Текст книги "Йоше-телок"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Глава 9
Малкеле, молодая ребецн, проводила в комнатах Сереле больше времени, чем в своих собственных. Она возвращалась к себе только затем, чтобы поесть и переночевать. Все оставшееся время она сидела у падчерицы.
Как когда-то в доме у дяди, она и здесь все стала переворачивать вверх дном. Она переставила мебель, украсила окна занавесками, развесила повсюду всяческие безделушки и тряпки, перевесила платья, и все это – с таким жаром, с такой кипучей энергией, что Сереле застыла посреди собственной комнаты как истукан.
– Вот увидишь, Сереле, – с жаром сказала Малкеле, – я тебе еще вышью пейзажей и развешаю по стенам. Сюда поставим зеркало…
Сереле перепугалась:
– Малкеле, что ты говоришь? В Нешаве такого делать нельзя… Если отец, чтоб он был здоров, узнает…
– Ну и пусть узнает, – ничуть не смутилась Малкеле, – тут будет так красиво…
Покончив с комнатами, она принялась наряжать саму Сереле. Малкеле поменялась с ней платьями. Она надевала украшения на себя и на Сереле, строила гримасы, брала в руку шлейф платья, как дамы в немецких романах, обмахивалась веером, а затем и вовсе обхватила Сереле за широкую талию и закружила ее в кадрили. Сереле не вторила ее движениям. Никаких танцев, кроме танца невесты с красным платком[79]79
Танец, который танцуют гости с новобрачной сразу после хупы. Чтобы не соприкасаться руками, используются платок, шарф или поясок от платья невесты.
[Закрыть], она не знала. Малкеле порхала в воздухе, кружилась с безумной скоростью, и, когда у Сереле закружилась голова и она упала, на Малкеле напал такой хохот, что ее было слышно по всему двору.
Сереле схватилась за пухлые щеки, как старуха.
– Малкеле, нельзя так смеяться… Нохемче может услышать…
– Ничего ему не сделается, – ответила Малкеле и захохотала еще громче.
Она сорвала с головы Сереле атласный чепчик с вишнями и цветами и надела на нее шелковую косынку, украсила ее бантами и закрепила шпильками. Сереле с тревогой смотрела на чудачества Малкеле, неуместные при нешавском дворе, но ей не хватало смелости воспротивиться. Она не смела перечить проворной, бойкой Малкеле. Она лишь держалась обеими руками за бритую голову, пока была без чепчика – как набожный еврей, потерявший ермолку.
– Что ты держишься за голову? – смеялась Малкеле.
– Еврейская женщина, – нараспев декламировала Сереле, – не должна показывать непокрытую голову даже стенам.
Малкеле назло оставила ее стоять в таком виде и покатывалась со смеху, глядя на ее отросшие неровные пряди.
– Ты похожа на остриженную овцу, – дразнилась она, – бе-е-е!
Она делала все, чтобы рассердить Сереле, взбесить ее. Но ссориться Сереле не умела, бойко отвечать – тоже. Она умела только плакать, горько и глупо. Тогда Малкеле бросалась к ней, обнимала, целовала, чуть ли не проглатывала целиком, суетилась вокруг нее. Она повязывала на лоб Сереле шелковые ленты, облачала во все свадебные платья, обвешивала украшениями и подбадривала:
– Ты у меня будешь как принцесса. Нохемче тебя не узнает.
– Он на меня даже не смотрит, – говорила Сереле. – Он всегда занят учебой.
– А теперь посмотрит, вот увидишь, – со смехом отвечала Малкеле. – Ты только делай так, как я скажу…
Она начала вводить новые порядки. Велела Сереле приносить мужу чай не в учебную комнату на втором этаже, а в свою собственную комнату. Сереле боялась. Но Малкеле приказала ей слушаться.
– Глупышка, – сказала она. – В Рахмановке люди не такие ханжи, как в Нешаве. У них там мужчины разговаривают с женщинами. Если хочешь, чтобы Нохемче тебя любил, веди себя так, как принято у него дома. Слушайся меня!
Ее затея удалась. Нохемче не возражал. Он пришел, не поднимая глаз, сказал «Бог в помощь» и сел за стол. Малкеле села рядом с Сереле, они вдвоем закутались в одну шелковую шаль. Малкеле пожирала его глазами.
– Вот варенье, – сказала она, по-хозяйски пододвигая ему розетки, – а вот печенье с маком…
Нохемче молчал. В Нешаве с женщинами не разговаривали, не сидели за одним столом. Но Малкеле изыскивала всевозможные способы вовлечь его в разговор. Она родилась и выросла при дворе ребе и поэтому хорошо знала, кто на ком женат, знала родословные галицийских и русских дворов и непременно хотела найти линию родства, объединяющую ее с рахмановским двором.
– Если ружинский двор через брак связан с карлинским, – рассуждала она со знанием дела, – то выходит, что мы с Нохемче родственники по материнской линии…
Сереле вся пылала от волнения. Она смотрела на Малкеле как на чудо. Она, его собственная жена, никак не может отважиться заговорить с ним, а чужая женщина разговаривает, да так гладко, без всякого смущения. Даже зовет его по имени: Нохемче, а она-то сама еще ни разу не смогла произнести его имя. А еще удивительнее то, что он – муж – отвечает ей. Правда, он говорит тихо, не поднимая глаз, останавливаясь на полуслове, но отвечает ведь!
С того раза стол каждый день накрывался к чаю, и Малкеле теперь была за хозяйку. Она так распоряжалась всем, посылала Сереле с поручениями, как будто комната принадлежала ей, а Сереле была просто горничной.
Малкеле даже умела устроить так, чтобы каждый раз на минутку оставаться с Нохемче наедине. Наученная жизнью как в дядином доме, так и при дворе ребе, она прекрасно знала, что мужчине запрещено оставаться наедине с женщиной, а уж тем более замужней. Но именно поэтому она делала все, чтобы остаться вдвоем с Нохемче, и сияла от счастья, в то время как он корчился от стыда и душевных мук.
Она всегда находила предлог, чтобы отослать Сереле из комнаты. То на столе не хватало малинового сиропа; то надо было принести медовую коврижку, что лежит в запертом шкафу в другой части дома; то Малкеле вдруг становилось холодно, и со всей ласковостью, на которую она была способна, девушка ластилась к Сереле и просила ее:
– Золотце, найди мне какой-нибудь платок.
Из своих религиозных книжек Сереле знала: в таких случаях запрещено выходить из комнаты, это неправильно, и ее Нохемче может рассердиться, что она оставила его сидеть одного с замужней женщиной. Но она не могла противиться. Она вообще не могла сказать слово наперекор другому, а уж тем более Малкеле, горожанке и умнице, да еще и в присутствии мужа. Сереле совсем не умела разговаривать. Молча, как потерянная, она тяжелой поступью выходила в соседнюю комнату или в другую часть дома, где стояли шкафы, и выполняла то, что ей велели.
Малкеле быстро и ловко придвигалась к Нохемче. Она сыпала сахар в его чай, подавала розетки и так крутилась вокруг него, что задевала его лицо рукавом, мягким бархатным касанием, прислонялась ногой к его ноге, легонько толкала рукой его руку.
– Чай стынет, Нохемче, – приговаривала она, выпевая его имя с такой теплотой и любовью, что у него все падало из рук.
Однажды он даже опрокинул стакан. Малкеле начала наводить порядок на столе и шептала его имя так, чтобы оно долетало до его слуха. Она забавлялась его растерянностью, специально продолжала сидеть рядом даже тогда, когда за дверью уже послышалось шарканье больших туфель падчерицы. В последний миг она совершила проворный кошачий прыжок, так что Сереле нашла Малкеле в той же позе, на том самом месте, где и оставила ее, выходя из комнаты.
– Сереле, – сказала она, – твой муж опрокинул стакан. Налей ему еще чаю.
Игра с Нохемче и его грузной добродушной женой доставляла ей такое удовольствие, такую радость, что с каждым днем в присутствии Сереле она все больше укрепляла свою затейливую, тончайшую связь с Нохемче. Тысячи тайных средств, что припасены у женщин для того, чтобы выразить свою нежность желанному мужчине, пускала в ход Малкеле во время частых визитов к Сереле; то были безмолвные жесты, намеки, которых не замечала сонная Сереле, – намеки, обращенные только к ее чувствительному супругу.
Визитов девушке стало мало, и с присущей ей смелостью и любовью к риску она пошла дальше, ища возможности встретиться с Нохемче с глазу на глаз, вне дома. Она не упускала из виду его учебную комнату на втором этаже. Выискивала различные предлоги и способы пройти мимо его окна, только чтобы увидеть, как каждый раз на его окне раздвигаются занавески и пара черных глаз обжигает ее через стекло. Она знала, когда он уходит оттуда и когда возвращается. Знала, что каждый день он отправляется в поля, долго бродит по дорогам, по холмам, мимо ручья. И Малкеле тоже начала ходить на прогулки, по тем же местам, но с другой стороны, чтобы встречать его на пути.
– Нохемче, – шептала она, проходя мимо.
Он быстрым шагом возвращался домой и говорил себе, что больше не пойдет туда или же будет брать с собой наставника, реб Псахью, и по дороге беседовать с ним и изучать Писание. Однако назавтра он снова уходил один, в тот же самый час, на то же самое место, лишь бы услышать сказанное шепотом слово. Так продолжалось некоторое время, пока не случилось так, что он перестал покидать двор.
Был конец элула, еще стояла сильная жара, словно в тамузе[80]80
Элул, тамуз – месяцы еврейского календаря. Элул соответствует обычно августу-сентябрю, тамуз – июню-июлю.
[Закрыть], и Нохемче вышел за околицу местечка. Над дорогами носились белые нити паутинок, первые признаки конца лета, и аисты перелетали с крыши на крышу. В садах спелые яблоки и груши выставляли из зелени красные бока. В полях крестьяне косили траву, сметывали сено в стога, воздух был душистый. Нохемче уходил все дальше и дальше, пока не зашел в лес, тянувшийся куда-то далеко, до самых гор. Он приглядывался к муравейникам, что возвышались под деревьями, задирал голову, чтобы рассмотреть дятлов, стучавших клювами по стволам, и наблюдал за рыжими и черными белками, пугливо скакавшими с дерева на дерево, – как вдруг ветер поднял и закружил сосновые иглы, а вскоре начался ливень, мощный, бурный, сопровождаемый громом и молнией, какой бывает только в последние жаркие дни позднего лета.
Нохемче спрятался в старом высохшем дереве, которое годы и молнии лишили сердцевины. Он втиснулся в дупло. Затем вымыл руки в дождевой воде и прочел благословение, произносимое при раскатах грома. И вдруг рядом с деревом выросла фигура Малкеле, мокрой и перепуганной; она пробралась в дупло и придвинулась вплотную к нему.
– Нохемче, – сказала она, прижимая руку к сердцу и отряхиваясь от капель, – ливень застал меня в пути… я так боюсь.
Он не спрашивал, откуда она пришла, как попала сюда. Он лишь чувствовал, как кровь бежит по его телу, от корней волос до ступней.
Некоторое время они стояли, не произнося ни слова. Лишь смотрели на струи дождя, льющиеся с неба, на ручьи и потоки, с рокотом мчащиеся по земле, и молчали. Но вскоре снова начал греметь гром, и при каждом раскате Малкеле хватала Нохемче за руку.
– Я боюсь, – говорила она.
Нохемче наконец вымолвил несколько слов.
– Не надо бояться, – сказал он. – Надо вымыть руки и произнести благословение.
Малкеле послушалась его. Она протянула руки под дождь, играя со струящейся водой, что падала на ее горячие ладони, и стала вспоминать, какое благословение произносят при раскатах грома. Но в этот миг молния расколола мир пополам и залила все вокруг слепящим светом. Вскоре раздался гром, мощный, долгий – из тех, что внезапно смолкают, чтобы вскоре загрохотать еще громче и страшнее, порождая в тяжелом влажном воздухе бесчисленные отголоски. И Малкеле повисла на шее у Нохемче. Она прижалась к нему, как ребенок в ужасе прижимается к матери.
– Боже милостивый, – бормотала она, – ма-ма!
Он вырвался из ее рук. Сверкнула вторая молния, она была похожа на огромный пламенеющий прут, Божий прут, что хлещет грешников и злодеев. И его охватил трепет – в прогнившем дереве, в грозовой день элула, рядом с ней, женой его тестя. Уже не обращая внимания на дождь и молнии, он побежал прочь. Она кричала ему вслед, упрашивала:
– Нохемче, гром гремит! Я боюсь!
Она нагнала его под дождем. Но он не остановился, он мчался домой.
Когда Нохемче, промокший до нитки, перепуганный, вернулся домой, там уже прочли дневную молитву и главу из Псалмов, что читают в новомесячье элула[81]81
Начиная с новомесячья элула и до конца праздника Суккот к утренней и дневной молитвам принято добавлять 27-й псалом.
[Закрыть].
Ночью он весь пылал от жара. Сереле привела к нему доктора.
Поправившись, он стал еще молчаливей и теперь совсем не выходил из учебной комнаты на втором этаже. Малкеле, как всегда, приходила к Сереле, ждала, надеялась хотя бы увидеть его, но он не появлялся. Он избегал собственной комнаты. Малкеле день-деньской гуляла, доходила до леса. Отыскав то дерево с дуплом, она пряталась в нем и ждала, хоть и знала, что он не придет.
В Дни трепета[82]82
Период от Рош а-Шана до Иом Кипура (включительно) – период раскаяния за все свои поступки, слова и мысли ушедшего года.
[Закрыть] Нохемче ни разу не показывался, даже к тестю не заходил.
С одной только Сереле он сблизился, стал ласковее; разговаривать он с ней не разговаривал, но вел себя так, как должен (она знала это из книжек) вести себя муж по отношению к жене. Со стыдливым румянцем на пухлых щеках она рассказывала об этом Малкеле.
– Он стал совсем другой после болезни, – говорила она.
Однако Малкеле не унималась. Она все крутилась перед его окнами, приходила к Сереле. Ждала, что вот пройдет этот страшный месяц элул со всеми его праздниками и Нохемче снова станет собой. Она была уверена в этом. По ночам ее переполняли тысячи мыслей о том, как стать ближе к нему – к тому, благодаря которому ее прозябание в Нешаве обретало смысл.
Но вдруг из Рахмановки прибыл человек, специально посланный за Нохемче, чтобы отвезти его домой к родителям.
Те уже не могли дождаться, когда приедет Нохемче. На все их письма с просьбами приехать он отвечал уклончиво. И тогда рахмановская ребецн позвала к себе габая Мотю-Годла, дала ему денег на заграничный паспорт, на расходы и сказала, чтобы без Нохемче он не возвращался.
Мотя-Годл отправился в путь с большим воодушевлением. Его ненависть к галицийским хасидам все росла и росла. Он был против этого брака, хоть никогда и не говорил об этом. Он хорошо помнил, как в день свадьбы его отбрил нешавский габай, и теперь хотел как можно скорее вырвать Нохемче, сына ребе, из рук этих «австрияков», этих горлопанов, дикарей. Мотя-Годл приехал ко двору ребе злой, раздраженный и стал подгонять Нохемче, спеша точно на пожар.
– Вот, значит, как, – начал он упрекать Нохемче, едва тот поздоровался, – едва осел в этой Нешаве, так сразу позабыл и родителей, и двор… Ребецн, чтоб она была здорова, уже извелась вся…
Приезжего угощали, просили его подождать немного. Но он и слышать об этом не хотел. Даже есть в доме ребе не хотел. Он лишь расхаживал вокруг с реб Псахьей, учителем, единственным рахмановцем, бродившим по нешавскому двору, и торопил всех:
– Скорее, скорее, я спешу!
Двор принялся готовиться к путешествию: печь коврижки, печенье, варить кур, наполнять бутылки соком, раскладывать варенье по баночкам, как будто Нохемче предстояло отправиться на край света. Сереле суетилась, хлопотала. Она хотела показать свекрови, важной ребецн из России, что и в Нешаве знают, как должно обращаться с зятем на содержании, и собрала ему в дорогу без счета снеди и сластей. Но Мотя-Годл не позволил ему ничего взять.
– Нам этого не надо, – сердито сказал он, – я, слава Богу, привез еду из Рахмановки…
Зато он велел упаковать всю одежду и белье Нохемче и даже меховые вещи.
– Они тебе понадобятся, Нохемче, – многозначительно сказал он, – ребецн, чтоб она была здорова, не отпустит тебя в Нешаву так быстро, куда тебе спешить, не горит ведь.
Наставника, реб Псахью, он тоже забрал с собой.
Сереле ходила с полными слез глазами. Сестры, которые обычно почти никогда не встречались с ней, держались поодаль, теперь стали донимать ее вопросом: почему свекровь не пригласила ее в Рахмановку вместе с Нохемче.
– Она же барыня, не чета нам, – язвительно говорили они.
Сереле хотела спросить Нохемче, когда он приедет; хотела сказать, что будет скучать по нему, попросить, чтобы он писал ей письма. Но она стеснялась, не смела, не знала, как начать. Попрощавшись с тестем и свояками, Нохемче подошел и к Сереле. Они простились, не сказав ни слова, не подав друг другу рук, даже по имени друг друга не назвали.
– До свиданья, – сказал Нохемче уже у двери.
– В добрый путь, – ответила Сереле, смущенная, раскрасневшаяся. – Хорошенько укутай горло, чтобы не простудиться, Боже упаси.
И с Малкеле он простился так же, тихо вымолвил несколько слов, глядя в землю.
Сереле будто окаменела, она даже не сообразила, что должна проводить мужа. Малкеле взяла ее за руку и потянула за собой.
– Пойдем, пройдемся немного за ними.
Она шла и глядела на бричку, которая тащилась по лужам, и на узкую спину Нохемче в шелковой капоте, которая все удалялась и удалялась. Малкеле крепко держала ее за руку, и Сереле еле поспевала за проворным шагом мачехи.
Только когда бричка выехала на тракт и лошади пустились вскачь, окутав облаком пыли все, что оставалось за спиной, усталая Малкеле села на камень, лежавший на дороге, и разрыдалась.
Сереле стояла в изумлении, вытаращив глаза, и не понимала, что это с ней творится. Наконец ей в голову пришла женская догадка; она наклонилась к Малкеле и спросила:
– Малкеле, может, ты беременна? Не надо стесняться. Отец, чтоб он был здоров, очень обрадуется…
Та мгновенно перестала плакать и разразилась хохотом. Она смеялась громко, долго, истерично, даже не пытаясь сдержаться.
– Ой, мамочки! – выкрикнула она и снова захохотала.
Глава 10
Тяжелые дни, полные муки, тревоги и отчаяния, настали для Малкеле при нешавском дворе, дни без смысла.
Днем она сидела у Сереле. Снова и снова ела ее липкое варенье, слушала одни и те же скучные разговоры. Но теперь она утратила всякий вкус к этим посиделкам. Раз в неделю из Рахмановки приходило письмо от Нохемче. Сереле давала его прочесть Малкеле. Писал Нохемче скупо, всего несколько слов о здоровье и приветы всем домашним. Однако Малкеле с огромным волнением хватала эти короткие записки и перечитывала их десятки раз.
Еще больше она была поглощена сочинением писем от Сереле к мужу. Сереле очень хотелось предстать в выгодном свете перед своей знатной свекровью, показать, что она не такая глупая, какой та ее считает. Писательница из Сереле была неважная. Помимо того, что ее почерк был неуклюжим, кривым – сплошные каракули, точно как у ее отца, она еще и не могла ничего придумать. Ее учитель, лембергский еврей, когда-то выучил ее по письмовнику, полному немецких словечек, копировать первую строчку по образцу и подписываться на древнееврейском: «Мимени Сора-Сереле бас а-рав а-кодойш ми-Нешава»[83]83
«От Соры-Сереле, дочери святого раввина из Нешавы» (др.-евр.).
[Закрыть]; больше она ничего не умела. И Малкеле писала за нее.
Это были длинные письма, она слагала их в уме по ночам; письма со множеством тонких иносказаний о тоске, преданности, тайной любви. В чужие послания она вкладывала всю душу. Сереле переписывала их своими каракулями. Чем усерднее она пыталась выводить буквы красиво, тем больше делала клякс и помарок. Малкеле исправляла, дописывала, зачеркивала, а затем они шли на почту и с бьющимся сердцем опускали письмо в ящик.
В погожие дни Малкеле бродила по дорогам, по тем полям, где раньше встречала Нохемче. Но вскоре начались пасмурные, мокрые дни, когда небо висит над землей как мокрая тряпка, пожухлые деревья без умолку шелестят и плачут, а черная земля становится такой мягкой, что женщины надевают сапоги. Во дворе пусто. Из-за плохой погоды хасидов приходит мало. Повсюду туман, грязь, сырость, одни лишь заблудившиеся перепачканные свиньи шляются по двору, чешут спины о стены и противно хрюкают. Дни становятся все короче. Не успеешь оглянуться – уже ночь. Тусклые ночники отбрасывают больше тени, чем света.
Малкеле ходила по дому чужая, потерянная, озлобленная, как зверь в клетке. Теперь ребе выказывал ей еще большую любовь и преданность, чем раньше.
Уже не будучи занят праздниками и хасидами, он рано ложился спать. От сырости и дождей его старые кости ныли, их пронизывал холод, и ребе хотелось получить немного радости от своей четвертой жены, которая так дорого ему обошлась – в целое состояние.
– Ну, – зевая, говорил он после чтения кришме[84]84
Кришме (от «Криас Шма», идиш, – «Чтение Шма», др.-евр.) – молитва, которая состоит из трех частей: а) Дварим 6:4–9, б) Дварим 11:13–21, в) Бе-мидбар 15:37–41. Кришме открывается произнесением стиха «Шма Исроэл» («Слушай, Израиль: Господь наш Бог – Бог единый», Дварим 6:4). Этот стих является символом веры в иудаизме. Кришме входит в состав утренней и вечерней молитв, ее также произносят перед отходом ко сну.
[Закрыть], – зимой надо ложиться пораньше.
Малкеле не отвечала. Она уходила в свою комнату и сидела там в тишине, довольно прислушиваясь к его тяжким охам и вздохам.
Она его ненавидела. Если Нохемче в своем влечении к Малкеле не возненавидел жену, а, наоборот, как каждый мужчина, который любит другую, чувствовал себя виноватым перед женой, жалел ее и потому выказывал ей больше любви, то Малкеле, как каждая женщина, которая любит другого, терпеть не могла своего мужа и никакой жалости и сострадания к нему не испытывала.
Она стелила себе в другой комнате и убегала от него туда. А то и вовсе посреди ночи снимала белье со своей кровати, расстилала его на полу, ложилась и с головой укрывалась периной.
Нешавский ребе чувствовал, как сердце в его мохнатой груди перестает биться, жизнь замирает в нем от горя.
– Малкеле, – глухим голосом звал он, – Малкеле, не годится так лежать на полу. Ты простудишься…
Это было единственное, что он мог сказать. Других слов для нее он не находил.
Малкеле не откликалась.
Она часто насмехалась над ним, дразнила, злила. А затем, когда он уже был усталым, разбитым и падал с ног, она подходила к нему и потешалась над его старостью, унижала его. Он был очень жалок, этот старый человек, к которому тысячи людей относились с благоговением и обращались за помощью, – жалок и смешон с его развевающимися пейсами и грузной, тучной фигурой. Он был похож на каменные фигуры с козлиными ногами, которые Малкеле видела в перемышльском городском саду. От этой мысли она начинала хохотать.
Ребе был в отчаянии. Он все размышлял и никак не мог понять, чего она хочет. Он оказал ей такие почести, взял в жены без приданого, одел и обул, подарил столько украшений, сделал нешавской ребецн. Чего же она еще хочет? После долгих раздумий он решил, что она, конечно же, хочет уверенности в будущем. Она молодая, глупая, она боится, что после его кончины, через сто двадцать лет[85]85
Напрямую говорить о смерти, о сроках смерти у евреев не принято – дурная примета. Вместо этого используют выражение «через сто двадцать лет» (согласно еврейской традиции, это предел человеческой жизни, считается, что Моисей прожил 120 лет).
[Закрыть], наследники нешавского двора не примут ее в семью, а выгонят без долгих разговоров. «Вот в чем дело, – озарило его, – и ведь она, наверное, права». Его дети только и ждут, когда полномочия ребе перейдут к ним. Никакой сыновней преданности. Конечно, именно об этом она и думает, – он уже был уверен в этом, – хочет, чтобы он обеспечил ее, завещал часть двора, денег. Поэтому она такая сердитая, поэтому так дурно обращается с ним. Она ведь женщина, потому и стесняется сказать прямо.
Эта мысль так окрылила его, что он немедленно позвал к себе Исроэла-Авигдора и послал его за местечковым нотариусом. Ребе несколько часов сидел с гоем над бумагами. Переписал на свою четвертую жену часть дома, украшения, много денег. Потом выпил с Исроэлом-Авигдором водки с коврижкой; ему было очень весело.
– Хвала Всевышнему, – радостно бормотал реб Мейлех снова и снова, преисполненный веры.
В этот раз он лег спать очень рано. Он долго читал кришме и вдобавок еще несколько молитв и улыбался Малкеле из зарослей своих густых косм. Все кудрявые волоски в его бороде, усах, бровях, ушах и носу лучились радостью.
– Малкеле, – сказал он, – ты, слава Богу, теперь богачка, большая богачка…
Но Малкеле не было дела до этого. Она не нашла для мужа ни единого слова благодарности за его добрый поступок. Тот был в отчаянии.
Хуже всего было то, что он ни с кем не мог поговорить об этом, никому не мог поведать о своем горе, спросить совета. Он, который стольким людям давал советы, теперь остался один-одинешенек среди всех своих детей, близких, тысяч хасидов, наедине со стыдом и болью, бессильный против нищей сироты, которую он так осчастливил.
– В ней сидит нечистая сила, – бормотал он себе под нос.
Он потерял аппетит, не мог спать. Даже сигары потеряли для него вкус. Кроме горечи, он ничего в них не чувствовал. Ребе звал докторов, окунался в холодную воду в микве, глотал пилюли. Чтобы забыть о своем несчастье, он отправился в поездку – собирать дань с хасидов. Он собрал много денег, требуя и наседая на людей. Занятый деньгами, он забывал свою боль.
А для Малкеле тянулись долгие, бессмысленные дни, дни печали и пустоты. Ночи были длинные, конца-краю не видно, тоскливые зимние ночи. Стены стонали, заледеневшие окна скрипели от мороза. Она лежала без сна, ни на минуту не смыкая глаз. Кусала подушку, плакала от тоски и томления по тому, кто сейчас так далеко, где-то по ту сторону границы. Она представляла его, закрыв один глаз, вызывала в памяти его лицо, тонкое изящное тело. Она видела все так ясно, что принималась целовать подушку, которая вдруг обретала его лицо.
Потом Малкеле начинала злиться на него за то, что он оставил ее тосковать одну, ненавидела его, сжимала кулаки. Она видела его во сне, в своем вышивании, в книгах, которые читала тайком. Но ее влечение было более греховным и страстным, чем у Нохемче, поскольку ее ум не был отточен учением, облагорожен книгами, каббалой; ее порыв был сильным, грубым, такой не спрячешь во снах и не заглушишь мыслями.
Огонь, горевший в ее крови, искал себе пищу.
Бывали ночи ожидания. Насторожив уши, она прислушивалась к каждому шороху в тишине, к каждому звуку, которыми так богата ночь. Она прекрасно знала, что тот, кого она ждет, не придет сюда, что он где-то далеко, что никто не приедет сюда, в этот ужасный двор. Так она и лежала с открытыми глазами, ловя каждый шорох. Она ждала чуда.
Бывали ночи ярости. Дикий гнев охватывал ее – на двор, на тетю, которая продала ее сюда, на мать, которая сидит где-то в чужом городе с чужим мужчиной, на всех знакомых и даже на него, Нохемче, который так глух к ее зову. Как-то в неистовстве она сорвала со стены старомодные часы, этого врага неспящих, который без конца отсчитывает свое вечное скучное тиканье, и от одного его звона до другого проходит не час, а вечность. Она разорвала несколько своих немецких книжек, которые уже перечитала по нескольку раз. С огромной ненавистью она раздирала гладкие страницы, покрытые готическими буковками, нарисованными джентльменами в цилиндрах и дамами в кружевах.
Бывали ночи жалости к себе. Среди ночи Малкеле вставала с кровати, надевала самые дорогие платья, самые лучшие украшения и долго любовалась собой. Большого зеркала в комнате не было, лишь маленькое зеркальце. Она приподнимала шлейф платья и пускалась в пляс. Танцевала быстро, неистово, до тех пор, пока голова не начинала кружиться, – и тогда она прямо в платье бросалась на кровать и оплакивала себя, от души, во весь голос.
Иногда она открывала окно. В одной рубашке садилась у окна и смотрела широко раскрытыми глазами на белый снег, освещенный луной. Ей хотелось простудиться, умереть.
Она представляла себе трех предыдущих жен, которые когда-то жили и умерли здесь; которые, наверное, лежали здесь, такие же грустные и одинокие, как и она. Она увидела себя саму мертвой; вот люди идут за ее похоронной процессией. И Нохемче тоже идет. Ее платья остаются в шкафах, вместе с платьями прежних жен, и моль пожирает их.
От этой мысли ее пронизала боль, такая острая и мучительная, что она подбежала к шкафам, вышвырнула все изъеденные молью платья и стала рвать их на мелкие кусочки, быстро-быстро, как будто срывала парик с ненавистной женщины.
Малкеле чувствовала к себе огромную жалость, горевала о своем молодом теле. Она раздевалась донага, ласкала свои стройные ноги, округлые плечи, маленькие твердые юные груди, каждый сосок по отдельности. Из ее глаз текли слезы.
Она стала ночевать у Сереле, в одной кровати с ней. Она непрерывно разговаривала с ней, шушукалась, болтала, внезапно сжимала ее в объятиях и целовала, шепча – как тогда, когда она кидалась обнимать чужих детей:
– Сереле! Так бы и съела тебя!
Та пугалась.
Иногда Малкеле забирала к себе на ночь служанку и не давала ей глаз сомкнуть. То дарила ей платье и непременно желала, чтобы та надела его прямо среди ночи; то начинала выспрашивать, был ли у нее когда-нибудь жених; то обхватывала ее за талию и начинала кружить в танце.
Служанка, девица с большой пышной грудью, не осмеливалась приблизиться к ребецн, но Малкеле силой заставляла ее.
Однажды она даже вытащила из шкафа одежду ребе, надела его ватный халат, нахлобучила на голову шляпу и велела служанке подойти к ней за благословением.
На девицу напал дикий хохот.
– Ой, господи боже ты мой, – заливалась она, – если бы люди увидели!..
Малкеле заразилась ее хохотом, засмеялась громко, дико, сгибаясь в три погибели. Когда одна заканчивала смеяться, начинала вторая.
Потом Малкеле написала письмо тете Эйделе, чтобы та приехала к ней в гости. Тетя приехала. Но она сразу же начала читать Малкеле мораль, рассказывать хасидские притчи и истории о чудесах. К тому же ей очень хотелось знать, когда же Малкеле забеременеет. И Малкеле поскорее отослала ее домой. Надавала ей с собой пакетов, набитых платьями, и прогнала.
Она начала бродить одна по белым полям, по засыпанным снегом дорогам. Смотрела на одинокие голые тополя, что простирали ветви в зеленоватый морозный воздух. Разглядывала каждое холодное крыло ветряной мельницы, что ясно вырисовывалось на фоне красного зимнего неба. Слушала голоса черных вороньих стай, что прыгали по снегу, сбивались в кучки и вдруг с торопливым карканьем срывались и улетали.
Закутанная в черное, блуждающая по снегу, она и сама выглядела как ворона. Она даже начала прыгать по снегу, подобно им, и махала руками в воздухе, как крыльями, будто хотела улететь вместе с черными птицами. Крестьяне пугались ее, думали, что это ведьма, и крестились.
Дальние дали, которые всегда манили Малкеле, теперь снова раскинулись перед ее глазами. Ее позвали свистки поездов, красные кондукторские фонарики, что проносятся в ночи, и чужие города в тех краях, где живет мама с чужим мужчиной.
Она начала думать о побеге. Надо было только дождаться весны. Но весной, перед Пейсахом, пришла телеграмма из Рахмановки: Нохемче выехал в Нешаву.
Малкеле кинулась на шею Сереле и стала целовать ее так бурно, что та вытаращила на нее свои большие, влажные, как у теленка, глаза.
– Ну будет тебе, – сердито сказала Сереле, – чуть не задушила меня.