Текст книги "Из дома"
Автор книги: Ирья Хиива
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
В ту осень мы часто танцевали под Васькину гармошку, у Ирки с ним получился роман, но на гармошке она играть не научилась.
Через несколько дней после того, как «крошки» сверху исчезли (мы их тоже так звали), возле нашего порога мы нашли записку с ругательствами и угрозами. Они считали, что это мы их выдали. Они обещали переловить всех нас на узеньких дорожках. Видимо, не всех Левка с Васькой переловили. Теперь, когда я шла поздно вечером на вокзал, я оглядывалась и шарахалась от приближающихся шагов. Потом я решила, что лучше и ближе ходить на вокзал через кладбище: «крошки» побоятся пойти туда ночью. Я решила перевоспитать себя – побороть в себе чувство страха, решила: никакой нечистой силы просто не существует, это все только воображение, фантазия – так говорила старшая тетя, – бояться надо живых. Первый раз я пошла через кладбище в безлунную ноябрьскую ночь. Мне показалось, что я сбилась с тропинки. Я начала торопиться, в висках сильно стучало, я спотыкалась о могильные бугорки, камни и кресты. Кустики высохших цветов колко цеплялись за чулки. Я упала – рука попала во что-то мокрое. Я встала, отряхнулась, увидела свет вдали. По дороге вспомнила могилу Анни и Хелены под яблоней в Виркино, туда в дырку после дождя лилась мутная струя воды… По дороге в Гатчину было много дырявых провалившихся могил.
В поезде, как всегда, меня плотно сжали теплые человеческие тела, стало жарко и спокойно, захотелось спать. Вдруг меня сильно передернуло. Я чуть толкнула мою соседку, женщина в очках посмотрела мне прямо в глаза. Сонливость прошла. Я решила в следующий раз снова пойти через кладбище и постараться взять себя в руки. Надо уметь заставить себя делать все, что надо. Вдруг меня тоже арестуют и будут допрашивать, как моего отца… Главное, никому не рассказывать про эти дела. Мама должна была отвечать, когда у нее спрашивали, за что посадили вашего мужа, «не знаю», а не «ни за что». Наверное, она бы спаслась. Я не хочу сесть ни из-за чего. Я не должна никому говорить, где мои родители, – умерли. Умирают же люди и просто так, ни на войне и ни в тюрьме.
Бабушка говорила, что мама не хотела ехать учиться в педагогический техникум, но дедушка настоял, говорил, что он не сможет оставить никакого наследства, хотя всю жизнь работал, как умалишенный (так во всяком случае бабушка про него говорила). После революции хотел, чтобы все его дети получили образование, и считал, что тогда им будет легче и интереснее жить. Бабушка говорила, что мама все предчувствовала, вряд ли она могла такое представить себе, когда отказывалась ехать учиться… Бабушка говорит, что она видела невероятные сны и будто предвидела… Но так всегда говорят, когда невозможно понять, почему…
Хотя тетя Айно ведь почувствовала же, что дядя Леша был рядом с нашей деревней. Она тогда так хотела пойти в Гатчину… По дороге переворачивала трупы на поле боя и приглядывалась к ним, искала его. Она всего боится, даже темноты, ни к одному покойнику бы в жизни не подошла. Бабушка тоже, хотя и говорит, что живых, а не мертвых надо бояться, сама же во время войны, когда гробик с маленькой Тойни стоял во дворе, боялась мимо него пройти в хлев корову доить.
Никогда не узнать, о чем думала эта Валентина (Господи, уже забыла ее фамилию и отчество), когда шла доносить на мою мать как на «врага народа». Интересно, как она потом… Еще на кого-нибудь донесла? У нее тоже было двое детей.
У Левки-милиционера, оказывается, мать – эстонка, а отец – еврей и погиб на фронте. Он говорил, что, как только кончит нашу вечернюю десятилетку, поедет в Белоруссию и поступит в школу МГБ, чтобы потом приехать обратно в Эстонию, бороться с националистами, бандитами и врагами народа. Он прекрасно знает эстонский язык. А эстонцы будут считать его своим врагом и будут бороться с ним. Он нас за своих считает – мы из России.
А Шура вчера сказала, что не хочет, чтобы к нам мильтоны ходили. Почему он мне про это говорил? Началось все как будто ни с того, ни с сего, мы играли в бутылочку, и мне с ним пришлось целоваться, а он, наверное, не очень умный, хотя и много читал и умеет говорить, не то, что Иркин Васька. А у Васьки смешно, когда он снимает свою милицейскую фуражку, на лбу белая, как отмороженная, полоса.
Левка какой-то бесчувственный, с чего это он, дурак, спросил, нравится ли мне с ним целоваться? Про это, мне кажется, не спрашивают. Должен бы сам чувствовать. Может, где-нибудь написано, что надо спрашивать…
Лида Виркки откуда-то узнала, будто наших будут из Эстонии выселять. Интересно, куда? А может, это неправда, надо будет дома спросить. Хотя если они уже знают – нечего спрашивать… Опять дедушку придется тащить… У него все болит, страшно тронуть его.
Старое тетино узкое зимнее пальто на вате, с высоким меховым воротником довоенного фасона давило на плечи. Опять сильно захотелось спать.
Я вошла в комнату. Все спали, бабушка ждала меня и что-то вязала. Я спросила шепотом:
– Что ты делаешь?
Она повернула ко мне злое лицо с плотно сжатыми губами и не ответила. Когда у бабушки такое лицо, лучше не спрашивать. Она не выдержит – сама расскажет, надо только немного помолчать, наверное, выселяют…
– Когда ж он кончит? Смерть его не берет. Хотя, что ж ему не жить… Вон наш дед – тоже жив, он с ним одного возраста.
Бабушка во всем всегда обвиняла «усача». У нее получалось, будто тот все сам лично с нами проделывает.
Я тихо спросила у нее:
– Нас выселяют?
Она покачала головой:
– Опять вызывали… – Она посмотрела в глубь темной комнаты, где на двух кроватях и на полу спали тети, Женя и старая бабушка. – Они ее никогда не оставят. Только смотри, чтобы она не узнала, что я тебе это сказала. Ей дали перевести какие-то бумаги с русского на эстонский. Эстонцев раскулачивать собираются, там сказано, кого. Нас пока оставляют – из-за Леши, – шептала она мне. – Ройне-то выселят, он совершеннолетний. Дядю Антти тоже сошлют, да и старшую тетю, наверное. А нашу и посадить могут, если она кому-нибудь скажет, кто у них там в списках, а она собирается предупредить тех, через дорогу, Яника маму, чтобы они смогли подготовиться.
Я спросила:
– А кто это, Яник?
– Да мальчик, который к Жене приходит. Может, уже дала им знать, куда-то вечером поздно ходила. Если она списки им покажет, кто-нибудь да донесет.
Бабушка вышла на кухню, принесла мне кружку молока и кусок хлеба. Села снова за стол, подперла щеку рукой и продолжала:
– От дедушки из больницы было письмо, пишет, что его там медленной смертью убивают. Просит взять домой, что больше нет сил терпеть. А врачи говорят, что его ноги и руки можно выправить, и он, возможно, будет еще ходить. Каждый день вытягивают его скрючившиеся ноги так, будто на дыбу поднимают. Тети решили нанять для старой бабушки и дедушки домик у вдовы бывшего директора школы, здесь рядом. Летом буду за ними ухаживать и спать там буду, здесь тесно.
Бабушка сняла очки. На носу у нее осталась глубокая красная полоска от железной перемычки между стеклами. Она потерла глаза, сняла платок с головы и начала укладываться спать.
В воскресенье вечером бабушка сообщила, что пойдет меня провожать. Я стала ее отговаривать. Но после того случая, когда ночью люди из машины обыскали меня и Ройне, бабушка не хотела пускать меня одну, она говорила, что не будет всю неделю спать спокойно.
На вокзал мы пришли рановато. В билетную кассу стояла очередь. Мы прошли через зал и сели на скамейку. Бабушка начала меня уговаривать купить билет. Я пыталась ей объяснить, что мне тогда не хватит денег на молоко. Я все равно всегда езжу зайцем. Но она очень нервничала, я решила подойти к кассе, пусть думает, что я покупаю билет. Я прислонилась к стенке и начала рассматривать очередь, будто кого-то жду. Вдруг я заметила, что длинный блондин, одетый в модное зимнее пальто с меховым воротником, стоявший последним в очереди, вытащил из кармана охапку денег, несколько бумажек упало на пол. Он не обратил на это никакого внимания.
Я подошла, поставила ногу на деньги, подождала, пока он вышел на улицу, подняла деньги и купила билет. У меня еще осталось четыре рубля. Я подошла к бабушке, показала билет. Она обрадовалась:
– Ну вот, так-то спокойней.
Ей никогда не приходилось ездить зайцем…
В вагоне как всегда было много народу, темно и очень душно. Мне хотелось, чтобы пришел контролер, у меня второй раз с тех пор, как я езжу на этом поезде, был билет. Но на следующей станции вместо контролера вошло несколько человек в военной форме с ярким фонарем. Один из них громко объявил по-русски и по-эстонски: «Проверка документов». В голове зашумело. Я заметила, что у всех постепенно появились в руках темные книжечки паспортов. Я вынула из кошелька сложенную вчетверо бумажку – временное удостоверение личности – и старалась держать ее так, чтобы никто не заметил.
Мужчина взял мою бумажку, долго ее разворачивал, на сгибах она вся уже порвалась. Развернув, он, не глядя на меня, строго проговорил:
– Гражданка, в Вильянди пойдешь со мной. – Он сложил мой «паспорт» и положил его к себе в карман.
Я кивнула. Мне казалось, все смотрят на нас. Я начала уговаривать себя, что мне нечего бояться, это просто потому что у меня эта статья и вообще у меня не настоящий паспорт, как у всех… А потом я подумала, что если они отправляются проверять документы, то, наверное, знают, кого забирать. А вдруг он меня больше не отпустит, есть же лагеря для несовершеннолетних; может, кто-нибудь что-то им сообщил про меня, но я ни с кем ни о чем таком не говорила; меня могут выслать с Ройне… Я прочитала «Отче наш» и просила Бога помочь мне.
На вокзале меня повели, как арестованную… Привели в ярко освещенную комнату. Он опять развернул мою бумажку и спросил:
– Ну, давно из лагеря?
– Я не была в лагере.
Он проговорил:
– Ну, ну, ты кому-нибудь другому заливай, статья-то тридцать восьмая за что?
– Я финка… У нас у всех эта статья и такие паспорта, мне шестнадцать лет…
Он внимательно посмотрел на меня и крикнул:
– Документ надо лучше содержать. Можешь идти!
ВЕСНА
В том году была поздняя весна, но тепло наступило внезапно, снег быстро таял, затопило дороги. Тетя телеграммой вызвала меня на почту, на переговорный пункт. Она сказала, что выслала мне деньги на следующую неделю по почте, чтобы я домой не приезжала – в туфлях от станции не добраться. Я осталась в Вильянди на выходные.
В воскресенье я проснулась от сильного толчка, видимо, Лида пошатнулась, пробираясь по узкому проходу на одной ноге. Она включила свет и тяжело опустилась на кровать. Резко запахло лекарством. Лида с легким присвистом втягивала в себя воздух и выпускала его с тяжелым вздохом «а-а-й». Я открыла глаза: красный, шелушащийся обрубок ее ноги с нарывами был разбинтован. Она отлепляла тампоны от нарывов, заметила, что я не сплю, и прошептала по-фински:
– Мне на операцию придется лечь, надо кость укоротить – протез не подходит, нас скоро выселять будут, надо успеть…
Я отвернулась, хотелось еще поспать, но Лида продолжала:
– Мы же все из ссылки удрали, паспорта-то у нас со статьей, чтобы жили, где нам приказано, – говорила она так, будто мы сами виноваты в том, что бежали из ссылки.
Она часто так говорит, будто пугает и радуется, что теперь нам будет еще хуже.
В понедельник я вбежала в класс со звонком. Вошла Эльфрида Яковлевна, открыла журнал, вызвала к доске Вовку Кукеля, продиктовала ему:
Словно как мать над сыновней могилой,
Стонет кулик над пустыней унылой.
– Скажите, что это за предложение, разберите его по частям речи, – потом она подошла к Сюлви Суйкканен: – Что случилось?
Сюлви закрыла лицо руками, всхлипнула и легла грудью на парту, ее плечи вздрагивали. Валя Сидорова, сидевшая на передней парте, прошептала Эльфриде:
– Финнов выселяют.
Эльфрида отошла обратно к своему столу, сказала Кукелю:
– Ну?
Он начал разбирать предложение, но Эльфрида смотрела в окно и, казалось, она Вовку не слышит. Когда он закончил, она подошла к Сюлви:
– Может, вам лучше пойти домой?
Сюлви ушла. Я больше ничего не слышала. Вначале я старалась не заплакать, а потом подумала, что, наоборот, надо, чтобы все видели, – это ужасно, что только потому, что мы финны, нас можно так взять и выгнать.
Ее мама и мои тети знакомы, ее мать училась у моего отца. А зимой, когда Сюлви вступала в комсомол, Нина Штаймец, сидя на своей кровати в интернате, писала на нее характеристику и пожаловалась Римке, которая была членом комитета, что не знает, что про нее писать. Римка посоветовала написать, что Суйкканен самая исполнительная и аккуратная ученица в классе. Но Нина ответила:
«Этого маловато. Она какая-то маменькина дочка».
Сюлви Суйкканен действительно выглядела домашней девочкой. Она носила темные платья с белыми воротничками и манжетами, ее светлые вьющиеся волосы были всегда туго заплетены. Когда ее вызывали к доске, она обычно вначале краснела и моргала, поворачивалась к окну, откинув голову с тугими короткими косами назад, отвечала урок без запинки, будто она читала по книге, которая была где-то там за окном, куда она смотрела.
Наша эстонка, Хилья Эрнестовна, удивлялась, как это может быть, чтобы человек не знал родного языка, когда Сюлви читала по-эстонски с русским акцентом.
А вообще все так странно: у меня арестованы родители, и я никто, никакая не комсомолка и прекрасно говорю по-фински и по-эстонски, а меня не высылают только потому, что моя тетя была замужем за русским и он погиб на фронте. Я и лица-то его не помню. А Сюлви такая же, как все… Она ни в оккупации, ни в Финляндии не была.
И как это мы предавали, когда никого из наших и на фронт-то не отправили?
Статью ж в удостоверение личности дали всем – и тем, кто был в оккупации, и тем, кто не был. Просто механически, если в паспорте было написано «финн», как только исполнилось шестнадцать лет, – ты – предатель и живи, согласно этой статье, в небольших городишках, а лучше всего – в колхозах. А в финскую войну наших брали в армию и отправляли на фронт воевать с финскими финнами. Дедушка считает, что просто усач на всех финнов разозлился, но тех, в Финляндии, ему не достать, на нас и отыгрывается.
Снег растаял, в школе в воскресенье назначили воскресник, надо было убирать парки и газоны от прошлогодних листьев и мусора.
Нас собрали в школьном дворе, тепло грело солнце, по небу медленно плыли белые клочки облаков. Я посмотрела на темно-красную кирпичную водонапорную башню, показалось, что она качается…
Я подошла к Герке Николаеву и спросила:
– Тебе не кажется, что башня качается?
Вначале он сказал, что если долго смотреть в одну точку, непременно что-нибудь будет казаться, а потом он посмотрел на башню и облака и объяснил, почему создается такое впечатление. Все то время, пока он говорил, он усиленно старался носком ботинка выковырять камешек из земли, а когда выковырял, то пнул его ногой, и камень гулко стукнулся о забор. Он замолчал, посмотрел на меня и непонятно к чему спросил:
– Слушай, почему ты не читаешь стихов со сцены?
Я ответила:
– Наверное, не умею со сцены.
Он вытащил свои большие тяжелые руки из карманов, указал на башню:
– Видишь, как сильно качается. – А потом добавил: – Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь лучше тебя читал стихи. Может, ты их пишешь?
– Нет, не пробовала. А ты пишешь? – спросила я у него. Он ответил, что пробовал, но у него плохо получается.
Наконец наш преподаватель физкультуры крикнул: «По парам становись!». Я заметила, что Валя Сидорова стояла одна и подошла к ней.
– Хочешь, я с тобой пойду?
Привели нас к большой лютеранской церкви, она стояла на холме и была отовсюду в городе видна. Нам надо было очистить весь этот холм от прошлогодней травы и листьев. Герка подошел ко мне и спросил, почему я ушла. Я ответила, что у него не было рабочего инструмента. Он сказал, что зато он может носить корзины с мусором.
– Я тоже могу прекрасно носить корзины, они вовсе не тяжелые. Он снова заговорил о стихах и предложил, если я соглашусь, поговорить с Эльфридой Яковлевной, чтобы она мне нашла, что читать на первомайском вечере.
– Я не могу со сцены ничего прочесть, Эльфрида уже несколько раз предлагала.
– Я не замечал, чтобы ты волновалась. Надо приучить себя выступать перед публикой.
– К чему? Ни в вожди, ни в народные трибуны я не собираюсь подаваться…
– А я если бы жил в Древнем Риме, то подался бы в ораторы – живи и ораторствуй сколько хочешь, тебя слушают и даже деньги дают…
– Перестань трепаться, работать надо, вон Аннушка на нас смотрит.
В церкви зазвонили колокола, народ начал выходить на улицу. Странно: всегда, когда я иду мимо церкви, меня будто тянет туда, но, кажется, я никогда не решусь войти. Я знаю молитвы и помню мотивы многих псалмов, которые там поют. Я бы все поняла, о чем говорит священник. Говорить и читать книги можно на любом языке, а молиться… кажется, только на родном. Интересно, что было бы, если б в интернате узнали, что я в церковь ходила, смеяться бы начали… сообщили бы в школу, меня бы к директору вызвали, наверное, из школы исключили…
Герка вдруг спросил:
– О чем ты думаешь?
– Ты никогда в жизни не догадаешься, о чем я думаю, как бы ни старался. Герка поднял руку, видимо, хотел сказать что-нибудь типа: «Ну уж!». Герку позвала биологиня Анна Петровна, унести полные корзины. Уходя, он тихо проговорил:
– Хочешь я тебе стихи принесу, настоящие, не свои? Я кивнула, он убежал.
Из церкви выходили женщины, одетые в темные одежды; у многих были бледные с покрасневшими глазами лица. Я подумала: «Наверное многие молились за тех, кого в эту весну раскулачили и сослали в Сибирь, арестовали…».
* * *
Ночью была первая весенняя гроза. Мы набрали большой бак дождевой воды, чтобы помыть головы. Римка затопила плиту, мы подняли бак с водой на плиту. Вокруг большого котла наставили маленьких ковшиков и кастрюлек – кто с картошкой, кто с чем. Мы с Шурой сварили перловую кашу, я сбегала в магазин за молоком, а после обеда в кладовке устроили баню. После мытья мы, взрослые девчонки, решили накрутить волосы и пойти вечером в парк на танцы.
Ирка Савчинская достала из своего чемодана кусочек белой тряпки, нарвала ленточек, накрутила на каждую ленту бумажку – получились папильотки. Ей самой они вовсе были не нужны, она и так кудрявая, но она про такие дела все знала. Вначале она накрутила на Нинкину голову круглые маленькие шишки, а потом взялась за меня. У нее была тяжелая хозяйская рука. Она больно хватала пряди волос и стягивала их в тугие шишки, будто ставила мне на голову банки. При этом она ворчала, что у меня слишком много волос. Домик наш был маленький и низкий, мы занимались этим делом возле окна, которое было открыто. Эстонцы с нашей улочки старались нас не замечать. Конечно, они помнили своих прежних соседей, которые куда-то убежали, бросили свой дом. Я знаю, что они о нас думают. Мы дети мешочников, драных оккупантов… А когда я была в магазине или в бане, они принимали меня за свою и говорили со мной. Я им понимающе улыбалась и говорила с ними как своя.
Ирка еще сбегала за кусочком тряпки, снова нарвала ленточек и опять принялась за меня. В окне появилась голова нашей физички Зинаиды Матвеевны с волнами и роликами на голове. Она погрозила мне пальцем:
– Видела, видела тебя, Хиива, вчера в парке кое с кем.
Я растерялась и не успела ответить. Ее каблуки застучали по булыжнику узенького тротуара.
– Откуда это она взяла, я ж с вами тут во дворе вчера была? Ну, посмотрим сегодня вечером, постараюсь не одна домой прийти.
Римма спросила:
– А вдруг не получится? Что сама кого-нибудь уговоришь пойти провожать?
Я замолчала: действительно, я что-то не то ляпнула, теперь если и получится, так подумают, что сама уговорила, дура какая. Это я от Шурки научилась, но у нее все иначе. Если бы она это сказала, никто бы не подумал, что у нее не получится… Да, она такую глупость и не сказала бы.
Ирка из моих волос сотворила то же самое, что было на голове нашей физички. Я посмотрела на себя в зеркало и растерялась: моя голова стала трехэтажной, волосы росли как бы отдельно, будто приклеены ко лбу, такие прически носили когда-то в старину, кажется, при Петре I, а сейчас юбки носят узкие и коротенькие, на кофтах плечики. Эстонки привыкли так ходить, они громадного роста.
У меня получилась громадная голова, а сама худая, и как-то я вся уменьшилась… Шурка расхохоталась, когда я с этими сосисками на волнах, как она их называла, пришла на кухню, где она стирала белье. Я вытащила все зажимки и заколки, начала расчесывать, волосы запутались, пришлось их намочить.
Вечером из дому мы вышли все вместе, но в парке, когда шли в сторону танцплощадки по деревянному мосту, который был проложен через глубокий овраг, Шура взяла меня под руку и шепнула:
– Пошли чуть в сторону, я что-то тебе расскажу.
Мы прошли через полуразвалившиеся ворота старого замка, встали на дорожке у крутого спуска к озеру. Солнце садилось за озеро, заползали клубы тумана. На танцплощадке играли танго, хотелось пойти танцевать. А Шура сказала:
– Ты знаешь, в прошлый раз, когда я ездила домой, я познакомилась с солдатом, он приезжал к своему знакомому на соседний хутор. Он из казаков, черненький. Мне кажется, что в нем что-то дикое. Он красивый. Я договорилась с ним сегодня встретиться здесь, на танцплощадке, не уверена, сможет ли, отпустят ли его. Хотя если не отпустят, он сбежит в самоволку. Я чувствую, придет. Идем.
Играли вальс, мы вошли в толпу танцующих и начали кружиться. Не успели мы пройти и двух кругов, нас разняли офицеры, тот, который пригласил Шуру, приходил на школьные вечера и там тоже ее приглашал, значит, он попросил какого-то своего дружка пойти потанцевать со мной, решила я. Мой офицер, танцуя, тянул шею куда-то через головы, будто кого-то искал взглядом, танцевал он легко, а когда кончился танец, спросил, куда меня подвести. Я ответила, что хочу туда, куда встанет моя подруга. Мы подошли к Шуре, она быстро шепнула: «От этих надо отделаться».
Офицеры начали закуривать. Шура крепко взяла меня за руку и потянула назад через толпу. Мы перешли подвесной мост и пошли по свежепосыпанной желтым песком дорожке. По сторонам тлели недогоревшие костры из прошлогодних листьев и мусора. Дым стелился по дорожке, мы шли по дыму, будто по облакам, чуть першило в горле. За нами послышались шаги и тихие мужские голоса. Мы начали прислушиваться, Шура наклонилась к моему уху: «Это он с кем-то».
Я услышала:
– Та, с косами!..
Я хотела оглянуться, Шура шепнула: «Подождем, пусть подойдут».
Большая черная ночная птица пролетела низко с одной стороны дорожки на другую. Я подумала: «Друга привел… Шурка, наверное, сказала, что придет с подругой».
– Шурочка, здравствуйте, – раздался чуть деланно приятный голос.
Мы повернулись, перед нами на дорожке стояли, улыбаясь, два солдата. У того, который рассматривал меня, были белые зубы. На груди у него было два ряда медалей, а с другой стороны на гимнастерке был орден и на погонах были две полосочки. И у Шуриного были полосочки, но ни медалей, ни орденов не было, наверное, не воевал…
Шурин знакомый проговорил:
– Что ж, давайте познакомимся. – Он протянул мне руку и отрекомендовался: – Виктор.
Второй тоже протянул руку вначале мне, а потом Шуре и два раза повторил: «Володя».
Мы пошли по дорожке вчетвером. Они шли по бокам, мы держались под руку. Виктор сказал, что они нас заметили, когда мы спускались с лесенки танцплощадки.
– Я знала, что ты придешь, – сказала Шура Виктору. Он, улыбаясь, проговорил:
– Я же говорил тебе, что приду.
Володя хотел мне что-то сказать, но Виктор, взяв Шуру под руку, обратился к нам:
– Простите, нам надо поговорить.
Они свернули с дорожки и тут же скрылись. Мне почему-то стало обидно. Володя молчал…
– Идемте на танцплощадку, – предложила я.
Он спросил:
– Вам со мной страшно?
– Не-ет, – протянула я растерянно. – Я просто подумала, вы так, с другом шли.
– Нет… Пойдем, посидим…
Мы медленно подошли к садовой скамейке.
– Сколько вам лет?
– Семнадцать, – и подумала, что я зря расчесала волосы, я бы выглядела взрослее. Он, наверное, не очень-то верит, что мне семнадцать.
– Совсем пацанка.
Меня так никто не называл, и вообще я не слышала, чтобы девчонок так называли…
– А вам-то сколько?
– Двадцать два.
Взрослый, но лицо у него не очень-то взрослое. Получилось долгое молчание.
– А вы действительно были на войне? – спросила я, посмотрев на его ордена.
– На фронте я был год, потом в госпитале около трех месяцев, я уже больше четырех лет в армии. Кажется, еще придется прослужить года два, может, и три. Домой хочется.
– Откуда вы?
– Из Брянска.
Я не могла вспомнить, где такой город находится, и решила завтра посмотреть на карте.
На танцплощадке заиграли мой любимый вальс «На сопках Маньчжурии». Я спросила:
– Вы танцуете?
Он встал передо мной, будто приглашая на танец, а сам как бы нехотя проговорил:
– Ну что делать, идемте танцевать.
Мы пошли к танцплощадке, держась далеко друг от друга. Он тоже, наверное, не очень-то с девушками дружил, хотя ему и двадцать два. Какой-то он другой, Шурин Виктор как-то сообразительнее, наверное, для меня такой лучше…
Мы подошли к площадке, Володя положил мне руку на талию, и мы начали вышагивать длинные шаги танго.
«Наши-то дают!» – услышала я совсем рядом Римкин голос. Ирка чуть тише проговорила свое любимое: «Колбасный отрезок»… Они засмеялись. Я отвернулась, сделала вид, что не расслышала. Это они от тех верхних «крошек» научились таким словечкам и ляпали к чему попало, не задумываясь.
Шура им говорила про это, но они не понимали, чем это плохо…
А Римка черненькая, здорово красивая, на цыганку похожа. Ее танцевать приглашают, все новенькие, а она, как откроет рот, так на этом все и кончается. Странно – хорошо учится, а такая дура. Дома еще ничего, а при виде парня совсем свихивается, выпаливает эти дурацкие словечки.
Вокруг Сашки-аккордеониста собрались городские ребята, он положил свой аккордеон в футляр и ушел с танцплощадки. Володя спросил:
– Можно вас проводить?
Я кивнула.
Ночь была теплая, темная, чуть позвякивали Володины медали.
– Хотите встретиться в следующее воскресенье?
– Где?
– Где хотите, – мы приостановились. – Давайте здесь, в парке. Вон там, у того дерева, – он махнул в сторону громадного стоявшего на крутом берегу над озером клена.
Я оглянулась: черные ветви дерева вырисовывались на фоне темно-синего в звездах неба. Меня передернуло:
– Вам холодно?
– Нет, просто так…
– Можете прийти днем, в три?
Я кивнула.
Мы вышли из парка. Подковы на Володиных сапогах зазвякали о булыжники мостовой.
– А за что вам столько медалей дали?
– Вы знаете, в последний год войны всем давали. Те, кто воевал с самого начала, почти все погибли, кому-то надо было дать… – Он засмеялся, наверное, неудобно стало, и он сказал, что был ранен и контужен. А потом опять как-то странно добавил, будто оправдываясь: – Почти все артиллеристы были контужены. Но вы знаете, я просто так надел медали, вернее, надо было, когда в увольнение идешь, а так можно только нашивки носить.
– А страшно было, когда много пушек сразу стреляло?
– Я бы вам рассказал, как там бывало, но не стоит, вам так мало лет…
– Я почти всю войну под Ленинградом была.
– Ну, тогда тем более не стоит об этом. Вы что из Ленинграда?
– Нет, я жила километрах в двадцати пяти-тридцати от фронта.
– А вы бы домой не хотели вернуться?
Я почувствовала, что краснею, помолчав, я спросила у него:
– А вы очень домой хотите?
– Конечно, кто домой не хочет?
– А вам что, здесь не нравится? – опять спросила я.
– Я же в армии, – ответил он, – да к тому же мне и не нравится, хотя здесь красивей и как бы культурнее, но мне в Брянск, домой хочется.
Мы подошли к каштану, который рос около нашего общежития.
Я показала на дерево и сказала: «У нас под Ленинградом каштанов нет». Он что-то хотел сказать, но из-за угла школы появились наши.
С ними было тоже двое военных. Один тут же попрощался:
– Ну пока, я пошел.
Второй подошел к Володе, протянул ему руку:
– Мы с вами где-то встречались, – проговорил он, чуть припрыгивая на полусогнутых.
Ко мне подошла Нинка, положила руку себе на живот:
– Надоели они своими дурацкими шуточками, – она повернулась и направилась в сторону дома.
Солдат, протянув руки к ней, пропел:
– Не уходи, тебя я умоляю…
Нинка остановилась у двери и крикнула:
– Шуточки ваши бородатые. Во! – она провела рукой от подбородка до живота.
Я сказала Володе, что тоже хочу домой. Он напомнил:
– В воскресенье, в три…
* * *
В школе отменили урок пения, а вместо этого приказали всем ходить на хор – летом будет традиционный эстонский праздник песни, наша русская школа, сказал директор, должна принять участие в конкурсе – выступить на празднике песни не хуже других.
К нам пригласили из эстонской школы руководителя хора.
В зал вошел полный человек, одетый в темно-синий костюм с жилетом, на животе у него висела серебряная цепочка от часов, как у моего отца. Он сел за рояль, дал Ирме Ямся список всех учащихся, сказал, что каждый раз будет проверять, все ли здесь, очень важно, чтобы были всегда все, и начал листать нотную тетрадь. Ирма начала читать из нескольких классных журналов наши фамилии, а я думала, неужели мой отец тоже казался бы мне таким же чужим, как этот учитель хорового пения? Наши учителя мужчины были другими: у наших все как бы чуть помято – и лица, и пиджаки… И они вроде бы нервные, ходят быстро, даже как бы дергаются. Новый учитель пения говорил с сильным акцентом, иногда смешно путал слова, но никто не смеялся.
Мой отец был коммунистом, он говорил по-русски как русский. Значит, он просто так, как бы только внешне был похож на этого, а может, наоборот? Может, при каких-то обстоятельствах и этого куда-нибудь сагитировали бы вступить. Верили же «лесные братья», что придет белый пароход с американцами, наверное, их уже всех переловили. Отец верил в коммунизм. Узнать бы, о чем он там в лагере думал? Неужели так до конца и думал, что получилась ошибка, что по ошибке коммунисты друг друга убивают? Он же видел, что там таких, как он, тысячи… Неужели верил не глазам своим, а тем книжкам, из которых про этот коммунизм вычитал? Учитель пения тихо играл на рояле русскую народную песню «Полюшко, поле».
Ирма кончила читать из журналов наши фамилии, учитель спросил, что мы пели на уроках пения. Ленка Полякова начала перечислять: «Гимн демократической молодежи», «Кантата о Сталине». Он прервал ее. Про гимн он сказал, что это очень хорошо и что мы над ним еще поработаем, его будут исполнять все хоры вместе, а про кантату он забыл. Он открыл свой альбом и спросил, нравится ли нам партизанская песня времен Первой Отечественной войны «Ой туманы, мои растуманы». Мы молчали, он повернулся к роялю и спел нам ее. Пел он очень приятно, старался четко выговаривать русские слова, но получалось у него как-то не по-русски, будто это и не русская песня, а когда мы спели хором, все снова получилось нормально, хотя мы пели плохо. Он сказал, что мы будем разучивать эту песню.








