355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирья Хиива » Из дома » Текст книги (страница 18)
Из дома
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 21:00

Текст книги "Из дома"


Автор книги: Ирья Хиива


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Хозяева ужинали, я прошла к себе за шкаф, Шура занималась.

Я села рядом с ней, она чуть качнулась на пружинах, посмотрела на меня:

– Что так долго?

– Там очередь была.

– Иди поешь, бабка нам суп сварила и картошка жареная на сковороде.

* * *

Наш одноэтажный четырехквартирный дом стоял на горке, за мостом, а чуть выше было громадное кладбище. Из наших окон был виден крутой берег реки, мост и шоссе, а окна другой стороны дома смотрели на кладбище.

Я налила тарелку супа, села с Лелей и бабкой за стол, они допивали чай.

– Сегодня моя бабка чуть череп вместо камня не притащила домой, – проговорила Леля, хихикая.

Бабка, наоборот, сделала обиженное лицо и сказала:

– Неправда, я вовсе не собиралась его принести, просто я тебе рассказала, что пошла искать камень на бочку для квашеной капусты, издали мне показалось, что это камень. Я наклонилась, увидела череп, и вообще отправилась домой, ты всегда все переворачиваешь.

– Где вы череп-то увидели? – спросила я.

– Да их там полно. Здесь же немецкие братские могилы были, их тракторами разровняли. Там вон – метров сто от нашего дома – человеческих костей полно. Дома-то эти, можно сказать, на костях человеческих построили. Кресты выбросили, а холмики сравняли.

– Они ж устроили братские могилы возле старого немецкого кладбища. Эстонцы хоронят своих выше, ближе к шоссе, которое на вокзал идет, – объяснила Леля.

– Это что, здесь совсем около дома, на нашем склоне были эти немецкие братские могилы? – спросила я.

– Ну да, – подтвердила Леля.

– А может быть, там оползень и вообще те старые немцы вылезли?

Бабка замахала руками:

– Господь с вами. На ночь глядя про такое заговорили.

В ГОСТЯХ У НАЧАЛЬНИЦЫ ПАСПОРТНОГО СТОЛА

Начальница жила недалеко – за горой, по другую сторону кладбища. Было темно, сильный ветер дул в лицо, пришлось идти в гору боком, придерживая подол платья, чтобы ветер не поднимал его.

Я вошла на точно такую же кухню как наша. Возле плиты стояла начальница, она вытерла руки о передник, взяла мой пиджак, пошла к вешалке и предложила сесть. «Странно, дома она совсем другая и голос другой». Она снова отошла к плите, взяла нож, левой рукой подняла крышку на сковороде, помешала; зашипело и запахло жареным мясом.

– Ну, вот и готово. Сейчас сядем, поговорим. Вошла маленькая девочка и заныла:

– Ма-ам, я тоже хочу с тобой. Начальница ласково проговорила:

– Побудь еще чуть-чуть с Ниной, пока я поговорю с Мирой, – указала она на меня.

Интересно, почему она назвала меня по-русски Мирой, я во всех документах Мирья.

Девочка ушла. Она повернулась ко мне:

– А Вы знаете, как меня зовут?

– Знаю только фамилию…

Она назвалась Анной Ивановной. А потом сказала, что она и мою мать хорошо помнит. У меня застучало в висках… Она налила мне стакан брусничной воды, мне почему-то хотелось спросить, сама ли она собирала бруснику – глупость какая-то. Я отпила, напряглась, чтобы услышать, про что она говорит. Оказывается, она тоже училась после техникума на историческом в Герценовском институте. Это мой отец вел так уроки, что история ей показалась самым интересным предметом. Она говорит: началась война, не успела окончить, приходится работать не по специальности.

Наверное, ей стыдно, что она в таком месте работает. К ней все наши с такими же паспортами приходят. Ей приходится объявлять о выселении… она, конечно, говорит с ними по-русски…

– Вам семнадцать лет? Я кивнула.

– Вам, наверное, захочется после школы поехать куда-нибудь учиться, а у Вас, как говорят, волчий паспорт, ни в одном городе не пропишут. – Она смотрела на меня с ожиданием.

Мне показалось, она хочет, чтобы я кивнула и улыбнулась. Ей стало бы легче говорить со мной. Я почти шепотом проговорила:

– Я знаю…

Опять вошла девочка, Анна Ивановна взяла ее на руки и унесла обратно в другую комнату. Когда она вернулась, я спросила:

– У Вас есть какие-нибудь студенческие фотографии, на которых был бы мой отец?

Она покраснела, помотала головой.

– Но вообще у меня были две большие фотокарточки, одна выпускная, а другая – наша техникумовская гимнастическая группа… Отец Ваш аккомпанировал на рояле. Но все мои довоенные фотографии у моей мамы, она в Сибири, в Тюмени живет… Если хотите, я напишу ей и сделаем копии, но это потом. – Она чуть приподнялась, подтянула поближе свой табурет и продолжала: – Сейчас я коротко объясню, зачем, собственно, я вас пригласила. Но это только между нами… Ни одна душа не должна знать… Если раскроется… Вы не можете себе представить, что будет… – шептала она, наклонившись низко ко мне. – Я могу поменять вам паспорт… Там будет написано, что вы русская или украинка, посмотрю, что больше подойдет, тем более что у вас уже фамилия не Хиива, а Хиво, окончание «о» и короткая фамилия. Вы понимаете, это легче, вы можете стать украинкой. У вас будет паспорт, как у всех, – на пять лет и без статьи. Приходите послезавтра к закрытию с вашим удостоверением. Я вам почему-то верю… Я считала ваших родителей самыми достойными, честными и интересными людьми, которых я когда-либо встречала, вы похожи на отца, я заметила это даже на фотографии в паспорте.

В коридоре послышался грохот железных подков. Она договорила скороговоркой:

– Вы так молоды, вся ваша жизнь впереди.

Открылась дверь, вошел полковник милиции. Анна Ивановна встала, поправила косынку, одернула обеими руками передник и сказала:

– Василий Иванович, познакомьтесь, дочь моего учителя, я тебе о ней говорила. Он протянул мне руку:

– Очень приятно познакомиться. Мир тесен, особенно когда работаешь на такой работе, как мы с Аней. Тысячи людей через нас проходят, вот и знакомые иногда попадаются. Вы ведь тоже из Ленинграда?

Я кивнула. Он повернулся к жене и громким бодрым голосом проговорил:

– Ну, хозяйка, чем накормишь?

Я встала, начала прощаться. Анна Ивановна обратилась к мужу:

– Вася, подожди минутку, – и вышла в коридор проводить меня.

У наружной двери она протянула мне руку и просила не забыть прийти к ней на работу к семи часам в пятницу.

В обратную сторону ветер гнал меня в спину с горы вниз. Где-то недалеко выла собака. Мои каблуки глухо стучали по мерзлой земле. Я вошла на кухню, наши пили чай. Леля посмотрела на меня и погрозила пальцем:

– Погоди, погоди, я Володе скажу. Куда это ты бегаешь по вечерам?

– Дайте лучше чаю, собачий холод на улице.

Утром на первом же уроке по геометрии я схватила двойку, а казалось, я запомнила эту теорему, она показалась мне очень нетрудной, когда Валентина объясняла ее. Вышла к доске и ни слова не могла вспомнить, будто вообще никогда ничего такого и не слышала.

Римка Беляева на перемене подошла ко мне, пожала плечами и сказала:

– Ты знаешь, мне ты кажешься какой-то другой… Как бы это тебе объяснить… Понимаешь, когда ты идешь к доске, кажется, что ты все знаешь и даже можешь сказать больше, чем любой из нас, на самом деле часто получается, как сегодня, молчишь себе или вякаешь еле-еле. Особенно по геометрии и вообще на уроках Валентины.

Я ее тоже терпеть не могу. Глаза, как две пустые деревянные плошки, задаст свой вопрос и смотрит, как в пустыню. Хоть бы как-нибудь иначе, попонятнее, умела свои дурацкие вопросы повернуть.

– Я сама виновата, не выучила, думала, что запомнила с урока, и вообще – я не люблю никакой математики и математичек.

– Математика здесь не при чем, просто она зануда и дура, сидит, как мумия, не хочет задать наводящий вопрос, чтобы помочь начать, понять, что она от тебя хочет…

Я молчала, Римка резко дернула тем плечом, которое у нее было выше, и захромала к своей парте.

На следующий день к нам в класс пришла новая девочка, Наташа Кузнецова, она была, как и многие из моих одноклассников, офицерская дочка. Переехала она к нам из Таллинна. Эльфрида велела ей прочесть стихотворение Лермонтова «Беглец». Она обычно так проверяла новеньких – давала прочесть какое-нибудь стихотворение. Наташа прочла без запинки, но Эльфрида всегда цеплялась к новеньким:

– Вы совершенно не чувствуете, что вы читаете – стихотворение или отвечаете урок по физике, и тут же попросила меня прочесть, а когда я кончила, она обратилась к классу:

– Ну, чувствуете разницу?

Наташа покраснела, а Эльфрида продолжала:

– Так редко, кто читает, тут талант нужен… Я тоже так не могу, но так, как прочитала Кузнецова, никто не должен читать стихи, я этого не допущу.

У нее в тот день было что-то плохое настроение. На Ирку Савчинскую она напала за то, что та сделала какую-то грубейшую ошибку в диктанте. Она говорила Ирке ужасно противно, чтобы та устроилась дрова колоть или полы мыть, а не протирала юбки на школьной скамье. Было стыдно, ведь Эльфрида – наша любимая учительница. Но она вспыльчивая и терпеть не могла, как она часто нам говорила, двух вещей: безграмотности и тупости. Никто из учителей в нашей школе не ведет уроки интереснее, чем Эльфрида Яковлевна. С ней просто нервные припадки бывают из-за каких-то там ошибок. Может быть, у нее муж арестован или убит на войне? Но почему она не едет обратно в Ленинград? Она тоже ленинградка. А Любка Латынина говорила, что у нее роман со студентом, который ее на десять лет моложе. Может быть, с тем высоким блондином, с которым я видела ее как-то в парке? Она некрасивая, лицо у нее в оспинах, а волосы редкие и рыжие. Зачем она носит такие высокие каблуки? У нее тоненькие ножки, кажется, что она вот-вот упадет и ноги переломятся.

В Калининской области про такие ноги говорили: ноженьки, что у боженьки, – чем выше, тем тоньше. Хорошо, что она хоть маленького роста, а если бы была высокая и на таких ногах, наверное, никто ее бы не полюбил, будь она хоть какой угодно умной и обаятельной.

А странно: у нее и у Валентины большие серые глаза и лицо у Валентины Матвеевны спокойное и красивое, но она будто мертвая, а у Эльфриды будто что-то внутри все время клокочет и никогда не знаешь, как сегодня будет на уроке – интересно или ужасно. В тот день мне на уроке русского языка Эльфрида влепила двойку, а я-то как раз сидела и думала, что с завтрашнего дня начну ходить делать уроки в библиотеку, и если у меня с документами будет в порядке, то все будет зависеть от меня самой… Я смогу поступить в любой техникум в Ленинграде, как я потом перешла на Эльфриду и всю эту муру про нее…

В пятницу утром я надела синие парусиновые баретки, выглянула в окно, замерзшие седые травинки сверкали на солнце, сегодня вечером я должна пойти в паспортный стол и стать кем-то. Забыть, что мои родители финны и вообще надо многое сочинить, а может быть, и не так-то много и сочинять надо будет? Была война – много народу пропало без вести. Например, дядя Леша погиб в сорок первом, а бумаги пришли, что он пропал без вести в сорок третьем. А если я буду украинкой, то само собой будет понятно, что мои родители погибли где-нибудь при эвакуации или, может, даже в оккупации, ведь я была ребенком. А может, все остаться по-прежнему, только могло же быть, что у моего отца была национальность другая и вообще, наверное, эта паспортистка мне сама подскажет, как заполнять анкеты и что говорить. Да и говорить-то не надо будет, я и сейчас ничего о моих родителях не говорю, с чего это я потом о них так уж заговорю? Да никто и не спросит. У меня и в метрике не указана национальность родителей. Наверное, много на свете людей, которые живут по поддельным документам. Но многие из них, вероятно, что-нибудь нехорошее сделали… Выходит, что я буду всю жизнь жить, как живут преступники… Но моя мать – лучше бы она никому не говорила, где ее муж, и вообще молчала бы… Может быть, мы и из Финляндии не уехали, если бы она была с нами… Лучше бы она врала… Была бы жива…

В моих спортивных бареточках тонкие резиновые подошвы, каждый комочек под ногой колол ступню. Возле моста была большая лужа, я решила пройти по льду, если лед не проломится, сегодня вечером пойду к этой паспортистке. Вода подо льдом по краям высохла и, как только я осторожно поставила ногу, раздался звонкий хруст. Шура впереди крикнула:

– Иди быстрее, опоздаем!

Мы каждое утро шли в школу мимо здания милиции, оно стояло на горке, внизу был пруд. Вода в пруду еще не замерзла, только по краям было тонкое белое кружево. Возле пруда двое эстонских мальчишек в школьных форменных фуражках, низко наклонившись, кидали камни в пруд. У них получалось очень интересно: камень летел низко над водой, чуть прикоснувшись к воде, отскакивал обратно и снова летел и только в середине пруда исчезал под водой, круги от него шли под тонкую корку льда у берега. Я тоже бросила камень, но он не отскочил от воды, круги один за другим пошли к берегу, я побежала догонять Шуру.

В класс вошел наш новый учитель немецкого языка в сапогах, в военной форме без погон и с усиками. Он начал проверять немецкую грамматику. Попросил Тарасенкова перечислить падежи, за ним сидел Вовка Кукель и всегда ему подсказывал. Иногда он подсказывал что-нибудь совсем не то, вот и сейчас Тарасенков, как попугай, повторял: номинатив, генетив, датив, аккузатив, презерватив… Он вообще ничего не соображал, просто повторял вслух все, что ему шептали. Мы громко расхохотались. Учитель молча краснел, краснел, а потом схватил толстый классный журнал, с силой ударил им об стол и, грассируя, крикнул: «Демократы!». Наступила тишина. Как-то было непонятно, хорошо это или плохо быть демократами и вообще, почему «демократы»?

После немецкого в класс вошла эстонка Хилья. Я опять ничего не слышала, про что она говорила, весь урок я смотрела в окно. Там у нас под окном был маленький садик с фонтанчиком: в круглой каменной чаше стоял толстый пузатый мальчик и писал в чашу, его тоненькая струйка и была фонтаном. В конце урока я почему-то вспомнила заплаканное лицо Сюлви Суккайнен и опять начала думать: что же будет, если я буду другой? Нет, я к этой начальнице не пойду и даже Шурин отец не должен меня удочерять. Получится, что я как бы согласна с теми, кто судил их… и национальность моя… я родилась финкой. А если бы я вышла замуж за Володю? Фамилию я бы поменяла и переехала бы к нему в Брянск, там я уж никогда не встречу никаких финнов, которые могли бы знать моих родителей.

Россия такая большая, здесь так много разного народа. Рассказывали же у нас про какого-то человека, будто, когда он получил повестку в НКВД, так вместо того, чтобы явиться туда, он тут же пошел и снялся с прописки, взял билет и уехал в Среднюю Азию. При этом он будто бы сказал, что раз мое имя Оннп – «счастье», – надо его попытать… Говорят, что перед войной он приезжал в гости к своей матери под Ленинград, никто не сообщил о нем никуда…

Интересно бы знать, как это все было? О чем думала эта Валентина Васильевна, когда шла доносить на мою мать, ведь у нее тоже было двое детей, совсем, как у моей мамы: мальчик был старше, а девочка – моего возраста. Мы там в Ярославле жили с ними в одной квартире в школьном подвале. Тетя говорила, что мама знала про то, что та за ней следит.

Валентина много раз спрашивала у мамы, считает ли она мужа виновным, наверное, мама была уверена, что она не донесет – не сможет, а может, иначе говорить не могла… Тетя говорила, что она всегда отвечала одинаково: «Нет, не считаю». Она даже на суде сказала, что не согласна с законами, по которым можно так ни за что дать человеку десять лет.

Ее обвинили за несогласие с советской законностью. Она ту бумагу подписала. Суд был открытый, а директорша школы, в которой она работала, вышла на трибуну суда и сказала, что моя мать, Ольга Ивановна, не виновата, что она как жена доверяла мужу и может быть невиновной даже в том случае, если ее муж виновен. Ее тоже арестовали. Они вместе сидели в Ярославской женской тюрьме. Младшая тетя Айно успела до войны съездить туда. Она отвезла и для Веры Ивановны передачу. В Ярославле их обеих считали сумасшедшими – ведь у Веры Ивановны тоже был сын, а ее муж еще раньше куда-то исчез. Тетя прошлым летом на сенокосе рассказала мне про все это.

Моя мама, наверное, смогла бы спастись, если бы ее в детстве пугали, говорили бы ей, как мне, если расскажешь про то, что говорят дома, нас арестуют, а когда вырастешь и будешь говорить про то, что думаешь, с тобой будет то же, что и с твоей матерью. Но когда она была ребенком, нечем было пугать. Про мою маму, когда ее посадили, начали говорить, что она не выживет, с ее характером не спастись.

У нее была язва желудка и сильное воспаление седалищного нерва. Дедушка в Финляндии говорил, что там никто не выживает… Он не хотел, чтобы мы домой поехали, он побывал с политическими заключенными на торфоразработках под Лугой, когда его раскулачили.

Никто, кроме дедушки, не мог поверить, что ни мамы, ни папы нет в живых, и что нас не привезут домой. Но тогда говорили, что нас бы все равно вернули, и было бы еще хуже, если бы нас насильно привезли. Но мы могли бы из Финляндии на время уехать в Швецию, как уехала тетя Ханни с Ритой. Интересно, как они там живут? Может быть, снова живут в Финляндии?

Вдруг назвали мое имя по-фински. Я подняла голову, учительница эстонского языка Хилья Карловна попросила меня читать дальше. Валя Сидорова, с которой я сидела за партой, ткнула пальцем в нужное место. Хилья возмутилась:

– Пусть она сама следит за текстом.

Она долго читала мне и Вале нравоучение на своем ломаном русском языке. Она меня почти никогда не спрашивает. Я знаю эстонский. Просто ей надо, чтобы я делала вид, что мне интересно сидеть и водить пальцем по странице, как в первом классе. Кроме меня и Нехамы никто не знает эстонского. Но никто и не хочет его учить…

– Сатис! Твойку сарапотала!

Я села, но Хилья не взяла ручку… Может, так – попугала…

У нее белые маленькие руки, они у нее все время шевелятся, она то берет ручку, то кладет ее обратно, то трогает классный журнал, кажется, она какая-то нервная.

Вдруг меня будто током ударило, и я увидела отца, его лицо было залито кровью. Неужели они били его? Тетя говорила, что мама ходила в Кресты дежурить, арестованных вывозили по ночам. Она дежурила по очереди со знакомой учительницей. В ту ночь, когда их вывели из Крестов отправлять, дежурила та, она рассказала, что мой отец ее не узнал. Он был в крови, у него была выбита челюсть. Моего отца и ее мужа протащили в машину под мышки.

Отец передал через солдата-надзирателя записку в буханке хлеба. В той записке он писал, что его обвиняют в шпионаже в пользу Финляндии. Он просил маму рассказать мне и Ройне, когда мы подрастем, что он ни в чем не виновен, а просто вредители пробрались до самых верхов и что он не помнит, как подписал обвинение, его поставили в маленькую будку, в которой даже колени невозможно было согнуть и капали холодную воду на голову…

Неужели все, кого тогда забрали, так думали? Их там очень много собралось… После судов и допросов они оказались вместе… Там же много всяких образованных людей… Хотя, если они так работали там, как я работала в Никольском в колхозе… наверное, им все время есть хотелось… А зимой там сильные морозы… В учебнике пятого класса написано, что римляне называли своих рабов говорящими орудиями труда. У них там было яснее: устраивали гладиаторские бои – все было на виду и даже на радость другим, а у нас и в Германии все попрятано по лагерям. Говорят, мой отец был умным и порядочным человеком. Сейчас так говорить о нем опасно… Странно, что эта паспортистка решилась на такое. Вдруг я бы донесла на нее, не только она, но и ее муж бы полетел… А у них маленькая дочь, она-то ни при чем… Они живут в квартире, ходят на работу, она варит обед. Ждет его… Он, наверное, часто задерживается – наших надо выселять, бандитов и «лесных братьев» ловить… Он в темно-синей форме – начальник милиции…

Те были в черной форме, часть их стояла у нас. На металлических нашлепках – череп с перекрещенными костями, людей ни за что в лагерях убили – в печках жгли… Тот их офицер, который у нас жил, дедушку угощал сигаретами и на нашем пианино красиво играл, а те, что в черных формах, в печках людей жгли… Получается, человеку могут понравиться какие-то слова или идеи так, что он уже не понимает и не видит, что он делает и что делается вокруг. Может, и мой отец, если бы его не забрали, а наоборот, одели бы его в форму и отправили на какие-то дела как члена партии, он тоже делал бы все, что ему прикажут и верил бы, что все правильно. Он же знал, что отца его жены не должны были раскулачить. Мой дед никогда не пользовался наемной рабочей силой, значит, никого не эксплуатировал. И все же он и это пытался оправдать, спорил с дедом. А моя мать еще в самом начале тридцать седьмого говорила отцу, что его тоже непременно посадят. Он считал, что получились какие-то недоразумения, все скоро выяснится, нельзя впадать в панику… Нельзя так легко терять веру в коммунизм.

В деревне Устье, на Волге, где мы летом отдыхали, мама прочитала своей сестре стихи про все эти дела… Тетя испугалась и просила отдать ей на хранение тетрадку, но мама сказала, что неизвестно, кого первым посадят и у кого первым будет обыск и не дала. Тетя умоляла ее больше не писать, хотя бы ради детей… Как страшно боится моя тетя, мы были вдвоем на всей лесной делянке – она шептала, оглядывалась, когда про это рассказывала.

Кончились уроки, я схватила две двойки – промечтала…

Вечером сильно разболелся зуб. Наверное, тот же самый, который и летом болел, я всю ночь прокрутилась. Утром Шура отправила меня к врачу. Я боюсь врачей, у них лица, как у экзаменаторов или милиционеров, кажется, что они что-нибудь найдут, сделают больно…

Я не могу понять, почему я заговорила с регистраторшей по-русски? Ко мне подошел мужчина-врач, на ломаном русском языке он велел следовать за ним. По дороге он заглянул в какую-то дверь, и мы пошли дальше по длинному коридору. Кабинет его был большой и светлый. Он посадил меня в кресло, вошло несколько молодых врачей, просто девчонок и мальчишек. Врач попросил открыть рот и начал по-эстонски объяснять про мои зубы, а потом маленьким железным молоточком стукнул по больному зубу, через меня будто прошел сильный ток, нога дернулась и стукнула кого-то… У них в руках щипцы. Врач показывал, как их правильно держать в руках, велел мне шире раскрыть рот. Все по очереди совались со своими щипцами ко мне в рот. Я уцепилась за кресло, а врач повторял:

– Слапее, слапее.

Это чтобы я расслабилась. Я во что бы то ни стало хотела стерпеть – не дернуть ногой. Во рту затрещало, зуб вытащили, кто-то сунул мне полный рот ваты. Я вся окостенела, руки не отцеплялись от подлокотников, а когда отцепились, пальцы не разгибались, ногти были белые.

Ночью у меня поднялась температура, во рту распухло. Утром Шура повела меня обратно в зубную поликлинику. Она кричала на медсестру, но та была как каменная, будто ничего не слышала или совсем ничего не понимала. Потом все же сделали рентген – оказалось, у меня трещина на челюсти, они сами это сказали, вернее, врач показал снимок своим ученикам и сказал, что трещина получилась. Он не думал, что я понимаю. Потом меня водили по другим кабинетам, наконец положили на койку и велели полежать… Боль прошла, но шевельнуть челюстью было больно. Я пришла домой вечером. Шура сварила жидкой манной каши, положила в нее черничное варенье, но есть было все равно больно. Леля и Шура сидели, смотрели на меня, а потом начали говорить, чтобы я на них пожаловалась, они обе считали, что это форменное вредительство – тащить зуб без наркоза, да еще с практикантами. А Леля так кричала, что вся покраснела, она считала, что эстонцы всеми средствами хотят нас выкурить отсюда…

За окном целый день летели большие мягкие хлопья снега, они закрыли мальчика в фонтанной чаше белым пушистым покрывалом. У него уже давно перестала литься струйка. А интересно, если бы лилась, наверное, получилась бы длинная сосулька?

Вечером Володя прутиком постучал в кухонное стекло, я завязала щеку шерстяным платком и вышла. Мы отправились в парк. Было морозное полнолуние, в парке никого не было. Обледеневшие дорожки блестели зеленоватым холодным блеском. Мы начали кататься с горок на ногах по ледяным дорожкам. Мои туфли на стершихся резиновых подошвах быстро скользили. Володя крепко держал меня за плечи. Его подковы скрежеща чертили белые царапины на льду. Каждый раз, когда мы оказывались внизу, Володя поворачивал меня к себе, прижимался холодной шершавой щекой к моему лицу, целоваться было невозможно. По дороге домой он сказал, что к нему обещает приехать мама. Он ее не видел четыре года, отец бы тоже хотел приехать, но он очень занят, работает партийным секретарем горисполкома, а его старший брат погиб на фронте. Он еще что-то говорил про своих родителей, но я не слушала… Мы подошли к моему дому, я сказала, что мне еще надо сделать уроки и побежала вверх по лестнице.

Наши спали. Я вытащила учебники из портфеля, сложила их стопкой на кухонный стол, вначале я решила сделать примеры по алгебре. Первые два примера получились сразу, а третий никак не получался. Я отодвинула тетрадь. Вспомнилось лицо зубного врача… Странно, почему мне об этом неприятно говорить с Володей? Мы никогда не говорим об эстонцах. Я знаю, что никогда бы в жизни не смогла ему рассказать все, что знаю, об эстонцах. Он – солдат армии оккупантов.

Вечером приехал Сеня, хозяин дома, привез мешок картошки и большой кусок свинины, разожгли плиту, поставили две сковороды – одну со свининой, вторую с картошкой. Во время ужина обе девочки устроились к нему на колени. Когда он открывал рот, чтобы сунуть себе кусок, младшая засовывала ему палец, он вскрикивал: «Ам!», она с визгом отдергивала. Оба заливались смехом. Доев ужин, Сеня поставил девочек на пол и сказал:

– Ну, я пошел на партсобрание. Через неделю выборы в Верховный суд. Бабка пошла укладывать детей, а Лелька, как только закрылась за ним дверь, сощурив зло свои маленькие темные глаза, заговорила:

– Кобель мой Сенька, я на него в партком жаловалась, но там у него дружки, дело замяли. Он пообещал мне, что будет заботиться о семье. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Так-то они все, пока молодая да здоровая… А что случись – они на сторону…

Накануне выборов я поехала домой за продуктами, обещала приехать в воскресенье пораньше. Я с Шурой голосовали впервые. Сеня решил отметить такой день. Вечером придут Володя и Шурин Виктор.

Днем в поезде было много места, я села на узкую лавку и задремала. Поезд медленно затормозил на каком-то полустанке, со скрежетом прокатились ворота вагончика, свет ослепил глаза. На теневой стороне вокзального домика, над окнами висел красный лозунг, призывающий эстонцев голосовать за самый справедливый суд. Я буду голосовать за судей… Моя мать подписала бумагу, что она против «такой законности»… Надо будет всех вычеркнуть, там, кажется, можно зайти в кабинку.

Я вошла в дом, наши все сидели на кухне за обедом. Сеня поднялся с места, развел руками:

– Что же ты нас подводишь, мы тебя заждались, садись поешь, надо быстрее идти, а то еще домой придут, подумают, у нас здесь все инвалиды.

Только я села за стол, в дверь постучались. Леля крикнула: «Да».

В кухню вошли агитаторы с урной. Увидев нас, они начали на ломаном русском объяснять, что им надо к четырем закончить голосование. Сенька прошептал: «Стыдно, молодежь». Урну поставили на круглый стол в комнате, нам выдали листочки – мы все их опустили, не читая, в узкую щелку ящика. Вечером Сенька сел на свой грузовик и уехал.

ФИКУС

В комнате было тепло натоплено, за окном с хрустальных сосулек капало. Леля пила чай возле окна, бабка с детьми ушла к себе на квартиру, Вовка поехал домой за продуктами, мы с Шурой сидели на кровати и делали уроки. Леля пристально смотрела, наконец она не выдержала:

– А ты моему Сене нравишься.

Я так и думала, что она когда-нибудь это скажет. На прошлой неделе Восьмого марта мы устроили вечеринку. Володе не дали увольнительной, Семен сел за стол рядом и все пытался мне втолковать, что я вовсе не люблю Володю, что мы с ним очень разные, и я будто вообще еще не знаю, что такое любовь, а потом приглашал меня танцевать. Я сказала ему, что Леле это неприятно. Он соглашался, но все равно снова приглашал.

– Да что ты, Леля, нашла к кому ревновать, – вступилась за меня Шура. – Ты разве не понимаешь, на что ей твой Семен?

– Я могу в интернат вернуться… – начала я, но Леля перебила:

– Да брось, никто из нас ему не нужен, у него есть постоянная. Я просто подумала, может, та ему надоела. Ты вон молоденькая, по-русски говоришь, а с той ему на чужом языке приходится изъясняться. Я знаю, мне его не удержать… – Она положила шитье на колени и повернулась к окну.

– Да что ты, Лель, подожди, пока дети подрастут, пойдешь на работу, может, еще все наладится, – начала ее утешать Шура.

Но Леля вдруг наклонилась над кадкой с фикусом, начала ковырять пальцем в земле, вытащила грязную длинную черную четырехгранную резинку из кадки, подняла ее к окну, покрутила, резинка, как змея, извивалась в ее пальцах. Мы молчали.

– Вот эта штука меня сгубила. Этой резиной я несколько абортов себе сделала, ну и попалась: проткнула матку. Учтите, такие штуки рано или поздно подведут… К тому же за это под суд можно угодить – самоаборт. Я врача не вызывала до последнего. Еле отходили… Все вырезали, да так зашили, что больше некуда, конец… Вам это надо знать, хотя, думаю, что знание в этом деле никому не помогло. – Она положила резинку в кадку на землю.

Шура сказала:

– Чего вы ее храните? Выбросьте вон.

– Не могу, кажется, будто тогда уж совсем конец… Я же когда поливаю этот фикус, помню про нее… Мне ж еще и тридцати нет, а я должна жить, как древняя старуха. Как говорится: хочется, да не можется.

Она встала вышла на кухню. Вернулась она с детским совочком, взяла резину, с силой всадила совок в землю и засунула ее обратно.

– Пойдем погуляем, – предложила я Шуре.

– Идем.

Обе мы посмотрели на фикус, толстые темно-зеленые листья с жестко подогнутыми вовнутрь краями жирно блестели на солнце. Леля спросила:

– Куда вы?

– Пойдем погуляем, скоро вернемся.

– А вы не расстраивайтесь, – будто уговаривала нас Леля, пока мы стояли на кухне и надевали пальто: – Вы выучитесь, будете работать. За деньги все можно, только на это денег не надо жалеть. – Она еще что-то хотела сказать, но Шура открыла дверь, и мы, застегивая на ходу пуговицы, вышли.

По посыпанной желтым песком и солью дорожке мы дошли до парка. Вчера было сыро, а ночью подморозило. Стволы деревьев, покрывшиеся за ночь тонкой коркой льда, таяли и потемнели от яркого мартовского солнца. Под ногами хрустело. Мы, как всегда, шли в сторону висячего мостика.

Мы начали раскачивать мост. Пронзительно заскрипели ржавые канаты, эхо раздалось по парку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю