концам, под которыми на полу стояли вместительные ведра.
…Поздно вечером вторую половину заполнили пришедшие с работы старожилы. Входили они быстро, но без шума и молча шли к своим местам, сгорбленные, в отрепьях, вылинявших серых бушлатах, подпоясанных обрывком веревки или перекрученным старым брезентовым ремнем. Ватные ушанки надвинуты на самые глаза, на шее вместо шарфа затасканные полотенца или тряпки неизвестного происхождения. Этот бедный наряд дополняли распузыренные и продранные на коленках старые ватные штаны мышиного цвета и серые бахилы.
Даже новое пополнение в бараке не вызвало живых эмоций: так изнурял длинный каторжный день.
И только после тощего ужина, когда все поотдохнули, началось знакомство и постепенное потепление. На смену равнодушию пришло горькое участие…
Утром после развода старожилов на работы помощник по труду объявил, что из нашего пополнения организованы две бригады и вскоре будет дана одежда тем, кто особенно нуждается в ней.
– Мы все особенно нуждаемся!
– Пригнали на работу – дайте и одежду рабочую. Свою по траншеям трепать не будем…
– Рабочему полагается спецодежда.
– То рабочему, а вы заключенные…
Раздачей каторжного обмундирования занимался оборотистый помощник по быту Фуников, щуплый бывалый бытовик с нагловатым взглядом бесцветных глаз. Сам он был одет в черное суконное пальто с барашковым воротником и косыми, опушенными тем же барашком карманами. На ногах красовались синие армейские галифе, заправленные в модные, лагерного производства бурки. Он то и дело весело покрикивал, как татарин-коробейник в старину, потряхивая и пыля разложенным перед ним ворохом рухляди:
– А ну, налетай, братва! Одежда первый сорт, второй носки, обувь-модерн, по особому заказу только для вас.
– Оно и видно, что для нас…
Всем хотелось сберечь и не рвать на работе "вольную" одежду, и в то же время без привычки страшно было влезать в эту нечистую, вонючую, с явными признаками паразитов лагерную робу.
– Прошу не толпиться, граждане заключенные, и соблюдать порядочек! Не суетитесь, не гостей принимаете. Выбирайте свой размер, иначе будет жать и тереть… Эй ты, кореш! – вдруг сказал он уже другим тоном, быстро повернув голову и что-то усмотрев своими рысьими глазами. – Зачем берешь лишние перчаточки?
– Да я обменять хотел…
– "Обменять". А прячешь за спину? Как это нехорошо для первого знакомства.
Вскоре нам выдали и толстые портянки из вытертых донельзя остатков старой шинели, и резиновые бахилы – "нашу марку". Свои парусиновые туфлишки я запихнул в изголовок; покупателя на них наверняка не найдется. Получил и ватные, много раз латанные брюки, и особого покроя, уже видавшую виды шапку-ушанку, крытую серой фланелью и настолько засаленную чьим-то потом, что было тошно ее надевать.
Бушлаты и телогрейки достались немногим, но лагерные рукавицы, сшитые из отбракованных ватников, выдали всем: от работы никто не освобождался, а работать без них на холоде нельзя. С большими унижениями я выпросил плохонькую телогрейку и сразу же надел ее под осеннее пальто…
Малоземову в обмундировании отказали наотрез, потому что он был одет теплее всех. Он насупясь ходил вокруг нищенских остатков ветоши и ворчал:
– Не дали сегодня – дадите завтра, а свое мне еще на хлеб пригодится.
Нашим бригадиром был назначен Федор Игнатьевич Фесенко, в недавнем прошлом крупный инженер-строитель из Свердловска. Он сидел у стола, делал какие-то отметки в списке бригады, хмурился и молчал.
В течение нескольких последовавших дней произошли столь значительные изменения в нашем внешнем облике, что мы узнавали друг друга только вблизи. Вместо разноликой, живой и гомонящей толпы мы стали серой и одноликой массой, притихшей и еще шевелящейся из боязни растерять скопленное тепло в плохо согревающей одежде. Даже стадо животных выгодно отличалось бы от нас.
Мы стали бесправнее животных, а когда через некоторое время хватили непосильного труда, голода и других бедствий, наконец поняли, что такое каторжные концлагеря.
Но тот, первый день нам не казался трудным. Мы знакомились с лагерем, искали земляков в соседних бараках, добывали бумагу и строчили первые письма домой.
Вечером в барак приходил воспитатель, и мы пихали ему в карманы угольнички без марок, просили с молящей улыбкой:
– Вы уж отправьте, пожалуйста, без задержки, не растеряйте, ради бога…
– Не волнуйтесь, дойдут ваши письма. Только боюсь, что в третьей части задержат; полагается вам писать только одно письмо в месяц…
– Но это же первое!
– Первое, но их у вас три…
– Зато многие не писали совсем.
– Ладно, попробуем отправить все.
Так закончился первый день оседлого житья.
В траншеях
На другой день и нас приобщили к общеполезному, а точнее, абсолютно бесполезному труду. Задолго до восхода солнца, едва мы успели выхлебать жидкую порцию баланды да заесть ее куском хлеба, в бараке появился нарядчик:
– А ну, давайте на развод! Побыстрее!!
– Куда торопиться? Впереди у нас еще десять лет.
– Разговорчики?! Десять лет и будете вкалывать! Быстро на развод!
Вскоре перед ярко освещенными колючими воротами каторжники вытянулись в нестройную колонну по бригадам. Бригадиры озабоченно подсчитывали, все ли по списку, не остался ли кто…
Утреннее сборище было более шумливым, чем вечернее. На общем сером фоне толпы тут и там выделялись фигуры новеньких, еще не успевших "загнать" или сменить у помпобыта свой вольный наряд. Вот стоит Малоземов в коричневом бобриковом пальто, а на Артемьеве красноватый полушубок… Какой-то уголовник красуется даже в явно краденом пальто из желтой кожи.
– Разобраться по пяти! – приказывает старший конвоя, и говор затухает.
Через ворота пропускали небольшими партиями по нескольку бригад, в зависимости от потребности на объектах. Самая большая группа, более сотни, ушла на водоем. По выходе из ворот конвойные еще раз нас пересчитали, и затем прозвучала команда:
– Трогай, шагом марш! Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Ясно? Топай!
В тот первый день мы были несколько удивлены немногочисленности сопровождавшего нас конвоя: в среднем один охранник на пятнадцать – двадцать человек. Потом убедились, что этого вполне достаточно: смелых на побег не было. Да и куда можно убежать без помощи с воли, без денег и документов, в обличье лагерника, да еще зимой? Таким макаром далеко не ускачешь и даже не спрячешься!
Первой пробой сил нового пополнения была кем-то до нас начатая траншея для прокладки водопровода, глубокая и бесконечно длинная, выдолбленная в вечной мерзлоте невероятно тяжкими усилиями. Жутковато нам стало, когда десятник указал нам на темный, уходящий в утренние потемки, холодный, как ледник, глубокий ров, по краям которого высились хребты выброшенного на-гора серого, комкастого, мороженого грунта, покрытого серебристым инеем.
– Траншеи давно готовы, – пояснял пожилой десятник, – но проложить трубы нельзя из-за неровного профиля дна.
– Кто же их долбил, не соблюдая профиля?
– Кто долбил, тех уж нет… Заканчивать придется вам. Что нужно делать, я объясню бригадирам. Сейчас получите инструменты и приступайте к делу. Сегодня для вас пробный выход, и выработка засчитываться не будет.
Вскоре подъехала лагерная подвода и на стыке бригад остановилась. Бесконвойный возница сбросил с телеги переносное кузнечное горно на металлической квадратной раме, с трудом перевалил через борт тяжелую наковальню на толстом широком чурбане и побросал рядом кузнечные инструменты. Потом не торопясь стал выкидывать промерзлые до инея ломы и кирки, с полсотни коротких клиньев из той же шестигранной стали, гулко звякающих на мерзлом грунте, как цепи кандальников. Затем так же не спеша расшвырял по сторонам объемистой телеги дюжины три тяжелых кувалд и столько же совковых лопат, выгреб небольшую кучку каменного угля для горна, подобрал вожжи и, чмокнув на гнедую кобылу, поворотил назад.
– Угля мало привез! – вслед спохватился десятник.
– К обеду подвезу еще! – крутнув головой, ответил тот.
– До обеда привези, этого не хватит до обеда. И клиньев мало привез, здесь грунт тяжелый…
– Ладно, привезу и клиньев через часик-два, – прокричал, не останавливаясь, лагерный ямщик.
А мы все стояли, испуганные новым зрелищем и предстоящим делом. Топтались на месте, озираясь на непривычные орудия труда, многим совершенно незнакомые и пугающие.
– Разбирайте иструменты, братва! – сказал Аристов и первым шагнул к растопырившейся груде холодного металла.
Десятник между тем объяснял:
– Работать будете попарно на участке десять – пятнадцать метров. На двоих надо взять одну лопату, лом, кувалду и парочку клиньев. Тут кузница, и, если затупится или сломается клин или лом, будете ходить на заправку. При выходе из траншеи всякий раз окриком предупреждайте часовых, куда и зачем идете.
Мы сразу же усвоили одно: работа в траншее даст нам хлеб, а для работы нужен инструмент – острый и прочный. Десятник еще не успел закончить свой инструктаж, как все мы кинулись расхватывать необходимое.
В течение нескольких минут в утренней тишине раздавались звон и лязг, перемежаясь вскриками:
– Не хватай четыре, коли велено два!
– Что, тебе дерьма жалко?
– Это мой клин, я первый греха!
– Я не отдам, растяпа!
– Куда вам две кувалды-то?! Одной намаешься досыта.
Только часовые молча смотрели на нашу перебранку, потаптывая скрипучий снежок теплыми валенками.
Гриша поднял с земли полутораметровый лом и, взвешивая его в руке, сказал:
– Ты, кажется, скучал о карандаше? Вот он, изволь поработать, шестигранный. А вот и недописанные огрызки, – позвенел он острыми до синевы клиньями сантиметров до тридцати длины.
Я сунул себе в карман два холодных "огрызка" и, вскинув на плечо совковую лопату, как заправский землекоп, пошагал к отведенному нам отрезку траншеи, расшвыривая бахилами кусочки породы и мерзлого грунта. Григорий, понурясь, брел с кувалдой на плече вслед, волоча по земле позванивающий лом…
Откуда-то со стороны уже покрикивал десятник:
– Давай, давай, время не ждет!
Бесконечная, как нам казалось, полутораметровой ширины щель веяла могильным застоялым холодом. Бросив вниз на трехметровую глубину инструменты и оглянувшись на зоркого часового, мы осторожно спустились на ее бугристое дно, обметая полами пальто крутые стенки. Справа и слева от нас маячили в студеном сумраке две пары соседей. Их невеселые голоса и первые несмелые удары кувалды по клину глохли в мерзлой сумеречности.
– Черта с два я буду рвать здесь свою последнюю одежонку, – сказал Гриша, отряхивая песок со своего почти нового пальто. – Сегодня же продам его маклакам.
– А пока давай-ка вырабатывать горбушку. – И я взял в руки кувалду, с которой познакомился еще в ранней юности, работая около года молотобойцем у сельского кузнеца. – Держи клин, а то замерзнем!
– Сегодня работа не засчитывается.
– На завтра заначка будет.
Попадешь ли еще на это место завтра – бабушка надвое сказала,
Даже летом, когда нам приходилось работать в подобных траншеях и котлованах, мы ощущали этот вечный, пронизывающий до костей холод, против которого были бессильны даже теплые июльские дни.
Подошел Фесенко и объяснил нашу задачу. Мы спросили о норме выработки.
– Десятник сказал, что в этих траншеях все ассигнования давно съедены и работы считаются законченными. Траншеи сданы как готовые для прокладки труб. НКВД отчиталось…
– Выходит, что тут и на хлеб не осталось?
– Выходит, так. И все же на каждую пару работающих установлена норма – полкубометра в день.
Федор Игнатьевич тихо пошел дальше, а мы снова зазвенели своими инструментами. Один держал клин, а другой бил кувалдой по его макушке, чтобы отколоть кусок мерзлоты. Работать было трудно и неудобно из-за тесноты и неумелости. Недоделки предыдущих работяг – скальные бугры и неровности в самых недоступных местах – давались с трудом. Мешала и непригодная для такого дела одежда. Кувалда часто соскальзывала и била по рукам. После каждого такого промаха мы попеременно жалели друг друга и злились, морщась от боли, ругались и кляли судьбу. Дули на свои синяки и кровоподтеки и снова принимались за дело.
Но при всех наших усилиях и ухищрениях из-под клина отскакивали лишь жалкие кусочки величиной меньше кулака. А когда клин угадывал в невидимую породу или гальку, летели одни только искры. Клинья часто выходили из строя, и мы выбирались с ними наверх и бежали к горну.
Кузнецы работали неторопко, но без отдыха. Вокруг, мешая им, толпились зэки, веером протягивая к горну закоченелые, в ссадинах ладони для обогрева. Иные, пользуясь случаем, искали возможности продать свои вещи любому прохожему.
– Ты постой тут, а я пошукаю покупателя, – шепнул мне Гриша, когда мы выбрались уже в третий раз. Он побрел куда-то вдоль траншеи, которая проходила вблизи товарной станции.
Минут через десять я увидел, как Малоземов уже торговался неподалеку с местным жителем. Стрелки этому не препятствовали и если и покрикивали: "Не подлить!"-то больше для острастки.
Большинство часовых были из деревни. Видимо, кое-кто все-таки понимал суть происходившего в стране.
Земля слухом полнилась и в Сибири, к тому же среди стрелков встречались и такие, чьи родные и знакомые тоже были репрессированы, и для них не было загадкой, что за люди копошатся в этих траншеях или дрожат с иззябшими руками у кузнечного горна. Но встречались и службисты-фанатики, верные догмам, заученным на политзанятиях. От таких догматиков наша жизнь становилась еще безрадостней.
Когда я вернулся в нашу студеную траншею, Малоземов уже напяливал поверх костюма тесноватую железнодорожную фуфайку, полученную в обмен на пальто с тридцаткой в придачу. Григорий весь сиял от удачной сделки, в зубах дымилась "подстреленная" "беломорина", испускавшая чудесный аромат.
– На, докури, – вдруг спохватился он и быстро сунул "бычок" мне в рот.
При нашей нужде было великим благом получить наличными даже десятую часть истинной стоимости одежды. И нам ли было торговаться из-за жалкой тряпки, когда сама жизнь зависела от ничтожной пайки хлеба и не стоила ни гроша. Она полностью принадлежала теперь концлагерю.
…К вечеру мы надолбили несколько кучек мерзляка, совсем неэквивалентных нашим усилиям и синякам. При их осмотре вечером бригадир оценил:
– По трехсотке выработали…
– А у других?
– Показатели разные, но тоже не ахти что…
Когда все вылезли из траншеи и стали строиться для проверки, мы узнали, что час назад одного работягу отправили в санчасть. Кувалда его напарника при размахе задела за торчавший выступ стенки траншеи, срикошетила и угодила в плечо товарища, сломав сустав.
Так начался наш первый трудовой день в советских каторжных лагерях, принесший нам, при всех наших усилиях, лишь по триста граммов хлеба и черпаку баланды, синяки – и увечья.
Вечером мы снова поминали товарища Сталина, выращивавшего новые кадры с искусством хорошего садовника…
Интермедии
В тот же день по пути в лагерь кому-то из бригады Хохлова удалось выпросить у прохожего центральную газету, и она торопливо пошла по рукам. Кое-кто уже отрывал от нее кусочки на самокрутки, и владелец газеты то и дело покрикивал: «Не рвать, не рвать чужое добро!» Чутье газетчика и пропагандиста подсказало мне, что в этом номере есть что-то интересное, и я, соскочив с нар, побежал за мелькавшей тут и там газетой.
– Дайте посмотреть, ради Христа, соскучился по чтиву, как по хлебу! – взывал я.
– Возьмите, раб божий, только не зажильте и верните владельцу. – И незнакомый мне человек с неохотой вручил газету, помятую и общипанную по краям.
Взобравшись на нары, я поспешно стал ее изучать. На первой странице было напечатано постановление Пленума ЦК об ошибках партийные организаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков.
Я поискал глазами Малоземова, чтобы прочесть ему это решение, но его нигде не было видно. Чем больше я вчитывался, тем меньше верил тому, что было написано. Верно, что многих исключали из партии огулом за малейшее подозрение. Но верно и то, что в основу этого решения легло прошлогоднее постановление мартовского Пленума по докладу Сталина о недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников. Но верно ли, что во всех этих преступлениях в партии, творившихся на местах и отмеченных теперь, повинны только райкомы и другие низовые комитеты партии?
Я закрыл глаза и стал вспоминать доклад Сталина на том Пленуме, опубликованный в начале марта, а затем статью Молотова о задачах партии в борьбе с троцкистскими и иными вредителями, диверсантами и шпионами. Все становилось ясным: Сталин и Молотов в докладе и статье фактически призвали партию к междоусобице, к самоистреблению, натравливая "бдительную" молодежь на старшее поколение, якобы несогласное с политикой ЦК. А все прошедшие "гласные" процессы над крупнейшими деятелями партии и государства, кровавая Расправа с бывшими соратниками Ленина не являлись ли примером для местных партийных органов и прямым призывом вершить на местах то же, что и в центре?..
Тут-то и появился Гриша, мой постоянный собеседник.
– Что нового в прессе, газетчик?
Я рассказал о сути нового партийного решения и выразил удивление, почему так часто практика расходится с теорией и решениями пленумов.
– А я уже давно ничему не удивляюсь. Во всех решениях, явлениях и действиях надо искать логическую связь. Без этой связи ничего не понять. Решения, противоречащие практике, являются дымовой завесой, чтобы эту неблаговидную практику скрыть. Помнишь встречу Сталина с героем перелета через северный полюс в Америку Чкаловым? Помнишь, как Сталин тогда распинался насчет выращивания кадров? А в это же время уничтожались самые лучшие кадры. Скажете, без ведома Генсека? Но все крупные работники на ответственные посты в республиках и областях подбирались самим Сталиным. Разве осмелился бы тот же Ежов без ведома Сталина замахнуться на верную ленинскую гвардию? А тот не только замахнулся, но головы рубил без всякой пощады. И заметь, мы – еле заметные малявки районного масштаба по сравнению с такими деятелями, как Постышев или Косиор, Червяков или Акулов, Уборевич или Блюхер. А где они все?
– О Блюхере писали, что он пытался перелететь к японцам.
– А может, к папуасам?
Григорий бил своей логикой сильнее, чем кувалдой по клину, и откалывал глыбы мусорной породы в моей вере.
Недели через две стали приходить ответные письма от родных. Каждый вечер мы с нетерпением ожидали воспитателя, который еще в дверях кричал:
– Тихо, граждане, вести с воли принес!
В бараке делалось тише. А если он заставал нас за едой, звон ложек об алюминиевые миски затихал; почти каждый с замиранием сердца ждал, назовут ли его фамилию.
Сибирякам письма начали поступать раньше, уже через неделю. Из европейской части, с Украины или Кавказа ответная почта стала прибывать значительно позже В конце февраля мне вручили сразу два письма: от матери из Старой Руссы и от сестер из Ленинграда. Письме матери встревожило и выбило из колеи.
"Здравствуй, мой ненаглядный сынок! Пишет тебе моих слов наша бывшая соседка Сима. А бывшая потому, что в нашей старой квартире я больше не живу. Сима изредка навещает меня по старой памяти, и, когда пришло твое долгожданное письмо, я сразу поехала к ней.
Милый и дорогой мой сынок, сколько слез я пролила за минувшие полгода – знает один бог да моя подушка. Но начну все по порядку. Наутро, как тебя забрали эти ироды и увезли в тюрьму, приехали оба зятя в отпуск – Павел и Сергей и прожили у нас две недели. Этот отпуск был у них без радости, как после похорон. Не один раз ходили они со мной к тюрьме и просили передать тебе хотя бы весточку, но им, как и мне, ничего не разрешили, а последний раз даже пригрозили: "Доходитесь до греха – сами попадете сюда". За те две недели, пока все были у нас, никто и не засмеялся ни разу, а за чаркой Сергей даже плакал. Даже дети были какие-то притихшие и все спрашивали: "А где же дядя Ваня?"
Вскоре после их отъезда в Ленинград я и совсем осталась одна, потому что супруга твоя меня тоже бросила: взяла Юрушку и переселилась жить к родителям. Я долго упрашивала остаться, но она сказала, что так будет лучше всем. Может быть, она и права, не знаю, бог ей судья, но мне-то, старухе, каково одинокой горе мыкать?
В октябре я встретила ее как-то на базаре, и она мне сказала, что ее не один раз вызывали в НКВД и требовали показать на тебя отрицательно, но она ничего плохого о тебе сказать не могла. Вгорячах я наговорила ей много обидного, а потом пожалела: наверно, и ей несладко от твоей беды.
Потом приходил управдом и сказал, что две комнаты мне много. Когда я сказала, что жду сына Михаила из Боровичей, он ответил, приедет – там видно будет, и вскоре меня переселили на улицу Карла Маркса в небольшую комнатку.
Как горько было мне покидать квартиру, где прожили мы так хорошо несколько лет и где все напоминало мне тебя: все предметы, за которые ты касался, и книжный шкаф, и стол, за которым ты работал вечера. Я даже пиджак твой, оставленный на спинке стула в тот вечер, и полотенце на гвозде, которым ты утирался, за все время не снимала с места. Все окружавшее меня напоминало о тебе, моя кровинка, и мне все думалось, что ты куда-то вышел и скоро вернешься. А теперь и этого у меня нет, и этой малости лишили старуху.
С ноября я работаю уборщицей при школе, потому как нет у меня больше кормильца. Миша все еще не вдет, пишет, что пока не отпускают. Вот и приходится на старости лет зарабатывать на кусок хлеба. Дочки и зятья меня не забывают и присылают, что в силах, но ведь у них тоже семьи, дети, их надо поить, кормить и одевать – жизнь-то у всех нелегкая. Но ты не думай, что мне плохо. Одна голова не бедна, а если и бедна, то одна, а вот тебе, наверно, несладко…
На днях соберу посылочку, жди. Ты пишешь, чтобы я распродавала книги и не бедствовала, а мне их жалко. Пускай читать и не умею, а продавать не буду: может, ты и вернешься вскорости, нёужто безвинного долго будут держать? Правда должна найтись, нельзя долго без правды жить!
Написала бы больше, да не знаю, что можно вам писать, а чего нельзя. Не дай бог, письмо не дойдет, измучишься, пока дождешься.
Кланяются тебе товарищи из редакции, те, что по-прежнему любят и верят, просят не терять надежды и мужества и беречь здоровье. Этого желаю тебе и я,
До свидания, моя кровиночка. Обнимаю и крепко тебя целую. Пиши мне как можно чаще, бумаги я пришлю в посылке.