Текст книги "Йоше-телок"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Глава 6
Свадьба реб Мейлеха, Нешавского ребе, и сироты Малкеле состоялась вскоре после субботы утешения и прошла с большим размахом.
Сразу же после Девятого ава ребе с несколькими тысячами хасидов поехал в Китев[61]61
Еврейское название местечка Куты (сейчас – поселок в Украине, Ивано-Франковская обл.).
[Закрыть], местечко в Карпатах, где должно было проходить торжество. Невеста, Малкеле, не хотела, чтобы жених приезжал к ней в Перемышль. Дядя расписывал девушке, каким почетом ее окружат, когда к ней прибудет Нешавский ребе со множеством раввинов, хасидов и богачей. Но она и слышать об этом не хотела. Она стыдилась своего старого жениха перед подругами и грозилась сбежать, если свадьбу не устроят где-нибудь в другом месте.
Заика дрожал от страха. С одной стороны, он боялся гнева ребе; с другой стороны, невесты он боялся еще больше. Он хорошо знал чертовку Малкеле, знал, какая она сварливая и бешеная. Малкеле уже не раз сбегала из дома. Каждый раз ее насилу удавалось вернуть. Поэтому он в самых деликатных выражениях, с осторожными намеками попытался объяснить Нешавскому ребе суть дела. От этого его заикание стало еще сильнее, со лба катился пот. Но ребе совсем не рассердился.
– Ладно, – сказал он, – она еще ребенок, пусть будет по ее воле.
И он выбрал для свадьбы Китев, отдаленное местечко, что лежит между высоких гор; местечко, где живут простые, но глубоко верующие евреи. К тому же место это – святое. Когда-то на склонах окрестных гор Бал-Шем[62]62
Исраэль бен Элиезер, «Баал-Шем-Тов» («Обладатель Доброго Имени»), также Бешт (ок. 1700–1760), основоположник хасидизма.
[Закрыть] копал глину и возил на телеге продавать. А в реке, что пересекает местечко, Бал-Шем когда-то купался. Река эта мелкая, чистая, но очень шумная, бурливая; в пене и серебряных брызгах несется она меж острых камней, окаймляющих ее с обеих сторон. В одном месте мелкая речка становится глубокой, там вода доходит до горла. Там Бал-Шем смывал с тела налипшую глину. Бесплодные и больные женщины приходят туда, чтобы выкупаться и исцелиться. И реб Мейлех хотел там окунуться перед тем, как жениться в четвертый раз. В нем, конечно, еще есть сила, хвала Всевышнему, но искупаться в таком святом месте не помешало бы. Тем более если хочешь сына.
Свадьбу справили пышно. Помимо нескольких тысяч хасидов, на торжество пришло много «газд»[63]63
Газда (украинский диалектизм) – хозяин, глава семьи, зажиточный крестьянин.
[Закрыть] с окрестных гор. Парни в шляпах с пером, девушки в платьях с широкими рукавами и в бусах приехали на возах с сеном. Гости танцевали в еврейских шинках и палили из ружей в честь свадьбы. Пастухи со стадами овец, ковыляя, приходили посмотреть на свадьбу. Тощие длинноусые крестьяне с заплатами на коленях отрывали лошадей от работы в поле, застилали телеги соломой и подвозили хасидов. За хорошую плату они собирали сухие ветки и разводили костры в честь свадьбы. Вместе с несколькими еврейскими оркестрами и бадхенами пришел украинский оркестр из скрипок, пастушьих свирелей и «козы» – бурдюка из козлиной шкуры, в который дудел сухопарый босой старик, одетый в овчину.
Наутро после свадьбы караван повозок отправился обратно в Нешаву. Для одних только свадебных подарков пришлось нанять несколько крестьянских телег. За ними в карете ехал ребе со своими домашними. Брички с богачами, выстланные соломой телеги с почтенными хасидами и пешие бедняки длинной вереницей тянулись по пыльным горным дорогам и трактам. Сзади ехала молодая жена со множеством родственниц, служанок и горничных. Хасиды пели.
Но все это не могло снять камень с души реб Мейлеха, жениха шестидесяти с лишним лет от роду.
Грустный, как будто едет не с собственной свадьбы, а с похорон близкого человека, сидел реб Мейлех на мягком сиденье кареты, окруженный слугами. Пение хасидов раздражало его, мешало спать.
Реб Мейлеху было о чем грустить. Уже в день торжества его невеста Малкеле повела себя очень нехорошо.
По нешавскому обычаю невесте брили голову не наутро после свадьбы, а в самый день свадьбы. Это был священный обычай, и при дворе Нешавского ребе никто не смел ему противиться. И вот к Малкеле пришли две женщины с банщицей из местечка, чтобы чин чином совершить обряд бритья. Но Малкеле обеими руками вцепилась в свои густые черные волосы и никого к себе не подпускала.
– Ничего, образумится, – сказала банщица, сердитая женщина с острым злым подбородком и одним-единственным зубом, – они все поначалу такие, но это их не спасает…
При этих словах она сверкнула бритвенным лезвием.
– Мне бы столько рейнских гульденов, Боже Всемогущий, сколько славных головок я обрила… Иди сюда, невестушка, иди!
Малкеле и слышать ничего не хотела.
К ней пришли женщины, стали просить, уговаривать, сулить подарки, сто рейнских гульденов за бритье, но Малкеле не соглашалась. Она судорожно вцепилась в волосы и кричала:
– Вам сначала придется руки мне отрезать… Не дам!
– Дитя мое, не все ли тебе равно? – взывали к ее рассудку женщины. – Ведь так или иначе придется их сбрить, что тебе даст один день?
– Завтра да, а сегодня нет, – отвечала Малкеле, – если кто ко мне подойдет, я его укушу, глаза выцарапаю…
И она показала два ряда белых острых зубов. Женщины перепугались.
Сам ребе пришел ее просить.
– Невеста, – сказал он, – ты станешь женой Нешавского ребе и должна вести себя так, как принято при нешавском дворе, такова моя воля: дай себя обрить.
– А моя воля такова: не дам себя обрить! – непокорно ответила Малкеле, с ненавистью глядя в глаза ребе.
У ребе екнуло сердце. Впервые кто-то противился ему, впервые с ним так разговаривали.
Дядя-заика был сам не свой от страха. Он ждал, что случится нечто ужасное. Он был уверен, что ребе сейчас прикажет собирать вещи и ехать обратно в Нешаву. Но ничего не произошло. Ребе лишь улыбнулся и сказал:
– Упрямица, настоящая дочь мудреца… Ладно. Это ведь, собственно, не закон, а только обычай, пусть будет так.
Но это было ничто по сравнению с тем, что она устроила потом. Реб Мейлех весь день готовился к первой брачной ночи. Хоть это было ему не в новинку, ведь он уже трижды женился и всегда – на девицах, однако он никогда еще так не был так взволнован, так взбудоражен, как в этот раз. Он без устали изучал обязанности мужа и жены, совсем как юный неопытный жених. Читал специальные молитвы, которые есть не в каждом молитвеннике, а только в очень старых изданиях. Он вдруг принялся расчесывать короткими толстыми пальцами свою густую бороду и пейсы, к которым прежде никогда не прикасался, которые никогда не знали гребня. К тому же ребе не продержался до конца поста, нашел себе оправдание – мол, ослаб – и поел медовой коврижки, запив ее водкой. Кроме того, он попросил старого хасида заговорить его от дурного глаза. Тот вымыл руки и сказал:
– Три чуда – три женщины стояли на зубце утеса. Одна сказала: «Он болен», вторая сказала: «Не бывать болезни и слабости. Если мужчина причинил тебе зло, пусть у него выпадут волосы и борода. Если женщина причинила тебе зло, пусть у нее выпадут зубы и опадут груди. И как у воды нет дороги, а у рыбы и муравья нет почек, так и у тебя пусть не будет ни болезни, ни слабости, ни обид, ни потерь и пусть дурной глаз не коснется Мейлеха, сына Двойры-Блюмы, ибо он происходит от Йосефа-праведника, над которым никакой дурной глаз не был властен. Заклинаю вас, все виды глаз: дурной глаз, темный глаз, светлый глаз, зеленый, узкий, выпуклый, запавший, мужской, женский, стариковский, глаз молодой девицы, что еще не знала мужчины, – вам надлежит уйти прочь и не приближаться к Мейлеху, сыну Двойры-Блюмы, ни в часы бодрствования, ни в часы сна, не касаться ни одной из двухсот сорока восьми частей его тела, ни одной из его трехсот шестидесяти пяти жил…»
Женщины готовили Малкеле к свадьбе. Они в сотый раз рассказывали ей о великом счастье, которое ей выпало, – стать женой ребе, о том, какая честь быть нешавской ребецн.
– Это ангелы небесные постарались, – говорили они, – ты танцевать должна от радости…
Много раз, до оскомины, они втолковывали ей, какое почтение следует оказывать ребе, как выполнять его волю.
Потом они долго гладили ее по голове, сплевывали, чтобы отвести дурной глаз. С большой нежностью, пылая румянцем, они надели на нее длинную белую сорочку до пят, застегнутую до горла, чтобы не было видно ни единой полосочки тела. Малкеле не противилась, позволяла женщинам делать с ней все, что им хотелось. Поэтому они забыли о недавнем поведении невесты и отпускали ей множество комплиментов. Они хорошенько расчесали пальцами ее черные как смоль волосы, надели белую фату с голубыми атласными лентами и спрятали под нее все пряди.
– Прячьте, прячьте, – переговаривались они, – так люди хотя бы не увидят позора…
Затем они поцеловали ее в голову и, пятясь, вышли.
– Поздравляем! Чтоб у тебя, с Божьей помощью, хорошо прошли девять месяцев и обрезание…
Когда же ребе вошел в ее комнату, она не сказала ни слова и только следила за каждым его движением большими любопытными глазами. Она смотрела, как он быстро сбрасывает с себя атласную капоту, как дрожащими пальцами стаскивает через голову талескотн. Она видела, как он шевелит губами, тихонько бормочет какую-то молитву, слушала его тяжелые стариковские вздохи, глядела, как трясутся его борода и пейсы, отбрасывая смешные тени на тускло освещенную стену. Но едва он погасил свет и начал потирать ермолку, возить ее туда-сюда по голове – она ловко и проворно, словно молодая козочка, выскочила из кровати и встала посреди комнаты в одной сорочке, и ее черные жгучие глаза горели в темноте, как фосфор.
На некоторое время ребе оцепенел. В его стариковской голове творилась неразбериха.
«Нечистая сила… – мелькнуло у него в мыслях. – Бесы, которые приходят испортить евреям праздник…»
От этой догадки ребе бросило в дрожь. Хватаясь за все подряд, он стал искать талескотн. Вскоре он пришел в себя и так вытаращил свои и без того выпученные глаза, как будто хотел вытолкнуть их из глазниц.
– Боже милостивый! – пролепетал ребе и почувствовал, что он совсем беспомощен и не знает, что делать.
Чего-чего, но такого он не ожидал.
В своей долгой семейной жизни, с тринадцати до шестидесяти с лишним лет, он повидал много разного. И три его предыдущие жены были очень разные. В его стариковской голове путались разные события, времена, всевозможные ночи – ночи огромного блаженства и ночи женских слез; ночи неудовлетворенности и ночи женского бесстыдства, игривости, ласки. Но такое?.. Такое нахальство! Издевательство! И над кем! Над ним… Нешавским ребе!
Был бы тут ее дядя, заика, ребе бы ему показал, в порошок бы стер! Ведь это честь для него, босяка, что Нешавский ребе снизошел до их семьи и посватался к бедной девушке, сироте. Девушке очень повезло. Она должна это знать и оказывать ему почтение. Но с дядей он сейчас потолковать не мог. Толковать надо было с ней, с сиротой, которая должна радоваться такой великой чести, такому счастью, что было ей даровано. А разговаривать с женщинами ребе не умел, не знал, как это делать. Он никогда не беседовал с женщинами, кроме тех, что приходили в слезах с молитвенными записками. Даже с тремя своими супругами он заговаривал редко. Да и о чем говорить с женщиной?..
Сначала он пытался уладить все по-хорошему. С невестой он беседовать не стал, Боже упаси! О чем говорить с бабой, да еще с такой молодой, и к тому же без царя в голове? Но он беспокоился о ее здоровье.
– Ну, ну, – сердито пробурчал он, – разве можно в таком виде разгуливать… Еще простудишься, Боже упаси…
Она ничего не отвечала, только сверкала фосфорическими глазами в темноте, словно кошка.
Поскольку это не помогло, он перешел к теме благочестия.
– Э, – сказал он, – еврейской женщине, да еще и внучке ребе, нельзя вот так… Огорчать жениха – большой грех…
Поскольку и это не возымело никакого действия, он впал в гнев. Его густая борода и пейсы затряслись от ярости.
– Дерзкая девчонка! – крикнул он. – Нахалка! Где твое уважение?!
В гневе он даже забыл, кто он такой и где находится, и даже вылез из кровати, чтобы проучить бесстыдницу, силой научить ее уважать его, Нешавского ребе. Нельзя грешить безнаказанно, нельзя… Но тут силы оставили его, ноги задрожали, руки затряслись. Он вдруг почувствовал себя старым, дряхлым и начал стонать и вздыхать – немощный, разбитый, не как жених в первую брачную ночь, а как дед, который нуждается в покое, в отдыхе.
Тогда невеста подошла к нему. Она с жалостью погладила его по голове. Но он был так слаб, так утомлен, что даже не мог протянуть к ней руку.
Она укрыла его тяжелой периной, положила в ноги подушку, и он уснул.
Теперь, когда он ехал со свадьбы обратно в Нешаву на мягком сиденье кареты, вся эта ночь стояла у него перед глазами, и голова у него была тяжелая, свинцовая.
«Беда! – стучало у него в мыслях. – Ох, беда».
Пение хасидов впивалось ему в уши, раздражало, как будто они не пели, а насмехались над ним. Он уже несколько раз собирался сделать знак рукой, чтобы они замолчали, но сдерживался. «Зачем выдавать себя?» – думал он. Никто не должен знать о его печали.
Что он не станет разводиться, это ясно, думал ребе, сидя в тряской карете. Во-первых, этого бы не одобрили хасиды. Те и так были удивлены его четвертой женитьбой. Они ни слова не сказали поперек, Боже упаси! Они понимали, что, наверное, так надо. И какой вид все это будет иметь, если он сейчас разведется? И что скажут чужие хасиды? Они станут прыскать в кулак. Его враги и завистники при других хасидских дворах будут сиять от радости. Нет, он не доставит им такого удовольствия! Ни за что!
Во-вторых, он не может этого сделать на глазах у своих домочадцев. Дети – как сыновья, так и дочери – предупреждали его, что не стоит больше жениться. Ребе не послушался, а теперь его собственные дети будут смеяться над ним, издеваться. Все уважение к нему пропадет. Нельзя, чтобы до этого дошло.
В-третьих, ему было жалко ее – жену, которая едет сейчас в другой бричке, окруженная родственницами и женами других ребе. Правда, она его огорчила, причинила ему сильную боль, встретила мужа совсем не так, как пристало еврейской женщине. Кто знает, не довела ли она его, Боже упаси, до болезни? Он немолодой человек, его нельзя так мучить, надо быть добрым к нему. Когда его мучают, он слабеет, как вчера. Кто знает, не уходят ли из-за болезни его, Боже упаси, последние силы? Он вдруг ощутил себя немощным, усталым, не то что раньше, перед свадьбой. Да, утром за столом множество гостей, хасидов пожелали ему позднего сына. Благословение от нескольких тысяч евреев – не пустяк. Но он чувствует себя усталым, слабым, старым… очень старым, а виновата она, она. Где это слыхано? Разве что, Боже упаси, у гоев или у простого люда, ремесленников… Бесчинство творится среди евреев, даже знатных, даже детей ребе…
Из-за этого он ощутил ненависть к ней, к той, что сейчас едет в дальней бричке, окруженная родственницами новобрачных и женами других ребе; но в то же время он не хотел отдалять ее от себя. С кем же он тогда останется? Дети – враги ему, они уже ждут, когда можно будет поделить между собой полномочия ребе. Исроэл-Авигдор тоже враг и к тому же наглец. Ни одного близкого человека. А она такая молодая, красавица, так говорят женщины… И поэтому он не мешал хасидам петь. Наоборот, старался выглядеть веселым. Что все останется как есть – это он уже твердо решил. Никто не должен знать. Вот только он пока не понимал, надо ли поговорить с ее дядей-заикой или нет. Какое-то время ему казалось, что надо. Ему хотелось выместить на ком-то свою злость, выговориться, накричать на кого-то. И он знал, что ни на кого другого не может накричать так, как на Мехеле-заику. «Может, дядя поговорит с племянницей, – размышлял ребе, – выбранит, и она образумится». Однако вскоре понял, что это ни к чему не приведет. Он сам должен ее обуздать, собственными силами. Главное, чтобы он не чувствовал себя таким слабым, чтобы был уверен в себе. Может, поехать к профессору? А может, просто взбодриться? Главное, ни с кем не говорить, не позориться.
И реб Мейлех взбодрился, преисполнился упования на Бога и, чтобы забыться, принялся курить сигары, одну за другой.
– Исроэл-Авигдор! – то и дело тормошил он габая. – Дай огня, Срульвигдор!
Исроэл-Авигдор чиркал спичкой, зажигал погасшую сигару и при свете огонька смотрел на ребе насмешливым, хитрым взглядом.
Он уже знал от служанок, что между женщинами, которые наутро после свадьбы пришли поприветствовать невесту, произошла небольшая перебранка. Что-то слишком долго они возились с постельным бельем, кричали на невесту и шушукались, шушукались. Исроэл-Авигдор понял, что источник Бааль-Шем-Това и заклинание от дурного глаза не возымели особого действия. И теперь он смотрел на ребе в упор вороватыми, наглыми глазами.
«Ну, жених, держись», – довольно подумал он и взял большую понюшку табаку.
А затем ребе заломил шляпу набекрень, как всегда, когда принимал твердое решение, и задорно сказал:
– Срульвигдор, я хочу, чтобы дни семи благословений прошли пышно, с торжествами. И чтобы столы накрыли в большом бесмедреше, слышишь меня, Срульвигдор?..
Глава 7
Всю неделю семи благословений – которую ребе справлял с большой помпой – дядя-заика, а еще больше его жена, прожили в постоянной тревоге о поведении своей Малкеле, молодой нешавской ребецн. Они боялись, как бы она не сделала ребе какую-нибудь пакость, не выкинула неожиданный фортель, а главное, как бы она, чего доброго, не бросила всех и вся и не сбежала посреди праздника.
Ее опекуны жили в страхе все эти несколько месяцев помолвки, с того дня, как дядя приехал из Нешавы с вестью о том, что ребе хочет свататься к девушке. Наряду с радостью, что они дожили до такого дня, что скоро выдадут родственницу за Нешавского цадика, породнятся с самим ребе и поправят свое положение в обществе, – их терзала постоянная тревога, страх. Они все время боялись, что чертовка Малкеле что-нибудь выкинет, устроит безобразный скандал и покроет себя, своих опекунов и весь нешавский двор стыдом и позором. Они все не могли поверить своему счастью.
Когда дядя-заика внезапно приехал домой с доброй вестью об удачной партии, его жена сказала на это одно-единственное слово.
– Дурак! – ответила она ему.
Тетя Эйделе держала мужа под башмаком, считала себя мудрой женщиной и даже не захотела слушать то, о чем, заикаясь от пыла, рассказывал муж.
– Партия в самый раз для чертовки Малкеле, – насмехалась она. – Ты лучше ей не говори, она тебе бороду выдерет.
Дядя ее не послушал. Без долгих разговоров, боясь, как бы жена не помешала ему, он пришел к девушке и все ей выложил.
– П-п-поздравляю! – еле выговорил он. – Малкеле, ты станешь нешавской ребецн.
Тетя Эйделе побледнела. Она ожидала самого худшего. Но Малкеле лишь засмеялась. Ее охватило безудержное веселье. Она не спрашивала, кто такой этот Нешавский ребе, сколько ему лет, а только хохотала – дико, бесстыдно, сгибаясь в три погибели.
– Ой, мамочки! – вскрикнула она и снова залилась смехом.
– Что ты так хохочешь? – не выдержал дядя. – Ты не хочешь за Нешавского ребе?
– Хочу! Хочу! – крикнула Малкеле. – Но где же коврижка, дядя? Хочу коврижку…
Дядя так вырос в собственных глазах после своей победы, первого в его жизни триумфа, что забыл о своем вечном страхе перед женой. Выпрямившись, решительным шагом он подошел к жене и сунул ей под нос два кукиша.
– Ну что, Аристотель, – сказал он, – кто здесь мудрец, а кто дурак?
– Дай-то Бог, чтоб мудрецом оказался ты! – Тетя Эйделе возвела глаза к потолку. – Только не радуйся раньше времени…
Помолвка состоялась.
Родные Малкеле были счастливы, но неспокойны. На девку нашла дурь – так они истолковали ее согласие на брак, – очередная дурь Малкеле-чертовки. Они не верили, что дело дойдет до свадьбы – слишком уж хорошо знали племянницу. Девчонка доставила им немало огорчений, в точности как ее мать. К семнадцати годам она уже успела трижды сбежать из дядиного дома, и трижды ее под большим секретом возвращали домой.
– Дурная кровь, – говорили о ней в семье, понизив голос, – от матери вместе с молоком передалась.
Мать Малкеле, дочь ребе и невестка другого ребе, тоже сбежала из дома. Мать была на пятнадцать лет старше дочери. В четырнадцать она вышла замуж, а через год родила. Спустя одиннадцать лет после свадьбы, когда Малкеле было уже целых десять лет и ее уже начали сватать, – она, двадцатипятилетняя мать с дочерью на выданье, вдруг бросила двор, мужа и дочку и сбежала в Будапешт с венгерским офицером, кавалеристом из городского гарнизона.
Семья прокляла беглянку, наложила запрет на ее имя. Ее болезненный муж, сын ребе, умер от тоски и стыда. Но все это держали в тайне. Даже при дворах других ребе ничего не знали об этой истории. Считалось, что она лечится за границей.
Сироту Малкеле отдали на воспитание тете. Своих детей у Эйделе не было, и она захотела забрать ребенка к себе. Дом Мехеле-заики славился благочестием и набожностью, они с женой хотели воспитать маленькую Малкеле порядочной девушкой.
Дядя сразу же взялся за работу, принялся втолковывать Малкеле еврейскую традицию, читать ей трактаты по этике и часами, заикаясь, рассказывать об аде, где жгут и жарят грешников. Дядя был большой знаток по части ада, знал все о мире хаоса[64]64
В традиционных еврейских представлениях о загробном пути души мир хаоса – нечто вроде чистилища, в котором душу претерпевает муки, предваряющие муки ада. В аду всякая душа пребывает одиннадцать месяцев, но зато в мире хаоса может мучиться сколь угодно долго.
[Закрыть], умел описать все котлы со смолой, все утыканные колючками ложа. А тетя, женщина ленивая, начала помыкать маленькой племянницей, все время приказывала ей принести, подать, снять с нее туфли – чтобы, держа девочку в узде, вырастить из нее послушную еврейскую девушку.
Но девочка сразу же восстала и против дяди, и против тети. Рассказы об аде она и слушать не хотела.
– Я это уже слышала, – резко обрывала она дядю и поворачивалась к нему спиной.
И тете она тоже не желала повиноваться. Эйделе окликала ее по десять раз, прежде чем Малкеле отзывалась. И даже когда тетя рассказывала ей истории о праведниках и праведницах, она пропускала все мимо ушей.
– Тетя Эйделе, расскажите лучше про маму, – перебивала она посреди истории, как раз когда Бал-Шем сражался с волколаком[65]65
Оборотень, способный превращаться в волка.
[Закрыть].
Тетя не давала ей договорить до конца.
– Не говори о ней, – запрещала она. – У тебя нет больше мамы. Твоя мама – это я.
– Нет, моя мама – это моя мама! – топала ногами девочка. – А ты только тетя!
И в семье начали побаиваться маленькой Малкеле.
– Совсем как мамаша, да сотрется ее имя! – бормотали они.
В точности как мать, Малкеле росла быстро и выросла высокой, стройной и гибкой, словно прутик. Глаза у нее были черные, пронзительные, и чернота эта была не еврейская. В них таилось что-то буйное, цыганское. И волосы у нее были буйные, такие черные, что даже синевой отливали, но не кудрявые, а прямые; они ниспадали ровными прядями. Ни один локон не вился у ее виска. Такими же резкими, черными и прямыми были ее брови – длинные, густые, смыкавшиеся над прямым тонким носом, который немного расширялся ближе к нервным, подрагивающим ноздрям.
Каждый раз, расчесывая девочке волосы и заплетая их в толстые косы, тетя непрерывно вздыхала:
– Еврейской прелести ни на грош. Вы только посмотрите на эти прямые патлы, острые плечи, как у шиксы… Совсем как у той…
Под «той» подразумевалась ее мать, которую не называли по имени. И в точности как «та», Малкеле никого не уважала, никому не позволяла собой командовать; она была упрямицей, неистовой тиранкой, и у нее случались дни безумия – дни хохота, прыжков и буйства без всякой на то причины – и дни внезапного молчания, озлобленности и меланхолии, без всякой на то причины.
– В ребенке сидит нечистая сила! – часто говорила тетя дяде. – Какой-то черт.
Нечистая сила заполоняла все дни Малкеле: и веселые, и печальные. Девочка любила играть, но играла она необычно, иначе, чем другие дети, чуть не разнося дом в щепки. Она собирала полный дом детей. Переворачивала все старые кожаные стулья, выдвигала все ящики столов, выбрасывала из них дядины бумаги, рукописи и родословные документы, сооружала из стульев и ящиков скорый поезд, который едет далеко, в Венгрию, в Будапешт, где живет мама.
Помимо поездов, она еще любила играть в свадьбу. Она вытаскивала из тетиных шкафов старые шелковые свадебные платья, кринолины, меха, старые шляпки с разноцветными птичьими перьями и наряжалась в них. У тети где-то была спрятана шкатулка с украшениями – брошью, цепочкой, ниткой жемчуга, драгоценными шпильками; девочка навешивала все это на себя, втыкала в волосы и изображала из себя невесту.
Тетя поднимала крик:
– Малка, ты меня по миру пустишь! Все платья мне перепортишь, чертовка! У меня же только и есть, что эти несчастные тряпки!..
Но Малкеле не слушала ее, продолжала делать свое дело, кричала, приказывала детям горланить, стучать, петь, танцевать. Тетя, не привыкшая к детям, стонала, что они терзают ее слух, мешают читать притчи о праведниках. Малкеле это ничуть не заботило.
– Стучите, ребята! – приказывала она. – Надо, чтобы поезд скорее прибыл в Будапешт.
И свадьбы девочка справляла так шумно, что однажды соседки пришли жаловаться. Во время одной из свадеб, на которой она была невестой, а восьмилетний мальчик из хедера – женихом, Малкеле приказала двум подружкам, «матерям молодых», проводить жениха и невесту «на брачное ложе». Дети рассказали об этом матерям, и те пришли жаловаться Эйделе.
– Ребецн, милая… чтобы ребенок – и знал такие вещи!..
В течение нескольких дней тетя пыталась выведать у девочки, где она это услышала, кто ей о таком рассказывал. Но Малкеле молчала. Ночью тетя не могла уснуть и разбудила мужа.
– Послушай, – тормошила она его, теребя за ермолку и не называя по имени[66]66
Еврейская жена из уважения должна бы называть супруга по имени, а у тети Эйделе муж – подкаблучник, и она обращается к нему просто «Слушай…», то есть именно так, как, согласно традиции, еврейский муж обращается к жене.
[Закрыть], – послушай, как бы девчонка не навлекла на нас стыд и позор!..
Потом Малкеле прониклась любовью к маленьким детям, но любовью такой буйной, что матери убегали от нее. Если ей где-то попадался маленький ребенок, она начинала его целовать с такой силой, так крепко обнимать и тискать, что тот начинал задыхаться.
– Чертовка идет! – кричали женщины, завидев Малкеле, и убегали от нее.
Матери выдумали, будто у девочки дурной глаз, будто она наводит порчу, и втихомолку посылали ей проклятия:
– Соль тебе в глаза, перец тебе в нос…
Как только заболевал ребенок, мать прибегала к Эйделе-ребецн вырвать нитку из бахромы на платке Малкеле, чтобы сжечь ее и снять сглаз. Все платки, что покупала ей тетя, превратились в лохмотья. Тетя сгорала со стыда.
В тринадцать лет девочка в первый раз сбежала из дома.
Без одежек, без белья, без гроша в кармане она села на поезд и отправилась в Будапешт к маме, о которой не знала ничего, даже адреса. Ее нашли и с полицией ссадили с поезда на полдороге. Тетя думала, что девочка будет плакать, упадет ей в ноги просить прощения. Но Малкеле даже не опустила взгляд. Упрямыми глазами, в которых уже зарождалась тоска, она посмотрела в глаза тетке и сказала:
– Я снова сбегу… К маме…
Дядя и тетя стали целыми днями говорить дурное о ее матери. Они вновь и вновь рассказывали девочке, как из-за беглянки расстался с жизнью ее муж, отец Малкеле. Описывали стыд и позор, который она навлекла на всю семью. В красках изображали каменное сердце женщины, не желающей ничего знать о собственном ребенке. Но Малкеле все это не трогало. Она стояла на своем:
– Хочу к маме.
– Да ведь у нее тебе придется есть свинину.
– Хочу к маме…
– Тебе придется жить среди гоев.
– Хочу к маме.
– Тебя там, Боже упаси, окрестят…
– Хочу к маме… Я от вас сбегу!
Малкеле сдержала слово. Она еще дважды убегала из дома. Свою мать она не нашла. Та словно в воду канула, исчезла, и Малкеле пришлось вернуться в Перемышль к дяде с тетей. Но с того дня она замолчала, никому не говорила ни слова, не хотела ни с кем видеться. Целые дни она просиживала у окна, наблюдала за офицерами из крепости, которые время от времени появлялись на улице. Она долго наблюдала за ними, за каждым офицером, по мере того как тот становился все меньше, меньше и в конце концов совсем исчезал.
Вот тогда-то и приехал из Нешавы дядя со счастливой новостью. Для семьи это стало облегчением. Чужая девочка, враждебная людям, ни денег, ни доброго имени – они знали, что такая могла бы просидеть в девках до седых волос или, Боже упаси, выйти за ремесленника.
– Такое счастье, – говорили они.
Но сами не верили своему счастью.
– Как дожить до того дня, когда я увижу ее под хупой? – Тетя Эйделе возводила глаза к закопченным балкам. – Разве что помогут заслуги предков!
И заслуги предков помогли. Тетя Малкеле дожила до свадьбы Малкеле. И даже до дней семи благословений. Но тревога ее не утихла, наоборот, она росла с каждым часом, с каждой минутой.
– Что-то уж слишком гладко все идет, не сглазить бы, – то и дело говорила она мужу, – у меня сердце не на месте, не случилось бы чего.
Но ничего не случилось.
Все шло самым наилучшим образом. За несколько месяцев, прошедших после помолвки, Малкеле даже ни разу не спросила о своем женихе. Она только радовалась каждому новому подарку, что присылал Нешавский ребе. А он присылал много подарков – от трех его жен осталось много украшений: бриллиантовых колец, серег, алмазных брошек, драгоценных шпилек, браслетов, даже косынок и платков, расшитых драгоценными камнями. Отец не позволял дочерям забрать наследство. Вещи каждой жены сохранялись для следующей. После смерти третьей ребецн дочери захотели получить наследство. Но ребе запер все в окованный железом сундук на колесиках, стоявший в его комнате, а ключ держал при себе. Он не спешил. У него были свои расчеты. А теперь он послал все это Малкеле. И та была счастлива. Ей не надоедало разглядывать свои отражения. Она обвешивалась украшениями, смотрелась в маленькое зеркальце – единственное в доме тети. Надувалась, строила гримасы, изображая знатную барыню. Кроме того, ребе прислал много денег на наряды. Он даже хотел прислать невесте платья, что остались от трех его жен, – много шелковых и атласных платьев, да еще и меха. Но Малкеле не хотела. Это продолжалось долго, пока ребе не дали понять, что старые платья носить нельзя, потому что они уже не в моде, даже если хорошо сохранились и сшиты из шелка и бархата.
– Вот как? – удивлялся он, слушая речи заики, который пересказывал все так, как научила его жена, – нет, умом их не поймешь, ай, ай…
Поэтому он выслал деньги на наряды, много денег. Невеста целыми днями бегала по перемышльским мануфактурным лавкам, покупала шелк, бархат, атлас, шерсть. Ткани она выбирала пестрые, яркие, расцветки такой же буйной и страстной, как она сама. Что бы продавцы ни показывали, она требовала отрезать и завернуть. Даже не позволяла тетке торговаться.
– Сумасшедшая, – злилась тетка, – на что тебе столько тряпок? Пустая трата денег.
– Я так хочу, – отвечала Малкеле.
Потом к тете в дом явились портные со своими машинками и стали шить свадебные наряды. Мастера галдели, пели «Ялойс[67]67
Стих из вечерней молитвы на Йом Кипур.
[Закрыть]», молитвы о дожде. Молодые подмастерья пели любовные песенки, пересыпанные немецкими словами, и строили глазки невесте. Стук швейных машинок, пение, постоянная примерка платьев, одевание, раздевание наполнили Малкеле такой радостью, что она схватила тетю в охапку и расцеловала в обе щеки.