Текст книги "Из дома"
Автор книги: Ирья Хиива
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
– Идем, люди идут, кажется, эстонцы – неудобно, мы же не маленькие, – сказала Шура.
На горе над озером мы сели на нагретую солнцем скамью. Шура посмотрела на меня и заулыбалась:
– У тебя на лице уже весна в разгаре, полно веснушек. Тебе они идут, у тебя волосы рыжеватые и даже в глазах коричневые крапинки.
Мы смотрели друг на друга. У нее белое, без единой веснушки лицо, и таких волос, как у Шуры, я никогда ни у кого не видела. Они у нее пышные, светло-золотые. На солнце получается сияние вокруг ее головы. На нее на улице постоянно оборачиваются все – и мужчины, и женщины. Но я никогда не слышала, чтобы ей кто-нибудь сказал, что она красивая, ее будто боятся или стесняются, а может быть, потому, что она редко улыбается…
– Слушай, а ты могла бы жить, как Лелька? – спросила я.
– Ты знаешь, я не хочу про это думать, раньше я думала, что ни за что, ни одного дня. А сейчас я начинаю думать о Сеньке лучше, ведь Галка не его дочь. Он содержит всю эту семейку из-за Люси. Он ее очень любит.
– Но Лелька-то изуродовала себя из-за него. Слушай, у нее уже ничего никогда не будет, а ей всего около тридцати. Она его любит, ревнует и всегда ждет. Интересно, а старухи и старики тоже ревнуют?
– Поживем – узнаем, – ответила Шура. – Слушай, мне как-то не по себе, когда я вижу этот фикус, разбить бы нечаянно горшок и выкинуть бы его вон. – Мы скоро уедем, у нас будет своя жизнь, – проговорила, как бы утешая меня, Шура.
ДЕДУШКА УМЕР
С урока конституции меня позвала к телефону школьная уборщица. Тетин голос спокойно произнес:
– Вчера умер дедушка.
Потом она говорила, что дороги совсем размыло, у тебя никакой обуви, кроме туфель на каблуках. Но я решила поехать на дедушкины похороны. В последние месяцы он почти не разговаривал, хотя мне казалось, что он чувствовал себя так же, как и раньше, просто ему больше нечего сказать, да и слушать его некому. Ему бы надо было читать газету или слушать радио, но у теть в школе никто газету на русском языке не выписывал, а эстонского он не понимал. Радио тоже у нас не было. Ему никто ничего не рассказывал, так он и лежал уже второй год со своей девяностолетней мамой в маленьком домике, который тети наняли у вдовы бывшего директора школы.
А раньше в Виркино моего деда считали самым знающим человеком, его приглашали в правление колхоза читать газету даже тогда, когда перестала выходить наша районная финская газета. Он читал по-русски «Ленинградскую правду» и растолковывал ее по-фински всем, кто приходил по вечерам в правление колхоза.
Я вышла из душного вагона. Было пасмурно, воздух отяжелел от воды. На гибких ветках берез у вокзала висели прозрачные капельки. Из здания вокзала, размахивая руками и громко говоря по-русски, вышли трое раскрасневшихся мужчин. За вокзалом стояла лошадь. Они начали усаживаться в сани. Я подошла и спросила, не в совхоз ли они едут. Они все трое задвигались, начали устраивать мне место поудобнее. Как только лошадь тронулась, тот, что был ближе от меня, вытащил из кармана бутылку и предложил мне. Я оттолкнула его. Державший вожжи спросил, чья я буду.
– Племянница учительницы Айно Ивановны.
Тот, что был рядом с ним, толкнул соседа:
– А у Кольки губа не дура, вишь подкатывается, – они громко рассмеялись. Колька сделал протрезвевшее лицо, заморгал и с чуть наигранным возмущением проговорил:
– Ты что, Васька, сдурел, мой сын к ее тете в школу ходит.
– Тетя – тетей, а племянница – племянницей.
Я отодвинулась на самый край саней. Тот, что сидел с Колькой на передке, на четвереньках подполз поближе ко мне. От него несло водкой, он громко рыгал. Мы ехали по лесной дороге. Сани по самые края шли по мокрому месиву. Он опухшим от водки языком что-то шепелявил мне на ухо. Я старалась не слушать, он начал хватать меня за ноги.
– Не таких мы выламывали, сдавайся, я до Берлина дошел, ты это, б…, понимаешь?
Он начал расстегивать ширинку. Я спрыгнула в лужу, перебралась через канаву, оказалась в воде выше колена. Оба на санях материли меня эстонской сволочью, недобитой и недое…, но в воду не полезли.
Дома бабушка принесла ведро теплой воды, я опустила ноги, она дала шерстяные чулки и накинула на плечи плед. Вечером с кладбища приехали дядя Антти и Ройне. Они ездили рыть могилу для дедушки.
Утром бабушка испекла капустный пирог, сварила кофе. Мы молча сидели за столом. Казалось, что все мы сейчас думали о том, что жизнь дедушки кончилась ужасно. Он хотел пахать свою землю, собирать с нее урожай, вырастить детей – землю отобрали, двух детей ни за что арестовали… Потом он не хотел возвращаться из Финляндии, но его заставили…
Первой из-за стола встала бабушка. Она взяла молитвенник и отправилась к дедушкиному гробу.
Мы с тетей убрали посуду и тоже направились в маленький домик, тихо открыли дверь в коридорчик, послышались ровные слова молитвы, которую читала бабушка. Мы встали вокруг сколоченного из досок гроба, бабушка дочитала молитву, открыла черную книгу и велела петь.
Не пели только старшая тетя и Ройне. Тетя не пела из принципа, считала, что это глупо петь молитвы у гроба неверующего, а Ройне вообще никогда не пел.
У дедушки было красивое чистое восковое лицо. Казалось, наконец он доволен всем, что происходило. К нему приехали самые близкие родственники. И хоронили его, как всех наших: читали и пели, как это делали со всеми его близкими, жившими на этом свете… Крышку гроба закрыли. Мы все вместе вынесли его на улицу, поставили на сани и поехали. На кладбище было пустынно. Серые деревянные кресты были в темных затеках.
Могила за ночь наполнилась водой, пришлось долго вычерпывать ее ведрами, потом туда набросали еловых веток, гроб на веревках опустили в могилу. Священник-лютеранин на эстонском языке прочитал молитву, и сырые комья земли тяжело падали на дедушкин гроб. Все заплакали.
По дороге к саням дядя говорил, что потом, когда подсохнет и могила осядет, надо будет кому-нибудь приехать, поправить ее и поставить крест. Лошадь шла медленно. Казалось, мы все чувствовали себя виноватыми. Дедушка пролежал три года в постели, ему приносили еду, кормили, мыли, а он, наверное, целые дни думал, но никто больше не хотел знать, про что он думает, будто он умер давным-давно.
Человеку, наверное, хочется поступать по-своему, как ему самому кажется нужным. Интересно, а бывает так, что человек на самом деле поступает по-своему? Наверное, страшно быть не как все. Из Финляндии-то мы поехали стадом – все ехали на Родину, только дедушка сердился, называл нас дураками и стадом баранов. Только он один не верил, что нас домой повезут и советовал купить как можно больше продуктов в Финляндии. Он один оказался прав. Моему отцу он говорил, что никогда человек не будет работать на общественном поле так, как он работает на своем, и что рая не надо было бы выдумывать где-то далеко за облаками, если бы его можно было создать на Земле. Всегда будет один человек завидовать другому. Он в Виркине до войны все время повторял, что даже умные люди, если свихиваются, то получается стадо дураков, которых можно, как баранов, загнать в любое место. Это он про моего отца говорил, будто там. в лагерях, куда дедушка попал, когда его раскулачили, таких ученых идиотов, как мой отец, на навоз пускали. А бабушка кричала на него, чтобы он это прекратил и что толку мало от того, что он постоянно ворчит и ругается, только хуже может быть, а потом стало действительно хуже, но не из-за дедушки. Он замолчал.
Дед пришел в дом своей жены, вернее, в дом ее матери, моей прабабушки, которая его терпеть не могла. Саму прабабушку привели из далекой деревни Пери к нам в Виркино. Это было около восьмидесяти лет назад. Но интересно, как это получилось, что дом стали называть прабабкиным именем. При мне никто уже не называл наш дом иначе, как Марланкон тало (дом свояченицы Марии), хотя от ее дома, в который вошел мой дед, ничего не осталось, он все перестроил – и дом, и все подсобные постройки, а люди все равно продолжали называть наш дом по-старому.
Прабабка просыпалась рано и весь день беспрерывно что-то делала. Она терпеть не могла, когда человек сидел без дела. До последнего времени, когда она входила в комнату, ее дочь, моя младшая бабушка, вскакивала с постели, какой бы усталой она ни была, – не полагалось человеку лежать на кровати посреди белого дня, хотя моей младшей бабушке было тогда уже под шестьдесят. Она боялась свою мать. Может быть, и дед так много работал, чтобы показать своей теще, что он не хуже нее. Бедный дедушка, он, наверное, прожил всю свою жизнь, как на соревнованиях. Иногда он напивался, но это было уже после торфоразработок. Мне было лет семь, дедушка пришел из города пьяный, штаны у него болтались на бедрах. Старая бабка пальцем указала дочери на него и зло прошипела:
– Полюбуйся на своего молодца! – и рассмеялась скрипучим голосом.
Дед подошел, крикнул ей в лицо: «Уйди, старая ведьма, надоела ты мне!» – и толкнул тещу в грудь. За ней стояло ведро с пойлом для коровы, которое младшая бабушка собиралась вынести в хлев. Старая бабка упала в ведро, подняла крик, младшая бабушка отправила нас в другую комнату.
После революции, когда за продукты можно было приобрести много красивых вещей, дед наменял на картошку всяких ненужных вещей. У нас на чердаке стоял красного дерева ломберный столик, было непонятно, для чего он. Фруктовые ножи он тоже купил, хотя никто из нас не видел, чтобы фрукты ели с ножом, всякую красивую посуду он купил, которая стояла в шкафу в чулане. Ему, наверное, казалось, что кто-нибудь из нас будет как-то невероятно жить, все эти вещи так никому и не понадобились, пробыли у нас и пропали… Мы ехали по лесу, дядя остановил лошадь, срубил тонкую березу, обрубил ветки и крону, положил ее в сани: «Это отцу на крест».
Бабушка сидела рядом со мной, казалось, что она дремлет, но она взяла меня за плечи, притянула к себе, я положила голову в ее подол и закрыла глаза. Передо мной всплыл жаркий летний день, я пришла с чашкой черники в домик, где жил дедушка, разделила чернику на две порции, налила в чашки молока и дала прабабушке и дедушке. Дед не мог сам есть, его пришлось покормить. А когда он съел ягоды и вытер усы и бороду тыльной стороной неподвижной руки с толстыми опухшими суставами, он откинулся на подушку и проговорил:
– Теперь бы покурить!
Я знала, что бабушка никогда бы не разрешила купить ему папиросы, но у меня осталось чуть денег от продажи ягод. Я взяла их и поехала на велосипеде в магазин, купила дедушке несколько папиросин «Север», зашла в домик, положила ему под подушку. Он тут же с очень довольным лицом закурил и шепнул мне, когда я чиркнула ему спичку: «Спасибо», и громко раскашлялся.
Прабабка прошамкала из своего угла:
– Вот видишь… ему это уже не надо.
А дядя Антти тоже тогда давно, до войны, когда дедушка ругал его за то, что он пьет, сказал своему отцу, что он прожил всю свою жизнь, как кошка с собакой со своей тещей. Но странно, часто, когда дедушка приезжал из Ленинграда, он привозил ей гостинцы и отрезы на кофточки и юбки и платочки в горошек. Он, наверное, уважал ее. Оба работали как заведенные. Но только многое, наверное, было между ними, ведь младшая бабушка была ее единственной дочерью, да и хозяйство, и дом он переделал на свой лад. Но зато детей прабабка воспитывала так, как ей хотелось, особенно мою маму и тетю Айно. Про свое детство мама в Ярославле рассказывала, когда мы гуляли на берегу Волги. Они каждое воскресенье пели и читали молитвы со своей бабушкой. А может быть, деду это и нравилось, ему надо было что-то свое иметь – вот он и считался безбожником. Он же никогда не запрещал заниматься с детьми… Но между собой они почти не разговаривали. Если дед спрашивал у прабабки, где лежит какая-нибудь вещь, то та не отвечала, а указывала ему пальцем. Никому уже не узнать, о чем он думал, когда лежал так целые дни один. Бабушка говорила, что у него всегда открыты глаза, когда бы к нему ни подойти, и днем и ночью, наверное, он много раз видел перед собой свою жизнь. Он же женился по любви. Бабушка ему, наверное, часто в этих картинках улыбалась, и, может, она ему молодой вспоминалась, а дети маленькими вспоминались, а нас, внуков, он, наверное, редко вспоминал. Ведь его дети от любви родились, а мы ему от несчастья достались. Когда любят – улыбаются, и вообще это видно по лицу, а дед никогда не улыбался нам. Может быть, я и Ройне напоминали ему о его дочери, и он не мог нам улыбаться. Он, кажется, больше всех из своих детей любил мою маму, она была старшей и первым его ребенком. О маме он думал до конца, пока мог думать. Он поехал в Ярославль за Ройне, когда ее арестовали. Он плакал, когда вернулся, и не мог молчать. В тот же день он рассказал все своему троюродному брату, а бабушка ругала его за это. К дяде Тойво он тоже ездил, но это было еще до тридцать седьмого. Он тогда приехал радостным. Все улыбался, будто он немного выпил, – его сын летчик-испытатель. Он привез фотографию дяди Тойво в форме летчика и всем в деревне показывал, брал ее с собой в правление колхоза, когда ходил читать газету.
Лошадь остановилась во дворе школы, мы начали выкарабкиваться из саней. Стало холоднее. На краю неба, как раскаленное лезвие, загорелся закат. От лошади поднимался белый пар. Я погладила ее по морде, она встряхнулась и зашевелила ушами. Дядя Антти крикнул с крыльца:
– Подбрось ей сена!
Бабушка разогрела ужин, мы ели, глядя в тарелки. Дядя Антти как всегда закончил первым, отодвинул тарелку, зажег папиросу, с силой выпустил синюю струю дыма вверх и проговорил:
– Я уверен, что в Карелии будет лучше. Нам вербовщики говорили, что там, на лесоразработках, хорошо платят. Говорят, что и отсюда всех наших подчистят, там республика Карело-финская существует, не хватает финнов. Вроде бы прямой смысл нас всех туда направить, – рассудил дядя Антти.
– Слава Богу, отец умер, ему уж не придется мучиться на пересыльных пунктах и дорогах, – проговорила бабушка, вставая, чтобы убрать посуду со стола.
* * *
Как только учителя перестают искать в журнале, кого бы вызвать к доске отвечать урок, и проходит напряжение, перед глазами всплывает Володино лицо. Он улыбается, ему кажется, что мы должны пожениться. А я не знаю, что мы будем делать, когда поженимся. Я ни за что в этот город Брянск не поеду, я не могу ему показать свой паспорт. Очень много надо будет ему объяснить, и все равно ему всего не понять, на всю жизнь останемся чужими, придется, если, к примеру, поехать в его Брянск, как-то все объяснить его отцу – он партийный, русский, ни от чего, наверное, не пострадал… Можно, конечно, отправиться к той начальнице паспортного стола и получить нормальный паспорт, все скрыть и никогда уже в жизни никому ни о чем не рассказывать. Но если я поеду с Володей к моим тетям? Они же говорят по-фински… Правда, они могли бы и не говорить при нем, но вот бабушка, по ней сразу все понятно. Она почти не говорит по-русски… Получится, будто я стесняюсь самых близких мне людей. Может быть, Лелькин муж Семен прав, что я Володю не очень-то люблю. Интересно, почему он так думает? Выходит, у меня такая первая любовь. Шура тоже говорила, что не выходят замуж за первого же парня. Но это просто так считается…
Что же он мне тогда там на лавочке под акациями говорил про эстонцев? Будто их от немцев освободили и что они все предатели. Но кто из эстонцев просил их освобождать? Такое количество в Сибирь при раскулачивании сослали, а сколько арестовано! Может, он ничего не знает? Наверное, ему на партсобрании про это говорят. Выходит, что хотя он побывал во многих освобожденных странах, ничего сам не увидел. Ведь все знают, что в Прибалтике жили при немцах лучше, чем сейчас. Если я выйду замуж за Володю, мне, наверное, и от своих детей придется скрывать, куда делись их бабушка и дедушка. Получилось бы для тех, кто это все сотворил, прекрасно – и концы в воду. Мне лучше вообще кончить с Володей и никогда больше не знакомиться с такими…
– Хиво, иди к доске! – Валентина хотела, чтобы я повторила теорему, которую она объяснила.
Я прошла к доске, но я абсолютно ничего не слышала. Она мне опять всадила двойку в журнал, да еще нотацию прочитала.
* * *
На вокзале было шумно. Казалось, даже весело, – мне всегда так казалось, когда наших собиралось много вместе. А у взрослых при всех переездах были очень напряженные и озабоченные лица. Как-то не верилось, что им плохо. Им просто как бы хотелось быть при таком важном деле серьезными.
Мы таскали в вагоны-телятники тюки и ящики. Ящики мы ставили вниз, а сверху клали мягкие тюки и мешки. Мы почти закончили работу. Рядом с нашим вагоном стояло несколько парней и девушек, они о чем-то громко разговаривали и смеялись. Я подошла к ним поближе.
Девушка с желто-белыми волосами, подкрученными валиком вниз, смеясь рассказывала, как на танцах в клубе погас свет и в темноте она вцепилась в какого-то парня-эстонца, думая, что это ее брат, и закричала:
– Армас, Армас [42], я боюсь! А тот не будь дурак…
Я не расслышала, что тот сделал с ней. Моя бабушка заметила, что я стою без дела, и позвала к себе. Я махнула ей рукой, чтобы она чуть подождала.
– Молодец, не растерялся, – проговорил, смеясь во все горло, худой длинный парень с грязно-белыми волосами.
Действительно, такого имени у эстонцев, кажется, нет, а это слово означает то же самое, что и в финском языке. Вообще, в наших деревнях я тоже не слышала, чтобы кого-нибудь так звали. Но эти, кажется, из Келтто. Они говорят чуть иначе, чем мы. Они ни в Финляндии, ни в оккупации не были. Но у них все равно такие же шестимесячные удостоверения личности со статьей, как и у нас, хотя им не пришлось изменять родине. Вообще, может, это даже справедливо. Ведь мы-то сумели доказать свою преданность тем, что сами пожелали вернуться, а эти никак ничего не доказали – их просто в Сибирь сослали за то, что они финны. Им больше статья подходит, чем нам. Вообще, все как-то запутано. Странно, эстонцев берут в армию, а наших ребят нет. Может быть, потому что у них своя республика и их нельзя в армию не брать? А интересно, почему Финляндию так и не взяли? Может быть, им действительно в Германию надо было торопиться. Это тот «лесной брат» там в Пука так говорил. Он еще сказал, что не думайте, что финны умнее других, просто не до них было. Дядя Антти и Атами Виркки с ним тогда спорили, все про Зимнюю войну ему напоминали.
Нам бы, наверное, было намного лучше, если бы взяли Финляндию, – нас бы тогда тоже не высылали, а дедушка тогда в Кочинове тетю дразнил за то, что она учебников финского языка накупила в Финляндии. Он говорил ей, что скорее она могла бы пригодиться как преподавательница русского языка для финнов, чем финского для наших детей. Это было в то время более вероятно, уверял он. Тетя на него не обижалась, а он ей говорил: «К чему только грамоте училась, простых вещей не понимаешь!».
* * *
Я решила остаться в Эстонии на лето. Мне удалось устроиться в совхоз, вернее, в плодопитомник на работу. Валентина не допустила меня к экзамену по алгебре, и мне придется пойти ее сдавать в августе. Я проспала с нашими в вагоне на тюках, а рано утром пошла на вокзал. Купила билет, вернулась, пришла попрощаться с нашими. Бабушка плакала и несколько раз повторила:
– Herra siunatkoo sinnu [43] …
* * *
В совхозе я поселилась с Иркой Савчинской и Валей Шмелевой у Иркиной мамы. Там был нормированный рабочий день, и никто так по-сумасшедшему не работал, как в колхозе в Калининской области. Женщин на покос вообще не отправляли, а меня послали на прививку яблонь с практикантами из сельскохозяйственного техникума, но потом отдали в бригаду Майкки Миеттинен, она была замужем за эстонцем, ее из Эстонии не выслали. В совхозе она была вроде бригадира, но сама же работала с нами в поле, а не как колхозный бригадир, который должен придумать, кого на какую работу направить. Здесь этим делом занимался агроном Хейно Койдула.
Я работала в бригаде с русскими бабами, мы окучивали помидоры, было жарко, бабы часто сидели, да и вообще они любили посидеть и поболтать, мы не заметили, как агроном подошел и прокричал:
– Вы не путите рапотат, я не путу вам писать! А Нюшка Федотова тут же спокойно ему ответила:
– Ну и не писай, ходи так, коль можешь.
Поднялся хохот. Хейно поковылял от нас, бормоча эстонские ругательства. Хельга, с которой я работала в паре, слышала, как я говорила с бабами, спросила, где я так научилась говорить по-русски? Ирма ответила за меня:
– Так не научишься, она из России.
Я спросила у Ирмы:
– А ты чувствуешь у меня в эстонском акцент?
– Я вообще с тобой мало говорила, может быть, и почувствовала бы.
Майкки спросила у меня, как всегда по-фински:
– Ты что в эстонской школе учишься?
– Нет, в русской.
– Почему ты в русскую пошла?
– Вдруг мы еще когда-нибудь домой поедем, что мне там с эстонским делать?
Майкки промолчала.
* * *
В субботу, после работы Ирина мама отнесла отбить косы, а нам велела пораньше лечь спать. Уже третье воскресенье мы идем на покос. Тетя Аня – Ирина мама – не берет с меня и Вальки Шмелевой денег за постой и питание, а мы помогаем ей по хозяйству и косим траву для ее коровы. Но в то утро я проснулась от приятного, равномерного шума дождя, видимо, было уже поздно, я снова закрыла глаза и заснула. Меня разбудили к обеду. После такого спанья трудно прийти в себя, голова будто отсыревшим сеном набита. Ира с Валей пошли в магазин. Вошла тетя Аня с толстой книгой, она протянула ее мне и сказала, что совхозная библиотекарша очень ее хвалит и хотела, чтобы мы все прочли.
Я взяла учебник, тетради и книгу и отправилась на сеновал. Дождь по-прежнему шумел по драночной крыше. Было лень браться за алгебру. Я открыла «Молодую гвардию», было темновато, я придвинулась к открытой двери. Внизу, накинув ученическую куртку на голову, пробежал на крыльцо соседнего дома Петер – он эстонец из Тарту, отдыхает здесь с бабушкой. Его бабушка прекрасно говорит по-русски, она до революции кончила гимназию, а тогда, как она говорит, обучение было поставлено получше, и не было такого отношения к русскому, как сейчас. Ее внук Петер, действительно, кроме отдельных слов, ничего не может сказать по-русски, хотя перешел уже в десятый класс. Петер заметил, что я на него смотрю и, наверное, из вежливости спросил, что я читаю. Я ответила. Он поинтересовался, про что книга. Я сказала: про партизанское движение в тылу у немцев. Он не расслышал, подбежал к лестнице, ведущей на сеновал, и начал забираться наверх, уселся рядом со мной, свесив ноги на улицу, и снова спросил, про что книга. Я начала рассказывать, а потом он спросил, верю ли я всему этому. Я вообще никогда так не думала про книги, просто читала, если было интересно, но я тоже была в оккупации, тогда я про такое не слышала, но если книга написана и людей казнили, значит, что-то было. Он опять спросил:
– А что в России так просто ни за что не казнят?
– Может, и казнят, я не знаю, но в тюрьму сажают, а там… Никто не знает, что с ними, никто не возвращается, но я не думаю, что их там вешают или жгут в печах. Я думаю, что их там заставляют так работать и не кормят, что они сами умирают, во всяком случае они не возвращаются, когда их сроки кончаются. У немцев были какие-то другие правила. Я была во время войны здесь у вас в Эстонии, в лагере Клога. Мы жили в бараках, окруженных колючей проволокой, но нам можно было ночью или даже днем незаметно выйти из лагеря, а недалеко от нас были еврейские лагеря, там были настоящие проволочные заграждения и часовые стояли с собаками, ни один человек не мог выйти. Наши ходили туда перед отправкой в Финляндию менять остатки хлеба на вещи. Делали это из-под проволоки ночью, и если бы попались, немцы бы пристрелили. Это все понимали. А тех евреев, говорили, отправили куда-то дальше, и только после войны стало известно, что с ними сделали. Но тогда про это мы не знали.
Петер начал говорить про раскулачивание и про «лесных братьев», которых всех пересажали и про то, что фашистов уже нет и нечего о них сейчас говорить, а русские оккупировали Эстонию и перебили и посадили полстраны. Я сказала, что не только эстонцев, русских тоже так же сажают, а больше всего посадили тех, кто делал революцию, то есть был в разных партиях – их всех пересажали, им было все равно, кто какой национальности.
– Ну, ты это что-то придумываешь, – протянул он задумчиво. Тогда я ему сказала, что моего отца тоже посадили, он был коммунистом.
Петер спросил:
– За что?
– Так, ни за что, в тридцать седьмом сажали даже сами себя.
– А многих посадили?
– Не знаю, наверное, никто не знает, но очень много, наверное, несколько миллионов тогда село. В России нет такого человека, у которого кого-нибудь не посадили, если уж не родственника, то друга или знакомого.
– А что ты думаешь, почему они это делали?
– Я не знаю… может быть, это надо было ему, чтобы боялись…
– Ты что думаешь, самому Сталину? – он прошептал это имя.
Я кивнула. Он опять прошептал:
– Почему?
– Чтобы ты и я вот так шептались.
– Кто тебе это говорил?
– Давно еще, когда я была маленькой, мой дед это говорил, кажется, он думал об этом.
– А что бы ты стала делать, если бы я вдруг пошел в тайную полицию, – он так и сказал – «в тайную полицию», – и сообщил про тебя?
– Во-первых, ты, наверное, не знаешь, куда пойти, а во-вторых, побоишься, это и для тебя небезопасно.
– Как?
– Да я, естественно, скажу, что ты все выдумал, а если ты начнешь доказывать, я скажу, что сам ты это наговорил. Я же читала «Молодую гвардию», у меня есть свидетели… Скорей всего, арестуют и тебя и меня. А может быть, меня даже выпустят, если я соглашусь и впредь на таких, как ты, докладывать.
– Но ты же не сама на меня донесла.
– Но я могу сказать, что я не успела.
– Откуда ты все это знаешь?
– Ты просто живешь всего около четырех лет при этой власти, а я всю жизнь, все мои родственники про это думали, особенно те, кого уже ссылали и родственники которых сидят.
– Приезжай к нам в Тарту учиться. У меня там много друзей, будешь с нами. Я через год в университет поступлю.
– Мне нельзя здесь жить. Ты, наверное, слышал, что всех финнов выселяют от вас. Мне в Карелию надо будет поехать через месяц.
– А можно я тебе буду писать?
– Нет. Я думаю, что письма проверяют, мало ли что напишешь!
А кроме того, я плохо пишу по-эстонски. Я никогда специально не училась эстонскому языку. Ты, наверное, это чувствуешь?
– Акцента у тебя нет, но что-то будто чувствуется… А почему ты в русскую школу пошла?
– Я больше к русским привыкла. Мне кажется, что я и сама больше русская.
– Я как-то этого не понимаю. Они ведь твои враги.
– Ты знаешь, у меня не они враги. Может быть, у меня вообще нет врагов. Я точно не знаю. Во всяком случае, я не могу назвать ни одной нации своим врагом. Я об этом тоже думаю, но пока ничего не придумала…
– Хорошо, что ты сама отказалась со мной переписываться и вообще лучше, что тебя ссылают туда в Карелию, если ты не разбираешься в таких простых вещах…
– Почему лучше?
– Так, пусть тебя тут не будет, и пусть тебя еще немного поучат, еще умнее будешь.
– Думаешь, что я тоже оккупант?
– Наверное, да… Моя бабушка приглашает тебя сегодня на обед, если хочешь, приходи.
– А ты хочешь, чтобы я пришла?
– Мне все равно. Бабушка считает тебя приятной и интеллигентной девушкой. – Он покраснел и, еле договорив фразу, начал спускаться с сеновала.
На обед я не смогла пойти, прошел дождь, мы пошли в лес за грибами.
* * *
Я, видимо, зря пошла к бухгалтеру за две недели просить расчет – там, в кабинете, у нее оказался директор, он подумал, что мне тяжело работать на сенокосе. Всего-то я просто укладывала возы, а это совсем не трудно и платят больше. Я еще в Калининской области в колхозе научилась их укладывать. Мой воз никогда не разваливался, по какой бы ухабистой дороге ни шла лошадь. Я даже научилась укладывать на машину сено, а машина идет быстро – воз трясет так, что если он уложен кое-как, то половина растрясется на дорогу.
Откуда только набрали этих ребят, будто все они на вокзалах промышляли, без мата ни одной фразы. Сено на воз не умеют подавать. Ты им сверху кричишь: «Взяла!» – а они подталкивают – того и гляди пихнут в грудь вилами. Попробовал бы в колхозе кто так подавать на воз, бабы бы избили. А здесь все и не городские и не деревенские. Интересно, где эти люди жили до войны?
Уже четвертый день я собираю малину с кустов. Может, директору кто рассказал про ту историю с Витькой Мазуровым? Он решил перевести меня на ягоды. Я никогда в жизни не ела столько ягод и, странно, не надоедает. Правда, я никогда в жизни не видела такой крупной малины и клубники, как здесь. Говорят, что директор наш окончил сельскохозяйственную академию. Но ягоды собирать скучно и платят почти наполовину меньше.
Интересно, что было бы, если бы я не спрыгнула с воза? Шура говорила, что один на один, если девушка действительно не хочет, никогда парень не сможет ничего сделать. Но со мной что-то произошло, может быть, он и смог бы, если бы я побоялась спрыгнуть с машины. У меня пропали силы, и ноги стали ватными, а где-то внизу внутри сильно сжалось, потом не стало сил и жарко стало. Хорошо, что на дороге не было камней и я умею прыгать с воза. Наверное, это ему и раньше приходилось делать. Кажется, я больно укусила его за плечо. Он с Колькой-шофером, видимо, договаривался. Я видела, как он к нему на ступеньку встал и про что-то говорил перед тем, как на воз подняться. Он мне вслед с воза крикнул, что столкнет меня в следующий раз на вилы. Интересно, кто директору рассказал про это? А вообще, как это случилось, что я одна на возу оказалась? Обычно мы вдвоем кончаем воз. Может, и Любку он подговорил сойти с воза? Но не может быть, чтобы все его так боялись. Только бы он не узнал, что я скоро возьму расчет, – пока он будет выбирать удобный момент, я к тому времени уеду отсюда.
Приехала машина из Вильянди, с завода безалкогольных напитков, директор позвал меня, велел собрать три корзиночки самой крупной и спелой клубники. Я пошла к грядкам, собрать надо было, пока машину грузят. Главный с завода ходил между грядками и подбирал большие красные ягоды себе в рот. Он остановился около меня, посмотрел на мои руки и сказал по-эстонски:
– Такими красивыми руками не ковыряются в земле.
Я посмотрела на него, он спросил, как меня зовут. Я назвалась.
– Я могу найти вам работу получше.
– Я работаю.
– Эта работа не для хорошенькой девушки. Вот мой адрес, приедете в Вильянди – поговорим. – Он вырвал листочек из блокнота, я машинально взяла его.