Текст книги "Йоше-телок"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Исроэл-Иешуа Зингер
Йоше-телок
Исаак Башевис Зингер
Предисловие[1]1
Перевела с английского Л. Беспалова.
[Закрыть]
В конце двадцатых годов мой брат Исроэл-Иешуа Зингер произвел сенсацию в еврейских литературных кругах, отправив разом в несколько идишских газет Варшавы письмо, в нем он объявлял, что впредь идишским писателем себя не считает. Письмо его всех ошеломило. Литература ведь не клуб, от членства в котором можно отказаться, но можно ли отказаться от литературы? И что, к тому же, побудило молодого талантливого Исроэла-Иешуа Зингера отвергнуть традиции идишской литературы, что довело его до этого? В своем письме он заявил, что писать на идише «унизительно» – вот до чего дошел.
Я был одним из тех, кто пытался отговорить брата от этой ребяческой выходки, хотя был и моложе, и делал лишь первые шаги в литературе. Мы вели долгие разговоры, в их ходе брат перечислял, один за другим, все недостатки идишской среды. Я возражал, убеждал его, что писатель не может отказаться от родного языка. И на каком другом языке он стал бы писать? В ту пору брат прекрасно знал древнееврейскую литературу, но не настолько овладел современным ивритом, чтобы на нем писать. Да и помимо всего прочего, чем ивритская среда для него могла быть предпочтительнее идишской? Сегодня иврит живой язык, но в двадцатые годы это было далеко не так. Приходилось то и дело заглядывать в словарь, для многих понятий в иврите просто не существовало слов. Варшавские гебраисты были всего-навсего группкой неимущих учителей иврита, для которых грамматические правила и грамматические выкрутасы значили куда больше, чем суть литературы. Моему брату они были так же чужды в идишской среде, как коммунистические фразеры и сторонники Сталина. И я с горечью осознавал, что он – так же, как и я, его младший брат, – для всех чужой.
Брату взбрело на ум выучить немецкий и стать немецким писателем. Я счел это дикой фантазией, не более того. Во-первых, на то, чтобы выучить иностранный язык, уйдут годы. Во-вторых, для тех, кто говорит на идише, немецкий особо труден в силу большого сходства языков. В-третьих, я знал, что и представления моего брата о жизни, и его опыт неразрывно связаны с идишем. Так как я изучал немецкий и перевел на идиш не одну немецкую книгу, мы с братом вели долгие разговоры о грамматике немецкого, о его синтаксисе. Потом он вдруг возьми да и реши: немецкий не тот язык, который ему нужен, и он будет учить французский. Я был ошарашен – как так? – брат не будет писать, пока не овладеет французским? Я считал: учи брат французский хоть двадцать лет, язык ему не освоить, не говоря уж о том, что его учитель французского и сам язык путем не знал.
Газеты левого толка, конечно же, объясняли появление письма моего брата классовыми противоречиями. Раз Исроэл-Иешуа Зингер не славит массы, не принимает участия в классовой борьбе, следовательно, ему не во что верить. Брат и впрямь упал духом и долгое время пребывал в унынии. Однако причиной тому была его неспособность найти себе место в идишском литературном мире Варшавы. Самые значительные свои романы он еще не создал. Изданы были всего две его книги: «Жемчуг» (1922)[2]2
На русском языке сборник рассказов «Жемчуг» вышел в издательстве «Книжники» в 2014 году. – Здесь и далее в предисловии примеч. перев.
[Закрыть], сборник рассказов, сделавший ему имя, и роман «Кровавая жатва», первая часть автобиографического цикла, встреченный более чем холодно. Как это нередко случается с молодыми писателями, брат попытался вложить в первый, стоивший ему больших трудов роман всего себя. Он создал в нем образ современного человека, которому не близка ни одна партия, ни одна система взглядов и который хочет идти своей дорогой и думать по-своему. Романы такого рода удаются редко: факты биографии и вымысел сложно сопрягать. Замыслы автора почти никогда не вмещаются в повествование, да и для того, чтобы создать образ скептика, а мой брат был скептиком, требуется недюжинное мастерство.
Мало того, что брата разругали за изъяны романа, он навлек на себя еще и гнев шумливых политических группировок. В этом романе, как, впрочем, и в других произведениях (в одном из них он рассказал о своей поездке в Советскую Россию в 1927 году[3]3
«Новая Россия» (1928). По другим данным, поездка состоялась в 1926 г.
[Закрыть]), мой брат крайне неодобрительно изобразил еврейских левых, из-за чего на него обрушились сталинисты. В идишском движении хватало фанатичных коммунистов, и их злобу распаляло еще и то, что мой брат был корреспондентом «Джуиш дейли форвард»[3]3
«Новая Россия» (1928). По другим данным, поездка состоялась в 1926 г.
[Закрыть], газеты, известной своей социалистической ориентацией.
Когда Абрахам Каган[5]5
Абрахам Каган (1860–1951) – журналист и писатель, деятель еврейского социалистического движения в США. С 1903 по 1951 – главный редактор «Джуиш дейли форвард», при нем тираж газеты доходил до двухсот тысяч экземпляров.
[Закрыть], редактор «Форветс», узнал о странном письме моего брата, он – один из немногих – выступил со статьей в его защиту, В ней Каган превозносил Зингера и обвинял коммунистов в том, что они отравляют ему жизнь. Каган не сомневался, что Исроэл-Иешуа Зингер вскоре вернется в идишскую литературу с новыми мощными произведениями.
И впрямь, в один прекрасный день мой брат начал вести со мной разговоры о Йоше-телке. В основе истории Йоше-телка лежат подлинные события: был в Галиции человек, которого так прозвали, и с ним и в самом деле приключилось все, о чем написал в своем романе Исроэл-Иешуа Зингер. Йоше-телок стал причиной длившейся много лет смуты в хасидском мире. Наш отец не раз рассказывал нам про Йоше-телка. Йоше-телок жил в той части Польши, которая была под властью Австрии, а брат хорошо знал эти края. И он и думать позабыл о немецкой грамматике и сложностях французской орфографии.
Хотя мой брат знал жизнь хасидов в мельчайших подробностях, тем не менее он неустанно собирал сведения о всевозможных обычаях и деталях быта. То есть шел путем всех великих писателей-реалистов, неизменно разузнававших всё, что только можно. И тут я понял, что значит для писателя – правильно выбрать тему. Брат мой возродился и душевно, и физически. Он окреп, его голубые глаза горели: так вдохновляли его новые интересы и надежды. И вскоре я застал его за письменным столом: перед ним лежала толстая тетрадь в линейку – в таких тетрадях брат писал прозу, а наш отец религиозные комментарии.
Пока брат работал над «Йоше-телком», он часто читал мне отрывки из него, чего раньше никогда не делал. Время от времени брат испытывал надобность в текстах заговоров, и я отыскивал их в старинных книгах. Но, как правило, он не нуждался в помощи. Тема «Йоше-телка» открыла в нем источники творческой энергии. Теперь он создавал не образ скептика, который не знает, к чему приложить силы и потому с утра до вечера хандрит, а человека крепкой веры, сильных страстей, преданного традиции. Загадка Йоше-телка, непостижимость его порывов усиливали напряженность сюжета. Мой брат был прирожденным рассказчиком, и я не преувеличиваю, утверждая, что в этом романе, в котором так важен сюжет, он нашел себя.
Когда брат послал рукопись «Йоше-телка» Абрахаму Кагану, он отнюдь не был уверен, что тот его опубликует. По ортодоксальным меркам, «Форвертс» был газетой светской, и жизнь галицийских хасидов Каган и многие его читатели могли счесть делами весьма от них далекими. Людям, знавшим Кагана, было известно, что он или приходит от рукописи в неистовый восторг, или, яростно обругав, отвергает ее. Но чутье подсказывало мне, что роман брата Каган примет.
Однако действительность превзошла мои ожидания. Каган не только пришел от романа в восторг, он просто не знал, как его выразить, и засыпал брата длинными телеграммами и пылкими письмами. Роман превозносили до небес, за всю историю «Форвертс» такого еще не случалось. Что ни день – и до того, как роман начали печатать, и пока он печатался – в газете появлялись то статья, то заметка Кагана о романе. Каган был пропагандистом по призванию. В его увлечении произведениями, которые пришлись ему по душе, было даже нечто романтическое. Он прямо-таки влюблялся в произведения своих фаворитов и умел воспламенить своих читателей. Пока роман печатался, в «Форвертс» шел поток хвалебных писем. Особо порадовал роман читателей из Галиции. До тех пор в «Форвертс» главенствовали так называемые литваки, галицийцев же называли не иначе как «Богом обиженные». Каган и сам был литваком из Вильно. А теперь подписчики из Галиции получили роман, в котором описывались их деревни, их раввины, их купцы.
У «Йоше-телка» был такой успех, что Морис Шварц[6]6
Морис Шварц (1890–1960) – выдающийся актер и режиссер Еврейского театра. Инсценировал «Йоше-телка», исполнял роль реб Мейлеха.
[Закрыть], король Еврейского художественного театра, незамедлительно начал переговоры об инсценировке. Брата пригласили в Америку, где ему оказали горячий прием и сотрудники «Форвертс», и идишские театральные круги. Потрясающий успех «Йоше-телка» был одновременно успехом и Кагана, и «Форвертс», однако на роман тут же ополчились сталинисты: все их органы с невероятным упорством печатали разносные рецензии на роман. По-видимому, они считали, что, не будь «Форвертс» и ее авторов, революция наверняка бы восторжествовала.
Такого неслыханного успеха, как у «Йоше-телка», Еврейский театр еще не знал (за исключением «Диббука»[7]7
«Диббук» – пьеса С. Ан-ского. Впервые поставлена в 1920 г. Виленской труппой, затем множество раз ставилась как еврейскими, так и русскими, европейскими и американскими театрами. Ставится и поныне.
[Закрыть]). Когда мой брат послал в газеты письмо, в котором заявлял, что впредь отказывается писать на идише, о нем слыхали лишь в идишской среде. Но когда он вернулся к идишу, написав «Йоше-телка», к нему пришла всемирная известность.
Ливерайт[8]8
Хорейс Ливерайт – один из владельцев крупной издательской фирмы «Бони энд Ливерайт», с 1928 г. «Ливерайт инк.». В числе ее авторов были У. Фолкнер, Э. Хемингуэй, 3. Фрейд и др. В 1933 г. издательство обанкротилось.
[Закрыть], издавший «Йоше-телка» на английском, полагал, что такое название американского читателя не привлечет. Он поименовал его «Грешник», и это бесцветное название изрядно умалило шансы книги на успех, так как тысячам читателей роман уже был известен под названием «Йоше-телок». Вскоре Ливерайт отошел от дел, и чуть не весь тираж романа остался нераспроданным. Английская версия пьесы тоже не имела успеха, скорее всего, потому, что она все еще шла в Еврейском театре, и те, кто хотел ее посмотреть, могли пойти туда. Я тогда не жил в Америке, но у меня сложилось впечатление, что Бродвей попытался сделать из «Йоше-телка» водевиль с девушками, танцами и песнями, хотя знаменитый Дэниел Фроман[9]9
Дэниел Фроман (1851–1940) – американский театральный и кинопродюсер.
[Закрыть] – а продюсером пьесы был он – приложил много сил, чтобы пьесу не исказили.
Но такие провалы носили временный характер. Вдохновение у брата не иссякало. Вслед за «Йоше-телком» вышли «Братья Ашкенази» и были горячо встречены в Америке, Англии и многих других странах. Только в Америке роман выдержал одиннадцать изданий большими тиражами. Позже брат опубликовал «К востоку от рая»[10]10
«К востоку от рая» – так в английском издании 1938 г. назвали роман «Товарищ Нахман».
[Закрыть] и «Река ломает лед»[11]11
«Река ломает лед» – в русском переводе Ирины Каган это произведение выходило под названием «Лед тронулся» (Шанхай, Еврейская книга, 1943).
[Закрыть], оба эти произведения вскоре выйдут в издательстве «Харпер энд Роу».
В Талмуде говорится «ошибка непременно должна быть исправлена». И когда я узнал, что «Харпер энд Роу»[12]12
Предисловие Исаака Башевиса Зингера опубликовано в кн.: I. J Singer. Yoshe Kalb. New Jork: A Lancer book, 1968.
[Закрыть] решило начать переиздание произведений Исроэла-Иешуа Зингера с «Йоше-телка», романа, который воскрешает в памяти и так много обещавшую литературную эпоху и давно ушедший образ жизни, я, наряду со многими поклонниками Исроэла-Иешуа Зингера, испытал огромное удовлетворение. Мастерство Исроэла-Иешуа Зингера как рассказчика – а в этом, по моему скромному мнению, ему практически нет равных в литературе последних лет, – и его незаурядное мастерство композиции и сегодня станут источником наслаждения и познания жизни для многих любителей литературы.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Все обитатели большого хасидского двора реб Мейлеха из Нешавы, что в Галиции, усердно готовились к свадьбе Сереле, дочери ребе.
Он очень спешил устроить свадьбу младшей дочери.
Реб Мейлех был человек торопливый. Мужчина за шестьдесят, тучный, с большим животом, который вздымался под длинным желтоватым турецким талескотном[13]13
Талескотн (талит катан) – четырехугольное полотнище с вырезом для головы и кистями по углам, которое религиозные евреи носят под рубашкой. – Здесь и далее причем. перев.
[Закрыть], как живот женщины под конец беременности, – он, однако же, был очень пылким. Его золотисто-карие глаза навыкате впивались во все таким пронзительным взглядом, будто хотели выпрыгнуть из глазниц. В густых зарослях его бороды и пейсов, в волосах на толстой шее и складках на загривке чувствовались биение горячей крови, здоровье и энергия. Кипучий, шумный, с пухлыми чувственными губами, которые непрерывно посасывали толстую сигару, все равно – зажженную или потухшую, реб Мейлех был к тому же страшно напорист. Если он на что-нибудь нацеливался, то гнался за своей целью, преследовал ее до тех пор, пока не добивался своего. И свадьбу младшей дочери он подгонял, торопил. Он даже не захотел подождать прихода Швуэса и готовился справить свадьбу на Лаг ба-омер, посреди сфиры[14]14
Швуэс (Шавуот) – праздник дарования Торы еврейскому народу на горе Синай, отмечается шестого числа месяца сиван (сиван обычно соответствует маю/июню).
Сфира – Сфират а-омер, период еврейского календаря, от второго дня Пейсаха до Швуэса. Сфира является временем полутраура; в частности, в этот период запрещено справлять свадьбы.
Лаг ба-омер отмечается на 33-й день сфиры. Это полупраздник; считается, что в этот день во II веке н. э. прекратилась эпидемия, унесшая жизни многих учеников рабби Акивы. На Лаг ба-омер снимается запрет на свадьбы.
[Закрыть].
Сторона жениха – они были из России, из Рахмановки – решительно возражала против поспешности реб Мейлеха.
В течение всего года, пока длилась помолвка между Сереле, дочерью Нешавского ребе, и Нохемче, сыном Рахмановского ребе, от «австрияка» к «русаку» и обратно каждый день ходили письма. Письма рахмановского свата, написанные чеканным почерком на древнееврейском языке по всем правилам грамматики – что ни слово, то жемчужина, – имели одну цель: как можно дольше продлить помолвку и задержать свадьбу на несколько лет.
«Почтеннейший ребе, чтоб он был здоров и долго жил, прекрасно знает, – писал Рахмановский цадик[15]15
Цадик (праведник, др.-евр.) – духовный лидер хасидов. Синоним термина «ребе».
[Закрыть], – что и жених, и невеста, чтоб они были здоровы, – еще совсем дети, им едва минуло четырнадцать, а у нас от деда, да зачтутся нам его заслуги, ведется обычай не спешить в подобных делах. Кроме того, жених поступил в ученики к реб Псахье Звилеру, приступил к „Йойре део“[16]16
«Йойре део» («Йоре деа»), «учащий знанию» (др.-евр.) – раздел кодекса законов «Шулхан Орех».
[Закрыть], и было бы очень досадно прерывать его учебу».
Мальчишки из нешавского дома, правнуки ребе, с удовольствием отдирали от конвертов марки с головой русского императора. Прежде чем ребе успевал вскрыть конверт ножичком с перламутровой ручкой, они, послюнив пальцы, отклеивали иностранные марки.
– Дедушка, – спрашивали они все разом, – какой император красивее, наш или русский?
– Не мешайте грешное с праведным, – сердито отвечал реб Мейлех, поклонник австрийского правителя, отгоняя правнуков шапкой, – дайте дочитать, нечего тут околачиваться!
Реб Мейлех терпеть не мог писем свата, красивых чеканных буковок, таких же вылощенных, холеных, как и их автор. Многих слов – взятых большей частью из Танаха – он не понимал, пропускал их, как обходят стороной безбожника. Но больше всего его злило то, что другая сторона хочет оттянуть свадьбу. В гневе он причмокивал влажной потухшей сигарой и ругал габая[17]17
Габай – староста в синагоге; кроме того, так называют секретаря и управляющего хозяйственными делами при хасидском ребе, здесь имеется в виду второе значение.
[Закрыть], Исроэла-Авигдора, за то, что его нет на месте, некому зажечь сигару каждый раз, когда она гаснет.
– Срульвигдор, – кричал он, хоть тот его и не слышал, – Срульвигдор, я тебя в порошок сотру…
Да, реб Мейлех терпеть не мог писем свата. Его очень огорчало, что Рахмановский цадик откладывает свадьбу. Дело в том, что сам он, Нешавский ребе, уже год как овдовел. Его третья жена, мать Сереле, еще молодая женщина – ей едва исполнилось тридцать, – умерла от скарлатины вместе с грудным ребенком. О ребенке он не особо горевал, поскольку первые две жены, с которыми он прожил много лет и которых схоронил, успели родить ему много детей. Сыновей и дочерей. Главным образом дочерей.
Хасидский двор был полон детей, внуков, правнуков реб Мейлеха. Все дети жили при ребе, в его большом каменном доме, который своими голыми стенами, высокими окнами и жестяными вентиляторами в крайних окнах напоминал казарму. К дому то и дело что-то пристраивали, приделывали, втискивали новые квартиры, громоздили этажи, чтобы всем хватило места. Прилепленные к нему домишки, крылечки, надстройки без всякой формы и стиля жались к главной стене и бесмедрешу[18]18
Бесмедреш – синагога, молитвенный дом.
[Закрыть], как маленькие оборванцы – к старому, грузному слепому нищему. При дворе реб Мейлеха все время что-то справляли: праздник, свадьбу, обрезание, помолвку, рождение, бар мицву, день, когда кого-то из детей впервые сажали за Пятикнижие, впервые вели в синагогу. В доме было так много внуков, что сам ребе, человек несообразительный, часто путал их, не помнил, кто чей ребенок. Это очень раздражало детей.
Поэтому об умершем младенце ребе не очень-то горевал. Горевал он о ребецн. Третью жену он любил больше, чем первых двух. Ребе запомнил ее молодой, веселой, ласковой. Он помнил странные слова, которые жена однажды сказала ему в ночь после миквы.
– Не будь у тебя такой большой бороды, – сказала она, – ты был бы совсем еще молодым…
Уж эти женские причуды!
Ее слова, хоть и отнюдь не скромные (предыдущие жены боялись ребе, выказывали ему великое почтение и особо не разговаривали), наполнили его сердце радостью. Он всегда их помнил. Даже на похоронах, когда он оплакивал жену и рассказывал хасидам о ее набожности и скромности, ему вдруг пришли на ум эти слова, и он так зарыдал, что его густая борода и пейсы затряслись. Хасиды причитали как бабы, все думали, что после ее смерти он никогда больше не женится.
– В его-то годы, чтоб не сглазить… – говорили между собой сыновья реб Мейлеха, как всегда дети ребе говорят об отцах, слишком засидевшихся на своем почетном месте.
Его дочери, толстые, расплывшиеся женщины, тоже говорили об этом с мужьями, они не верили, что отец может снова посвататься к кому-то. Из своих религиозных книжечек на идише[19]19
Еврейские женщины в большинстве своем не знали древнееврейского языка, но зачастую умели читать и даже писать на идише; существовала разнообразная религиозная литература на идише, предназначенная в первую очередь именно для женщин: сборники молитв, популярные изложения законов семейной чистоты и отделения халы, этические сочинения.
[Закрыть] они знали, что еврейке нельзя выходить замуж за человека, который уже схоронил трех жен, что такого человека называют женоубийцей.
– Да ну, – успокаивали они мужей, которые уже испугались, что появятся новые дети и отберут у них, через сто двадцать лет, наследство реб Мейлеха, – кто в это поверит… какая женщина захочет рисковать жизнью?
Но у самого реб Мейлеха были совсем другие виды на будущее. Он собирался жениться, и притом на девице; он уже присмотрел себе невесту. Среди приезжавших в Нешаву раввинов и потомков хасидских династий был некий Мехеле Хивневер, который мог стать ребе, как и его отец, но он был заика и дурак, и всех его хасидов переманил к себе дядя. Поэтому он ездил по белу свету, собирая подачки, и время от времени заворачивал в Нешаву. И вот у этого Мехеле жила родственница, девушка-сирота, внучка одного ребе, бесприданница. Каждый раз, когда Мехеле, прощаясь с Нешавским цадиком, отдавал тому записку[20]20
Специальная записка, в которой хасид просил ребе, чтобы тот помолился о разрешении его проблем. Такие записки передавали цадикам или клали на их могилы.
[Закрыть], в ней он упоминал эту девушку, сироту.
«Хорошего ей мужа», – писал он в записке.
И это запало в голову Нешавскому ребе.
Он сам заговорил о сватовстве.
Ребе вдруг принялся бурно привечать Мехеле-заику, на которого прежде никогда толком и не смотрел. За обедом подсовывал ему большие куски своей еды[21]21
В хасидской среде считается честью отведать остатки еды ребе.
[Закрыть], несколько раз передавал ему вино, приказал габаю посадить его во главе стола, среди людей знатного рода. А под конец и вовсе заперся с ним в отдельной комнате, угостил сигарой. Да еще и подарил янтарный мундштук.
– Ты куришь из простого мундштука, как банщик, – сказал он, – сыну ребе это не к лицу…
И тут же выложил все без обиняков.
– Я, хвала Всевышнему, еще силен, – сказал ребе, сверкая на реб Мехеле выпученными глазами, – передай девушке, что у нее, с Божьей помощью, еще будут сыновья. И пусть она не боится выходить за «женоубийцу», потому что не закон это запрещает, а обычай, глупый обычай. Мне до него нет дела…
Он несколько раз весело причмокнул потухшей сигарой, схватил заику за жидкую бородку и быстро заговорил:
– А вы, сват, будете при мне. Будете сидеть за моим столом, дорогой сват.
Слово «сват» так тронуло бедолагу, что тот позволил разгоряченному реб Мейлеху таскать себя за бороду. Реб Мейлех от радости бегал по комнате туда-сюда, не выпуская из руки его бороду.
– Я думаю, дело хорошее, – вымолвил заика на одном дыхании, ни разу не запнувшись.
Это придало ему сил, и он хотел было добавить славную поговорку, которую часто слышал от отца, когда тому предлагали хорошее дело: «Кошерный горшок и кошерная миска»…
Но тут он запнулся, подавившись трудным оборотом. Ребе наконец отпустил его бороду и схватился за свою.
Спросить саму невесту ребе даже в голову не пришло. Он знал, что она сирота, без гроша приданого, живет у дяди-бедняка и сочтет за счастье стать нешавской ребецн.
Единственной помехой на пути реб Мейлеха была младшая дочь, Сереле, дочка третьей жены-покойницы. Жениться до замужества Сереле он не мог. Такой поступок возмутил бы весь дом – и сыновей, и дочерей. Да и хасидам это пришлось бы не по душе. Они бы ничего не сказали, Боже упаси! Они бы поняли: наверное, так надо. Но им это пришлось бы не по душе. И поэтому ребе хотел как можно скорее просватать дочь, чтобы сразу после ее свадьбы в четвертый раз пойти к хупе с девицей-сиротой.
– Красавица, – сказал ему заика о девушке, – женщины говорят: чудо как хороша…
Хоть реб Мейлех и не видел невесту, но мысленно рисовал ее образ, представлял ее такой же, как его недавно умершая жена, и скучал по ней.
Он приступил к сватовству с большим жаром. Сам напросился в сваты к Рахмановскому ребе, послав ему письмо. Тот ответил уклончиво, и тогда реб Мейлех не поленился поехать в Карлсбад, куда Рахмановский цадик ездил каждое лето лечиться от желчных камней. Реб Мейлех заявил, что чувствует себя неважно и нуждается в лечении на водах. Там, во время прогулки к роднику, он так долго уговаривал Рахмановского ребе, впивался в него с таким пылом и упорством, что в конце концов силой вырвал у него обещание.
Нешавский ребе даже не старался сохранять достоинство: он, превосходивший рахмановского и по возрасту, и по числу хасидов, упрашивал его, обещал приданое много больше того, что отдал за других дочерей.
– Ладно, – сказал он со вздохом, – даю еще тысячу рейнских[22]22
Рейнский злотый, или гульден – серебряная монета Австрийской, позже Австро-Венгерской империи.
[Закрыть]. У вас – жених, пусть будет ему на лошадь…
Рахмановский ребе при этих словах скривился.
– На лошадь… еще чего… – пробормотал он так тихо, чтобы собеседник и услышал, и не услышал, – и речи быть не может…
Он был полной противоположностью своему нешавскому свату.
Худой, с редкой черной с проседью бородкой, которая блестела от чистоты и скудости волос, с глубокими таинственными черными глазами, прозрачным точеным болезненным лицом, напоминавшим дикую маслину; с длинными тонкими пальцами, что нервно и в то же время неспешно играли маленькой золотой табакеркой, с белоснежным выглаженным воротничком, как носят ребе, поверх матово-шелковой, хорошо сшитой капоты, – он был совершенно не похож на реб Мейлеха. И точно так же, как Нешавский цадик с его космами и тучностью вызывал у деревенских мальчишек смех и они кричали ему вслед: «Козел! Мее!» – рахмановский вызывал удивление. Молодые белокурые венские барышни не могли на него наглядеться.
– Ach, wie herrlich dieser Wunder-Rabbi sieht aus! – говорили они друг другу. – Мужчина с такими черными глазами наверняка умеет любить… nich wahr?[23]23
Ах, что за великолепный вид у этого чудо-ребе! <…> не правда ли? (нем.)
[Закрыть]
Рахмановский ребе терпеть не мог своего свата. Даже стыдился его. Ему претили дикарские повадки реб Мейлеха, его манера причмокивать сигарой, то и дело сплевывая на землю; его распахнутая атласная жупица, всклокоченная борода и пейсы, хрипловатый голос, привычка размахивать руками, грубые словечки, все его волосатое мясистое тело, источающее резкие запахи пота, миквы, сигарного дыма, кожаных ремешков тфилин[24]24
Тфилин – элемент молитвенного облачения, две маленькие кожаные коробочки, в которых находятся написанные на пергаменте отрывки из Торы При помощи кожаных ремешков, продетых через основания коробочек, одну из тфилин укрепляют на обнаженной левой руке, а вторую – на лбу.
[Закрыть], булок и медовухи.
Нешавский ребе махал руками при разговоре, наступал Рахмановскому ребе на ноги, все время припирал его толстым животом то к одному, то к другому дереву, хватал за пуговицы, толкал локтями, теснил его, хотя места хватало, пихал в бок, десятки раз повторял одну и ту же мысль, проглатывал слоги, брызгал слюной и непрестанно хватал его за холеную бородку.
Только ради того, чтобы отделаться от него, Рахмановский ребе согласился на брак. Он не мог дольше выносить его торга о приданом и подарках, его буйного восторга, а главное – его запаха. Во время разговора Рахмановский ребе все время держал у тонкого носа золотую табакерку.
– О, о, – восхищался он, – что за прелесть этот табак.
Согласие на брак он дал, но назначать день свадьбы не спешил. И поэтому реб Мейлех забрасывал его письмами. Рахмановскому ребе была хорошо известна торопливость Нешавского цадика. Рахмановский габай Мотя-Годл – человек с острым, как у хищной птицы, носом, злой сплетник и ненавистник галицийских хасидов – всякий раз, отдавая своему ребе письмо, отпускал шутки в адрес его свата.
– Ребе спешит под хупу, – говорил он, – девица не дает ему спокойно почитать Тору… неудивительно… после трех-то жен… еще бы.
Рахмановский цадик ругал Мотю-Годла.
– Мотя, у тебя слишком длинный язык, – выговаривал он ему. – Твой язык тебя в ад заведет.
Но Мотя-Годл знал, что на самом деле ребе приятны его слова. Тот даже не хотел сам читать письма свата, а приказывал ему читать вслух. К тому же он завидовал старому Нешавскому ребе, его сватовству. Чтоб такому старику досталась молодая девица!
– Да простит мне Бог, – говорил он жене, бледной, нервной женщине с лицом как пергамент, несущей в себе все болезненное наследие знатного рода, – что это свату так неймется? Такое пристало бы молодому вдовцу…
И негромко вздыхал.
Супруга ребе – разумница, женщина с мужским складом ума – тонким душевным чутьем, что так обострено у болезненных женщин, распознала в речи мужа зависть к свату. Это ударило ее в самое больное место. Она закусила бледную губу и тихо сказала:
– Пусть делает, что хочет, но я моего Нохемче в Галицию не отправлю. Он еще ребенок… Торопиться некуда.
Рахмановский ребе отвечал свату изысканными письмами, что ни слово – жемчужина. При этом он не показывал своей неприязни, а, напротив, осыпал его громкими, преувеличенными титулами и уворачивался от ответа с помощью различных стихов и мудрых поговорок из Геморы.
Оба они, и отец и мать, знали, хоть и не говорили этого, что Нохемче еще слишком рано жениться. Тонкий, стройный, как его отец, нежный, как молоденькая девушка, Нохемче был вдобавок нервным и чувствительным, как и его мать, как и все предыдущие поколения изнеженной знати по материнской линии. К тому же он был увлечен высшими сферами, каббалой. Сколько отец ни увещевал его, сколько раз ни объяснял, что юноше, достигшему бар мицвы, лучше бы выучить лист Геморы, Нохемче не уступал. Он прятался в комнатах, запирался, чтобы ему никто не мешал, и погружался в тайное мистическое учение. Он вообще был со странностями, этот Нохемче. Молчаливый, скрытный, он смотрел по сторонам большими распахнутыми глазами, однако зачастую не видел даже самой малости из того, что происходит вокруг. Нохемче тайком готовился к великим делам. Он читал об Ари[25]25
Акроним Ицхака Лурии Ашкенази (1534–1572), создателя одного из основных течений каббалы.
[Закрыть], создававшем голубей с помощью каббалы, и хотел повторить его чудеса. Кроме того, он часто совершал омовения в микве, выучил наизусть дивные имена ангелов и не раз отказывался от еды.
Отец пытался ему препятствовать. Сам он, человек светский, охотник до удовольствий, сибарит, любитель красивых и приятных вещей, не мог понять замкнутого, скрытного и упрямого сына.
– Знаешь, Нохемче, – говорил он, – дед, блаженной памяти, говаривал, что даже на небе дураков не любят…
Ему страшно не хотелось отправлять сына в Нешаву, к этим горлопанам и святошам. Он боялся, что там мальчик совсем спятит, вырастет дикарем.
Матери Нохемче помолвка тоже была не по душе. Она и без того роняла слезы в шелковый платок каждый раз, когда Нохемче отказывался от еды или бродил как потерянный. К тому же она видела за границей невесту, Сереле. Та уродилась в отца и к тринадцати годам уже была высокой, крупной девушкой с крепкими ногами, копной рыжих волос, здоровыми зубами и даже налитой грудью – у нее, у ребецн, такой груди не было, даже когда она кормила Нохемче. Она это хорошо помнила. Ребецн непрестанно пожирала невесту взглядом, завистливым взглядом утонченной знатной дамы, которая завидует простушке за ее женственность. Она часто приговаривала, чтобы отвести от девушки дурной глаз:
– Тьфу, тьфу, тьфу, – она делала вид, что сплевывает, – чтоб не сглазить.
Ребецн сравнивала Сереле с Нохемче, с утонченным, нежным Нохемче, и ее материнское сердце болело.
– Лишь бы все обошлось благополучно, – бормотала она, – он такой еще ребенок, бедный мой…
Она хотела поговорить с мужем напрямик. Но слишком уж изысканно все было в их доме, слишком мудрено, чтобы называть вещи своими именами. Там друг друга понимали без слов. Ребецн даже отважилась написать письмецо свату о своей привязанности к «ребенку». На прекрасном древнееврейском языке, как ученый муж, она написала ему о Нохемче и закончила письмо стихом из Торы – тем стихом, в котором Иуда говорит брату своему Иосифу, наместнику фараона, о Вениамине, которого Иосиф задержал в Египте: «душа привязана к душе его» – так она закончила свое послание.
Но реб Мейлех даже не захотел читать написанное женщиной.
«Почтеннейший ребе знает, – писал он одному только свату, даже не упомянув о послании ребецн, – почтеннейший ребе знает, – писал он крупными каракулями, точно такими же размашистыми и неуклюжими, как и он сам, с бесчисленными ошибками, описками и недомолвками, – что у нас от дедов ведется обычай не откладывать свадьбу дольше чем на год. А что до раздела „Йойре део“, который жених, чтоб он был здоров, начал изучать со своим наставником, то прерывать учебу нет нужды, потому как, во-первых, в Нешаве, слава Богу, нет недостатка в ученых, а во-вторых, наставник может приехать вместе с женихом – да продлятся его годы – и заниматься с ним в Нешаве столько, сколько сочтет нужным, живя на содержании у ребе».
К письму прилагались золотые часы для жениха, большие тяжелые часы на двойной цепочке, какие носят на толстых животах новоявленные богачи.
Оба свата обманывали друг друга, ругали за глаза, писали преувеличенно любезные письма, и оба сознавали этот обоюдный обман. Но у них не было выбора. Нешавский ребе, неистовый упрямец, настырный человек, не давал свату житья. Он слал телеграммы, гонцов; расторгнуть помолвку было невозможно. Что скажут люди? И Рахмановский ребе, человек спокойный, мягкий, любитель удовольствий и ненавистник страданий, устал от поднятой реб Мейлехом суматохи, сдался и согласился на скорую свадьбу.
– Лучше уж резать пергамент, – сказал он жене, – чем бумагу[26]26
Взаимные обязательства сторон при помолвке пишутся на бумаге, а брачный контракт – на пергаменте. Расторгнуть помолвку считалось делом более предосудительным, чем развестись.
[Закрыть]…
Ей, разумнице, не нужно было объяснять, что это значит: лучше развод, чем расторгнутая помолвка.
Ребецн хотела только одного – отложить свадьбу по крайней мере до Субботы утешения[27]27
Суббота утешения, первая суббота после Девятого ава, дня траура по разрушенному Храму). Перед Девятым ава (первая половина августа) свадеб не играют. Перед этим траурным месяцем идет сфира (см. выше), когда свадьбы запрещены все время, кроме Лаг ба-омера. Суббота утешения – первая суббота после Девятого ава, после нее свадьбы снова разрешаются. Таким образом, Нешавский ребе хочет устроить свадьбу в конце весны, а мать жениха – в конце лета.
[Закрыть], чтобы до того успеть съездить за границу на воды вместе с сыном, чтобы он хоть немного окреп, и заодно свозить Нохемче в Вену к профессору, посоветоваться с доктором о ребенке. Но реб Мейлех даже здесь не пожелал уступить.
«Почтеннейший ребе знает, – писал он, – что у нас от дедов ведется обычай справлять свадьбу на Лаг ба-омер».
И свадьбу назначили на Лаг ба-омер.