Текст книги "Йоше-телок"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Глава 15
На дороге, огибающей кладбище, по ночам стали твориться какие-то страсти.
Возчики, что поздно ночью проезжают мимо кладбища на груженных солью телегах, слышали шорохи, возню. Бродячие торговцы, что ходят по деревням, скупая свиную щетину и заячьи шкурки, видели, как на кладбище загораются и гаснут огоньки.
На город нахлынул страх. Мужчины без конца проверяли цицис: все ли на месте? Женщины не осмеливались появляться вечером на улице без фартука[116]116
По поверяю, фартук защищает от нечистой силы.
[Закрыть]. Днем было еще ничего, люди как-то ходили мимо кладбища: быстро, почти бегом. Когда каменная ограда оказывалась за спиной, можно было отдышаться от страха и бега. Ночью же никто не ходил там. Даже возчики, которые не боялись ехать одни через дремучие леса графа Замойского, где водились разбойники и волки, – и те не осмеливались поздно ночью проезжать мимо кладбища в одиночку. Ждали, пока соберется целая компания возчиков, так было спокойнее. Они нахлестывали коней, щелкали кнутами, пытаясь заглушить собственный страх, и тихонько, чтобы никто не слышал, бормотали молитву «Шма»[117]117
Молитву «Шма» – главную еврейскую молитву, символ иудаизма – читают не только утром и вечером, но также и в случае смертельной опасности и перед смертью.
[Закрыть].
– Шолем, Лейбиш, Уриш, Гедалья! – для куража перекрикивались они от телеги к телеге. – Но-о-о!..
Мальчишки боялись идти вечером домой из хедера. Держась за руки, с зажженными свечками в бумажных фонарях они перебегали рынок и читали кришме. Более пугливые держались за свои цицис. Сплетницы, бегающие по всем домам, где вытапливают смалец перед Пейсахом или теребят пух в перинах[118]118
То есть там, где собирается много женщин для совместного дела.
[Закрыть], чтобы выложить все слухи и кривотолки, теперь собирались целыми стаями и, спеша по улочкам, бросали через плечо: «Дым тебе в глаза, уксус тебе в горло, пропади, сгинь, дурной глаз, аминь!»
Невест и беременных женщин вообще не выпускали на улицу по вечерам, кроме как в сопровождении двоих мужчин.
– Она только и ждет, чтобы невеста или беременная вышла одна, – говорили женщины и сплевывали, – тут-то она и накинется на бедняжку, не дай Бог никому такую долю, только пустому полю!..
Под «ней» они подразумевали Фейгеле-отступницу, покойную дочь Липе-подрядчика. Она, эта Фейгеле, была помолвлена с ешиботником, но у нее была дурная кровь, и перед свадьбой она сбежала с казаком из интендантства и обвенчалась с ним по гойскому обряду в русской гарнизонной церкви, прямо в родном городе.
Она плохо кончила, как и предсказывали женщины. Казак бил ее, а в конце концов выгнал из дома, и она повесилась – повесилась на двери дома, убив и себя, и ребенка, который вот-вот должен был родиться. Ее похоронили на русском кладбище, у забора, как положено самоубийцам. Казак, ее муж, поставил над могилой простой деревянный крест. На похороны никто не пришел. Сразу же после этого на еврейском кладбище начались страсти. Каждую ночь там слышалась возня, зажигались огоньки, и люди знали, что это работа Фейгеле-отступницы.
– При жизни нас позорила, – говорили люди, – и после смерти покоя не дает…
Юные девушки жалели ее:
– Бедная, она хочет на еврейское кладбище. Бродит вокруг, а ее туда не пускают.
У сойферов[119]119
Переписчик священных текстов. Главные обязанности сойфера – писать свитки Торы и тексты молитв на пергаментах для тфилин и мезуз.
[Закрыть] появилось много работы. Люди отдавали им тфилин, мезузы, чтобы те посмотрели, не стерлась ли, Боже упаси, какая-то буква. Богачи осаждали дом реб Мойше.
Реб Мойше был великим праведником. Каждый раз перед тем, как написать имя Всевышнего, он совершал омовение в микве. Кроме того, он неделями постился. Хотя он вот уже сорок лет работал сойфером, но за это время переписал лишь два свитка Торы. На то, чтобы переписать пару тфилин, одну мезузу, у него уходили месяцы. И теперь богачи хотели, чтобы их тфилин и мезузы проверил именно реб Мойше. С его мезузой люди чувствовали себя в безопасности.
– Реб Мойше, – упрашивали они, – мы заплатим столько, сколько вы скажете, только возьмите…
Но тот не соглашался.
– Да ну… – бурчал он, не желая разговаривать, и жестом показывал, что занят.
В его маленьком домике стоял холод, окна были заткнуты подушками, из кухни несло дымом, черные стены поросли грибами от сырости. Его вторая жена, тощая, высокая женщина, сидела на маленькой скамеечке, запихивала свою отвислую грудь в рот младенцу и кричала:
– На, соси! Высасывай из меня жизнь…
Дети – мал мала меньше, бледные, кривоногие, чумазые – валялись на полу, который даже не был ничем покрыт, только обмазан глиной. Они тащили в рот все, что находили на полу: очистки, ломтики хлеба, даже куски известки. Дети плакали, смеялись, падали, кричали, но реб Мойше не обращал на них внимания. Он сидел за столом, на котором была разостлана телячья шкура, сидел в талесе и тфилин, с гусиным пером в руке, возведя пламенные глаза к прокопченным балкам. Рука его дрожала, он раскачивался взад-вперед, тихо бормотал, закрывал глаза. Десять раз он подносил руку к пергаменту, хотел написать букву, но не писал.
– Злодей! – кричала жена и трясла перед его лицом тощими кулаками. – Люди тебя просят, хотят заплатить! Ты нас всех без ножа режешь!
Однако он не отзывался. Его глаза были распахнуты, зрачки расширены, но он не видел ничего, что творилось вокруг. Богачи ушли рассерженные.
– Ладно, – утешали они себя, – другие сойферы – тоже евреи, порядочные люди…
Реб Борехл, «женский ребе», отец четырех глухонемых дочерей, теперь без конца писал записки-амулеты. Не только женщины, но и мужчины, даже хасиды, которые никогда не были высокого мнения о реб Борехле и насмехались над ним, теперь покупали его амулеты, которые он упаковывал в красные кошелечки. Он сам их писал гусиным пером на гладких кусочках пергамента, вырезанных его глухонемыми дочерьми.
«Боже, порази Сатану, – писал реб Борехл, – именем великого и грозного Царя, огненного и пылающего, Того, Кто есть пламя, пожирающее огонь; Того, Кто поставлен властвовать над ветрами, и имя Ему Йешцизихикитиэль, я заклинаю великого и грозного демона, нечистого и черного, пса, порождающего нечистоту, потомка Сатаны и Лилит (да сотрутся их имена), чье имя Каташихорзомалицилошон, да сгинет он в расселинах скал и в когтях нечистых птиц, от которых Ной взял в ковчег лишь одну пару и которые едят падаль и кошек. Будь проклят день, когда он родился. Ангел Господень да прогонит его своим криком. Да не будет ему доступа ни к мужчине, ни к женщине, ни к девушке, еще не знавшей мужчины, ни к ребенку, ни даже к тому ребенку, что еще находится в недрах материнского чрева. Три черных пса пожирают нечистоту, Боже, помилуй нас».
Глухонемые дочери работали, помогали отцу зарабатывать на жизнь. Они шили завязки для кошельков, чтобы можно было носить их на шее. Кошельки они крепко зашивали: так никто не мог добраться до пергамента. Даже самые бедные покупали амулеты для всех своих детей, отдавали последнюю копейку, лишь бы чувствовать себя в безопасности от восставшей из могилы Фейгеле-отступницы. Они знали: с таким амулетом можно быть спокойным.
Реб Борехл ссыпал монетки в ящик стола. Он пристально разглядывал деньги близорукими глазами – не всучили ли ему каких-нибудь полустертых монет? – и предупреждал: «Носить кошелек надо на голое тело и следить, чтобы он, Боже упаси, не раскрылся».
Единственный, кто не боялся, был шамес реб Куне. Он, как и прежде, ходил с фонарем на кладбище, где стоял его дом. За ним следовал Йоше-телок.
Шамесу было нечего бояться.
Ну да, на кладбище и впрямь что-то шуршало и возилось, и огоньки зажигались и гасли. Но реб Куне знал, что это работа не умершей Фейгеле-отступницы, а контрабандиста реб Занвла, его сыновей и гойских парней. Реб Занвл возил товар. Ночью он переправлял через ближнюю границу целые возы австрийских шелков и шерсти и прятал их на кладбище.
Реб Куне теперь зарабатывал хорошие деньги. Реб Занвл хорошо платил ему за каждую ночь, да еще и подарил бутылку австрийского глинтвейна. Шамес хранил деньги в глиняном горшке, который он закопал в землю, рядом с могилой цадика, где никого другого не хоронят, а из бутылки все время отпивал понемногу. Теперь он спал еще крепче обычного, лежа под двумя перинами. Даже перестал заниматься покойниками, переложив эту обязанность на шамеса из молельного дома мясников[120]120
Синагоги и молельные дома создавались по цеховому признаку: были молельные дома резников, торговцев, кожевенников и т. д.
[Закрыть], и храпел себе – уверенно, спокойно, солидно.
И Йоше-телок мог теперь мирно спать на своей печке.
Цивья больше не приходила к нему. Каждую ночь она прокрадывалась к парням, которые зарывали шелка среди могил, прятали шерсть в старых гробницах хасидских ребе.
Как только ходики с тяжелыми гирями начинали хрипло отсчитывать удары, девушка вставала с кровати, быстро одевалась, накидывала на растрепанные волосы рваную шаль и исчезала на несколько часов. Она кралась между могилами, пригибалась, чтобы не задеть нависающие ветки деревьев, и, напрягая зрение и слух, старалась уловить тихий шорох, разглядеть мерцающий огонек зажженной папиросы.
Парни не отгоняли ее, как Йоше-телок. Нет, они давали ей лакомства: жареные гусиные ножки, что они получали от реб Занвла, своего хозяина. Давали ей хлебнуть глинтвейна из солдатской оловянной фляги. Даже дарили подарки: красные шелковые ленты для ее растрепанных волос. А за это они залезали с ней в гробницы цадиков, заваленные мешками шерсти.
– Ты мой жених… – говорила она каждому парню в темноте, не видя даже, с кем разговаривает, – Цивьин жених, хи-хи-хи…
А Йоше лежал на печке и весь горел. Его уши улавливали каждый шорох, каждый скрип, доносившийся снаружи, и поэтому он щипал себя, вонзал ногти себе в тело.
Он читал наизусть тексты из «Зоара».
Глава 16
В конце зимы, сразу после Пурима, в городе вспыхнула эпидемия среди детей.
Началась она за городом, на Песках, где стояли казармы и конюшни донских казаков. Из евреев там жили простые люди: коробейники, военные портные, извозчики, глиновозы да еще хозяин публичного дома для солдат.
У одной женщины, вдовы, которая ходила по казармам с корзиной семечек, на Шушан Пурим[121]121
15-й день месяца адар, добавляемый к празднику Пурим.
[Закрыть] заболел ребенок, начал задыхаться. Вдова сняла с ноги чулок, наполнила горячей солью и обвязала им шею сына. Но это не помогло. Женщина, заламывая руки, прибежала в город, к лекарю.
– Реб Шимшон, – закричала она, – спасите моего ненаглядного. Я бедная вдова!
Реб Шимшон неторопливо взял под мышку коробку с банками, медленно надел восьмиклинный картуз с бархатной пуговкой посредине, расчесал на пробор квадратную бородку, каждый волосок которой был жестким, как спица, – и, раздраженный, пошел за женщиной.
– Нашел когда болеть: на Шушан Пурим! – ругался он. – Тащись теперь к нему на Пески.
Женщина не переставая благословляла его:
– Добрый ангел, сокровище вы наше! Куда там доктору Ерецкому, чтоб ему пусто было! В одном вашем ногте знаний больше, чем у него за всю жизнь наберется…
Реб Шимшон смягчился. Ничто так не подкупало лекаря, как речи, в которых его возвеличивали перед его врагом, доктором Ерецким.
– Ну-ну, – довольно пробурчал он, – я спасу вашего ребенка, идемте.
Но он не спас больного. Ребенок закатил глаза и задохнулся у него на руках.
– Та болячка[122]122
Традиционное для еврейской культуры явление: опасаясь прямым текстом называть страшную болезнь (а также кладбище, дьявола, всяческую нечистую силу), чтобы тем самым не навлечь ее на себя и окружающих, люди используют эвфемизмы: «та штука» и т. д.
[Закрыть], – сказал реб Шимшон, сплюнул и поспешил домой, унося под мышкой коробку с банками.
Мысль о том, что в городе начинается эпидемия и что к Пейсаху она, с Божьей помощью, разгорится вовсю, служила ему утешением после бесполезного похода на Пески и обратно: вдова, убитая горем, забыла заплатить ему пятиалтынный за визит.
Назавтра вдова прибежала в похоронное братство и попросила забрать покойника. Но члены братства были утомлены и пьяны после гулянки, которую они устроили на Шушан Пурим. Всю ночь они кутили, вламывались в дома, хватали лакомства со столов, уносили вино из подвалов – и теперь не хотели разговаривать с вдовой.
– Поздравляю с Пуримом! – прокричал ей мертвецки пьяный казначей похоронного братства. – Будь проклята Зереш[123]123
Зереш – жена Амана. На Пурим полагается произносить «Будь благословен Мордехай, будь проклят Аман, будь благословенна Эсфирь, будь проклята Зереш».
[Закрыть]…
Она пошла к главе общины. Но тот даже не дослушал ее.
– Хорошенькое дело, – скривился он, – аж на самых Песках! Не ближний свет…
Вдова вернулась домой. Она зашла в угол комнаты, где за простыней все еще висело ее свадебное платье. Сняла с веревки простыню, разрезала и сшила из нее саван для сына. Затем высыпала из корзины семечки и положила в нее ребенка. Плача, она отнесла его на кладбище и дала шамесу реб Куне гульден, чтобы тот похоронил умершего по всем правилам. По дороге домой она остановилась, выпростала тощие руки из черной шали, протянула их в сторону города и прокляла его.
– Содом! – сказала она и погрозила городу кулаками. – Это и тебя коснется. Аукнется вам, злые люди, мое горе, аукнется позор бедной вдовы.
С пустынных песчаных окраин зараза перекинулась на город. Назавтра она уже бушевала на улочках, где жили ремесленники. А вскоре и на рыночной площади, где жили купцы и богачи. По ночам всех будил женский плач.
– Люди добрые, спасите мое золотко!
Поначалу горожане обращались к докторам. Среди ночи с бедных улочек к дому лекаря Шимшона прибегали женщины в ночных капотах, стучали кулаками в его ставни:
– Злодей! Открой!
Зажиточные люди бежали к Ерецкому, польскому доктору. Это был странный, полоумный человек. Он кричал на больных, иногда даже мог залепить оплеуху.
– Живот покажи, негодник, ой вей… – он вставлял в речь еврейские словечки, – черт бы тебя побрал, Мойше…
– Господин доктор! – просили его евреи, стоя с непокрытыми головами. – Ты у нас второй после Бога, профессор. Смилуйся!
Богачи привели казацкого врача, Шалупина-Шалапникова, генерала с бородой до пояса.
– Ничего, голубчик, ни-чего-о-о, – по обыкновению говорил он глубоким басом.
Даже у постели умирающего он не терял своей бодрой хрипотцы.
– Ничего, голубчик, ни-чего-о-о…
Доктора работали: осматривали, прописывали лекарства, потом долго мыли руки в тазиках с теплой водой, с мылом, но толку от них не было.
Эпидемия распространялась все дальше и дальше.
Люди начали обращаться к реб Борехлу, женскому ребе[124]124
Так называли мелких ребе, которые пользовались популярностью среди женщин, выслушивали их жалобы, благословляли, нередко они пользовались славой целителей, излечивающих женские хвори.
[Закрыть].
Целыми днями реб Борехл сидел за работой. Он писал специальные записки-амулеты от заразы. Еще он продавал сушеные коренья в кошельках. Кроме того, у него был заговоренный янтарь, когда-то принадлежавший самому коженицкому магиду, кусочки черного сахара шпольского дедушки[125]125
Коженицкий магид (т. е. проповедник) – хасидский ребе Исраэль бар Шабатай Офштейн (1736–1814). Коженицы (Kozienice) – город в Польше, в мазовецком воеводстве. «Шпольский дедушка» – хасидский ребе Арье-Лейб (1725–1812). Шпола – город на Украине, в Черкасской области.
[Закрыть], нитки с нанизанными волчьими клыками, черные «чертовы пальцы», плетеные пояса, заговоренное масло из Цфата. Глухонемые дочери помогали ему упаковывать коренья, наливать цфатское масло, шить пояса.
Женщины врывались в бесмедреши, распахивали дверцы орн-койдешей и хриплыми от плача голосами кричали святыне:
– Сжалься над моим ребенком! Помилуй мое дитятко!
Набросив на головы платки, чтобы мужчины не видели их лиц, они крутились в бесмедрешах, подходили вплотную к мужчинам и плакали:
– Люди, помолитесь за Лею, дочь Ханы-Двойры! Люди, прочтите псалмы за Симхе-Меера, сына Фейги-Годл…
Мужчины читали псалмы, отцы давали детям новые имена: мальчикам – Хаим, чтобы те долго жили; Алтер, чтобы достигли старости; Зейде, чтобы дожили до того времени, когда станут дедушками. Девочек нарекали: Хая, Алте, Бобе[126]126
В переводе с древнееврейского имя Хаим означает «жизнь», в переводе с идиша Алтер – «старик» (Хая и Алте – формы женского рода), Зейде – «дедушка» (идиш), Бобе – «бабушка» (идиш).
[Закрыть]. Некоторым даже давали три имени сразу. Коли на небесах записана злая судьба для одного имени, то уж для второго, третьего не должно быть дурной записи. Если у матери оставался только один сын, тот единственный, кто прочтет по ней кадиш, она одевала его с головы до ног в полотняный наряд. Мальчишки из бедных семей гонялись за сынками богачей, одетыми в белые капоты и шляпы:
– Мертвый ангел! Ешь райские яблочки!
Но матери не хотели снимать со своих единственных сыночков эти наряды. Если на небесах им уготована судьба носить белые одежды – саваны – то пусть носят их при жизни. Может, тогда настоящие саваны им, дай Боже, не понадобятся.
Бедняки оживились. Им больше не давали сахара и прут, только деньги – кто грош, кто алтын, а кто и десять копеек. Каждый вечер, перед тем как запереть бесмедреш, шамес реб Куне согнутым куском проволоки выуживал монеты из закрытых, отяжелевших от милостыни кружек для сбора денег на помощь Земле Израилевой[127]127
Начиная с XVI века в еврейской диаспоре проводилась халука, сбор средств на помощь малоимущим евреям, по религиозным мотивам живущим в Земле Израилевой. К концу XVIII века халука распространилась очень широко. В каждой синагоге, практически в каждом еврейском доме стояли так называемые «кружки раби Меера-чудотворца» для сбора денег.
[Закрыть]. Свечи он уже не прятал: под бимой не осталось места, столько свечей жертвовали бесмедрешу[128]128
Одно из «народных средств», которые применялись при опасности, угрожающей всей общине (эпидемии и т. п.) или отдельной семье (например, тяжелые роды); принято жертвовать свечи синагоге.
[Закрыть].
– Уж как пошло, – говорил он, – так и не остановишь.
Тем временем эпидемия распространялась все дальше и дальше.
Женщины стали ходить на кладбище.
Склоняясь к гробам, они просили каждого умершего ребенка, чтоб тот побежал и похлопотал за других на небе.
– Беги к пресвятым матерям! – кричали они. – Скажи, что уже довольно…
На могиле каждого цадика зажигали свечи, оставляли записки[129]129
См. примечание на с. 16 (на самом деле – на с. 19, примечание 20).
[Закрыть]. На кладбище поставили столы с бумагой, чернильницами и перьями и брали по восемнадцать грошей за каждую записку. Желающих было много, и писцы торопили их:
– Имя ребенка, имя матери, восемнадцать грошей. Скорее, люди ждут!
Бесплодные женщины расстилали вокруг кладбища полотно и, сколько выходило ткани – все отдавали невестам-бесприданницам. Другие скручивали фитили для свечей и тоже клали их вокруг. Так они «закрывали» кладбище, чтобы оно больше не принимало мертвецов. Но им это не удалось.
Эпидемия все усиливалась.
Реб Мейерл, раввин, созвал всех горожан на собрание.
– В Бялогуре поселился грех! – кричал он. – Люди, покайтесь! Может быть, тогда Бог смилостивится. Из-за грехов одного человека может, Боже сохрани, погибнуть множество младенцев…
Людей охватил трепет. Они начали выискивать грешников, шпионить друг за другом. Женщины следили, не собираются ли в субботу у Шимшона-лекаря музыканты и служанки. В городе поговаривали, будто они танцуют там все вместе[130]130
Иудаизм запрещает мужчинам и женщинам танцевать вместе.
[Закрыть], поэтому женщины все время стояли на страже. Кроме того, в город вызвали хозяина публичного дома на песчаной окраине и приказали ему немедленно выгнать единственную еврейскую девушку, приезжую, которая работала у него вместе с шиксами. Хозяин, осевший здесь солдат с Подола, еврей в русской рубахе навыпуск и широких штанах, стал торговаться[131]131
Имеется в виду киевский Подол. В Киеве евреям было запрещено проживание, а на Подоле – разрешено.
[Закрыть].
– Ребе, – сказал он, – надо, чтобы у меня работала одна еврейка. Эти свиньи так хотят…
Поскольку ребе упорствовал, хозяин попытался прикрыться богоугодным делом.
– Ребе, – сказал он, – она ведь сирота. Куда она пойдет?
Но раввин рассердился, пригрозил, что не даст ему читать в синагоге кадиш по родителям, если он не выгонит еврейскую бесстыдницу, и тот сдался. Он волновался за кадиш.
Богачи стали допрашивать банщика, кто из женщин реже прочих ходит в микву. Мужья следили, чтобы их жены покрывали головы как положено, чтобы из-под парика не выглядывала ни единая прядь, чтобы не было видно ни одного завитка: ни на шее, ни над ушами. Отцы следили, чтобы у дочерей была закрыта шея, чтобы они не ходили с голыми руками.
Раввин велел сочинить прокламацию. Юноши из бесмедреша, у которых был красивый почерк, написали воззвание стройными, будто печатными, буквами и расклеили на всех стенах синагогального двора, до миквы и богадельни.
«Волей Всевышнего, да славится Его имя, – гласила прокламация, – дошло до нас, что народ Израилев преступил Святой Закон. Женщины, помилуй Боже, носят под париками собственные волосы. И они не покрывают волос на лбу и за ушами, что есть большой грех, ибо это – срам, и всем известно, что такого не должно быть во Израиле. Кроме того, кормящие матери неосмотрительно кормят детей у дверей дома, на глазах у мужчин и юношей, проходящих мимо; они обнажают грудь, что приравнивается к сраму. Девицы же неосмотрительно ходят без рукавов и с обнаженной шеей. Кроме того, они поют, что есть грех, ибо голос женщины и даже голос девицы – это срам, мешающий произносить благословение. Также дошло до нас, что девицы расчесывают волосы в субботу, что равносильно зажиганию огня в субботу. И потому, в великом гневе небес, кара обрушилась на наших младенцев, не повинных ни в каком грехе. Да исчезнет смерть на веки вечные, аминь. И потому мы взываем, стучась в ворота Израилевы: непотребство должно прекратиться. Женщины, а также девицы, должны прикрывать свое тело. Все кровати следует отодвинуть друг от друга на расстояние в локоть, и женщины должны брить голову. Бедных женщин будут, с Божьей помощью, брить за счет общины; бритье будет проходить каждый день, в микве, у банщицы, по предъявлении записки от габая. Также, с помощью Всевышнего, община будет устраивать для бедняков бесплатные омовения в микве. И придет избавление для народа Израилева, и Всевышний скажет злому Сатане: довольно, и исчезнет смерть. Так говорим мы, убитые горем, выводя эти строки дрожащими руками, в тоске и унынии. Изгони из себя срам.
Под сим подписались:
Раввин реб Мейерл и женский ребе, реб Борехл.
Молодой Меир-Юда, сын блаженной памяти великого раввина, мудреца реб Шмуэля-Зеэва, глава святой общины.
Смиренный и ничтожный Борех, сын божественного ангела, пламенного столпа, реб Нисна из Торбина, и внук цадиков, проповедник святой общины.»
Всех евреев города охватил порыв набожности. Женщины натягивали чепцы и парики на уши, заматывались в шали – только глаза да кончик носа выглядывали на свет божий. Юноши после свадьбы не позволяли себе и шуткой переброситься со своими молодыми женами. Даже мальчишки из хедера не пропускали ни слова в молитвах. Ремесленники не пели за работой непристойных песенок, а служанки, идя на речку за водой, не позволяли извозчикам приставать к себе. Но это не помогло.
Эпидемия все усиливалась.
Раввин реб Мейерл вместе с реб Борехлом, женским ребе, снова созвали всех в синагогу и прокляли тех, кто грешен и не сознался в этом. Посреди недели, прочитав слихи, шамес реб Куне зажег большие свечи, как в вечер Йом Кипура перед молитвой «Кол нидрей». Йоше-телок притащил доску для обмывания покойников и поставил ее в углу. Габаи вынули из орн-койдеша свиток Торы. Все собравшиеся надели талесы и китлы[132]132
Широкий белый халат, который в Средние века евреи носили по праздникам и субботам; потом китл стали надевать во время молитвы на Йом Кипур, а также в Рош а-Шана и к пасхальной трапезе.
[Закрыть]. Реб Куне трижды стукнул деревянным молотком о стол для чтения Торы, и раввин стал громко, пылко читать с пергамента:
– «С ведома общины и по решению раввинского суда мы обращаемся к тем, кто грешен, будь то мужчина, женщина, юноша или девица, коренной житель или приезжий, чтобы они сознались в своих грехах перед общиной, ибо великое несчастье постигло наш город, дети мрут как мухи. Из-за грехов одного человека может, Боже сохрани, погибнуть целый город, и нам надо бы, как в давние времена, когда мы жили на своей земле, выйти за городские ворота и сказать: наши руки не запятнаны этой кровью![133]133
Дварим, 21:7.
[Закрыть] Ибо тот, кто виновен в этом грехе, подобен тому, кто напал на человека в поле и убил его. Безвременно оборванные жизни малых детей взывают к нам. Пока Храм не отстроен, раввинский суд приравнивается к Храму, и нам даны высшие полномочия, поэтому мы стучим в ворота народа Израилева и говорим: будь проклят тот, кто скрывает свои грехи, будь то мужчина, женщина, молодой подмастерье или девица, еще не знавшая мужчины, коренной житель или приезжий, да сгинет его имя и да поразит слабость его чресла, да останется он посмешищем и позором в памяти Израиля, да отнимутся его руки, да ослабеют его ноги, да иссякнет его мужская сила, чтобы он никогда уже не смог произвести потомство. А если это женщина, да лишится она разума, да сгинут ее дети и да станут их имена назиданием для прочих, аминь!»
– Аминь! – с плачем повторили все мужчины и женщины.
– Шофар[134]134
Шофар – духовой музыкальный инструмент, сделанный из бараньего рога. В шофар трубят в синагогах на Рош а-Шана и и на исходе Йом Кипура. Звуки шофара на Рош а-Шана толкуются как призыв к покаянию.
[Закрыть]! – сказал раввин.
Габай, одышливый толстяк, трижды протрубил.
В синагоге наступила гробовая тишина. Никто даже дохнуть не смел. Лишь случайная птица, залетевшая в синагогу сквозь разбитое окно, весело кружилась вокруг золотого льва на орн-койдеше, игралась с его высунутым красным языком и пела. Все глаза напряженно ждали. Все затаили дыхание.
Вдруг с места поднялся сойфер реб Мойше, быстрым шагом поднялся на биму и крикнул:
– Люди, я сознаюсь!
Собравшихся охватил трепет.
– Люди! – восклицал реб Мойше, и его глаза сверкали. – Я преисполнен греха. Виноват с головы до ног…
Он быстро сбежал с бимы, растянулся на пороге и взмолился:
– Люди, топчите меня, клеймите позором, плюйте на меня!
Но никто не двинулся с места. Только раввин вместе с реб Борехлом, женским ребе, быстро подбежали к нему, подняли с порога и сказали:
– Реб Мойше, да помогут нам ваши заслуги, помолитесь за нас!
Женщины кричали со своего балкончика:
– Праведник! Спаси наших детей!
Но и проклятие, наложенное на грешников, не помогло. Шамес по-прежнему тряс на похоронах кружкой для пожертвований и кричал, что милостыня спасает от смерти.
Эпидемия все усиливалась.
Так продолжалось до тех пор, пока за дело не взялся Авиш-мясник; он-то и поймал виновников.
– Проклятие, кара-шмара, – заявил своим собратьям силач Авиш, габай молельного дома мясников, в субботу после молитвы, – такими штуками никого сознаться не заставишь. Давайте-ка мы, мясники, возьмемся за работу. Поищем в городе и, если поймаем кого-то – сделаем из него фарш, не будь я еврей!..
Он целых восемь дней искал, высматривал. Всех женщин, приходивших к нему за мясом, он разглядывал, не спускал с них глаз, пока не поймал.
Вышло это случайно.
Из всех женщин, приходивших в лавку покупать мясо к субботе, последней являлась Цивья, дочь шамеса, с корзиной в руке. У ее отца, Куне, дела шли очень хорошо, и Цивья покупала много мяса, ливера, потрохов и телячьих ножек.
Авиш-мясник приставал к ней, как и ко всем прочим девушкам. Каждый день во время молитвы он давал себе слово, твердо решал, что будет вести себя прилично, набожно, не будет приставать к девушкам, да еще в такое тяжкое время! Но едва он возвращался к своей колоде для разделки туш, как забывал обо всем и не мог удержаться, чтобы не ущипнуть девушку за зад, не потянуться к пышной груди. Его руки сами тянулись туда. Жена мясника, Бейла-Доба, ленивая и сонная женщина, уже не следила за ним. Она сидела в углу и дремала, просыпаясь, только когда девушки вскрикивали:
– Авиш! Да чтоб у тебя руки отсохли!..
Приставал он и к Цивье. Она не сопротивлялась, только смеялась безумным смехом:
– Хи-хи-хи, Авиш дурак, хи-хи-хи.
И вдруг умелые руки мясника что-то нащупали. Нечто такое, что его словно обухом по голове ударило. Его озарила мысль.
– Бейла-Доба! – стал он будить жену, что дремала, прислонившись к колоде. – Бейла-Доба, я нашел! Погляди-ка на дочку нашего Кунеле!
Он прищурил один глаз, а вторым хитро покосился на округлившийся живот девушки.
– Умник! Сам не знаешь, что говоришь, – раздраженно сказала Бейла-Доба, – тебе почудилось!
– Почудилось? – заорал Авиш. – Я тебе покажу, дубина, почудилось мне или нет!
Он шагнул к Цивье и быстро надавил ей на живот обеими руками.
– Мамочки! – вскрикнула девушка, и Авиш сплюнул, глядя на жену.
– Он уже там брыкается, ублюдок. Пощупай, женушка, сама увидишь…
Он тут же выскочил за дверь и принялся звать:
– Бабы, идите сюда, я вам кое-что покажу!
Цивья вырывалась, брыкалась, царапалась, срывала с жен мясников парики, запорошенные перьями, но все было напрасно. Ее силой уложили на колоду, задрали платье, и женщины ощупали ее живот окровавленными от разделки мяса руками.
– Уже, верно, на пятом месяце, – сказали они, – чтоб оно у нее из утробы вытекло, Боже всемогущий!
Одна женщина, которая за неделю до того похоронила ребенка и только-только вышла из дома после семи дней траура, вцепилась в растрепанные волосы девушки и заголосила:
– Вот тебе за моего Хаскеле, который из-за тебя, бесстыжая, лежит в могиле, вот…
Девушка кричала, вопила; наконец она вырвалась и, оставив в лавке корзину с мясом, бегом пустилась домой, на кладбище, но Авиш нагнал ее и схватил.
– Люди, несите ее к раввину, шамесову доченьку! – приказал он мясникам. – Ну, живо!..
Двое мужчин схватили кричащую девушку за руки, двое – за ноги, ловко взвалили на плечи, словно заколотую скотину, и торжественно пронесли через весь базар к дому раввина.
Цивья брыкалась, мычала, как корова. Изо рта у нее шла пена. Платье задралось, обнажив крепкие ноги. Со всех улиц сбегались мужчины, женщины и дети. Женщины побросали недоваренные бульоны и выскочили на улицу с засученными рукавами, с шумовками в руках. Ремесленники повыбегали из своих лачуг в одних талескотнах и подштанниках, кто с ножницами, кто с натянутым на руку голенищем. Водоносы даже не поставили на землю тяжелые ведра. Авиш-мясник шел впереди, как отец невесты или жениха, и выкрикивал своим мощным басом:
– Поймали дочку Куне-шамеса!.. Ведем ее к раввину!..
Мужчины смеялись. Женщины, возбужденные, разгоряченные, со злобными глазами и пылающими щеками, трясли в воздухе костлявыми кулаками:
– Камнями ее побить надо, шлюху, за наших детей! Камнями!..