Текст книги "После России"
Автор книги: Ирма Кудрова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
«Любя и любимая»? «В полный разгар любви»? А как же тогда стихотворение 12 декабря? Естественно, конечно, допустить, что Марина могла и не быть с Бахрахом откровенной. Но это не в ее правилах, и прежде в письмах к нему она не боялась признаваться в вещах, не слишком для себя лестных.
Не только сопоставление стихотворения с письмом к Бахраху усиливает появившиеся сомнения. Если «Ты, меня любивший…» обращено к Родзевичу, значит, «Поэма Конца» очень далеко уходит от своего «жизненного подстрочника». Придуманным оказывается тогда главный конфликт, положенный в основу поэмы; сочиненными, а не пережитыми, оказываются и все пронзительные подробности расставания любовной пары.
С трудом верится. Вернее, не верится.
Что, в сущности, в этой поэме происходит? Любящие расстаются. Вся поэма – по внешнему сюжету – их последнее свидание. «Честь разрыва», хотя и не слишком охотно, берет на себя мужчина. Они прощаются и никак не могут проститься…
Чем же вызван разрыв?
Движение губ ловлю.
И знаю – не скажет первым.
– Не любите? – Нет, люблю.
– Не любите! – Но истерзан,
Но выпит, но изведен.
(Орлом озирая местность):
– Помилуйте, это —дом?
– Дом – в сердце моем. – Словесность!
Почти раздраженные реплики героя: «Любовь, это плоть и кровь… Любовь, это значит – связь… Вы думаете, любовь – беседовать через столик?..»
И грустное эхо героини: «Хотеть, это дело тел, а мы друг для друга – души отныне…»
– Уедем. – А я: умрем,
Надеялась. Это проще!
«Поэма Конца» воплотила расставание любящих, которые не могут быть вместе потому, что это любовь парящей птицы и земного существа. Встретившись в последний раз, каждый еще надеется на чудо. Для обоих страшен разрыв…
Но вместе они могут только умереть. И женщина готова к такому исходу, он для нее почти желанен. Мужчина же – само олицетворение Жизни, и этот выход – не для него. Любит ли он еще? Если произнесенных им слов мало, то как забыть слезы на его глазах в час последнего прощания – «перлы в короне моей»…
Так в поэме. Каждая строка в ней написана кровью, а не чисто художнической фантазией, и тому, кто этого не чувствует, наверное, и не нужно пытаться объяснить. Вот он – разрыв с горькой любовью, венец и итог цветаевской попытки быть и любить, «как все»…
Поэма отражает ситуацию отношений Цветаевой и Родзевича периода ноября – декабря. Разумеется, «отражает», иносказуя, – надо ли это пояснять? – преображая, творя миф, – но в цветаевском смысле.
Ибо для Цветаевой миф и есть обнажение сути.
«Поэма Конца» создавалась долго, на протяжении нескольких месяцев (не так, как «Поэма Горы», написанная на едином дыхании в январе 1924 года). И долгое это время было, как всегда у Цветаевой, временем глубочайшего сосредоточения – и одновременно душевного высвобождения. Временем выхода из «временного» в «вечное». Последнее и давало масштаб взгляда на «житейский подстрочник».
Но что же это все-таки за запись в тетради после строк стихотворения «Ты, меня любивший…»?
Наконец я вижу эту запись собственными глазами. Текст, оказывается, не имеет вообще никакого адресата! Это понятно – запись сделана для себя и только для себя. Читаем:«12-го декабря (среда) – конец моей жизни. Хочу умереть в Праге, чтобы меня сожгли». Строки стихотворения «Ты, меня любивший…» – рядом.
Это значит, что А. С. Эфрон расшифровала и прокомментировала запись на свой страх и риск, – возможно, искренне убежденная в своей правоте. Знала ли она тогда тексты всех писем Цветаевой к Бахраху, включая январское? Скорее всего, нет. Известны утверждения Ариадны Сергеевны о том, что она не считала себя вправе читать личную переписку матери. Но в ее распоряжении не было письма Эфрона к Волошину. Как и ее собственных живых наблюдений: ведь, как мы знаем, всю ту осень и зиму сама Аля провела в Моравской Тшебове, в гимназии, и все драматические события разыгрались в ее отсутствие!
И теперь у нас гораздо больше, чем прежде, оснований предположить, что трагическая запись и стихотворение с Родзевичем связаны косвенно. Скорее они могли быть вызваны тяжелым объяснением, на которое наконец решился Эфрон. То, что он еще и в феврале продолжал желать разрыва, подтверждает третье (и последнее) эфроновское письмо Волошину: «…не живу, жду. Жду, когда поджившая ветка сама отвалится. <…> Боязнь катастрофы связывает мне руки. Поэтому не могу сам подрезать ветку, поэтому жду, когда упадет сама. <…> Хочу, чтобы узел распутался в тишине, сам собою (это так и будет), а не разорвался под ударами урагана…»
Есть и еще одна подробность. Стихи 1922–1925 годов Цветаева издает в Париже, объединив их в сборнике под названием «После России» (1928). Но великолепное стихотворение «Ты, меня любивший…» не только не было включено в сборник – оно вообще не публиковалось при жизни Цветаевой! Не потому ли, что боль, в нем прозвучавшая, была слишком непереносимой?.. Между тем горчайшие стихи, связанные с Родзевичем, как и обе поэмы, стали известны читателю менее чем через три года.
«12-го декабря – конец моей жизни…» В памяти возникает что-то мучительно знакомое, какая-то явная перекличка…
Да, вот она. Это перекличка с записью, сделанной в летний день 1921 года, два с половиной года назад, когда после долгих месяцев смертельной тревоги за мужа Цветаева получила наконец от него письмо. Ликующая запись: «1 июля – письмо. С сегодняшнего дня – жизнь!»
Слоним, Еленев, Андроникова-Гальперн, Эйснер, Булгакова-Сцепуржинская, Родзевич – люди, на протяжении многих лет знавшие Цветаеву и ее мужа, очень по-разному характеризуют их отношения. Одни настаивают на том, что, несмотря на все увлечения, Цветаева была однолюбом – любила по-настоящему только Сергея Яковлевича; другие уверены, что хотя их и соединяла взаимная привязанность, но уже в начале двадцатых годов то был союз, который никак нельзя назвать любовным. Достоверность такого рода свидетельств всегда относительна. И не стоит сбрасывать со счетов также настойчивое утверждение дочери, А. С. Эфрон, о неколебимой преданности ее родителей друг другу. Если и слышится здесь нечто от легенды, долженствующей противостоять всем цветаевским поэмам о любви и «романам в письмах», то похоже, что то была легенда, упорно культивируемая в самой семье.
Дороги те свидетельства, в которых есть не суждения и оценки, а конкретные факты. И вот одно из таких свидетельств.
В середине тридцатых годов в Париже Эфрон пришел к своей давней близкой приятельнице. Он признался, что совершенно не знает, как жить и что делать: он влюблен в молодую женщину – и очень всерьез. «Ну а я знаю, что тебе делать!» – отвечала его решительная приятельница. Но Эфрон только покачал головой: «Нет, я не могу оставить Марину…»
То было не единственное увлечение Сергея Яковлевича. В него часто влюблялись, и он вовсе не всегда оставался каменным. Той зимой 1923–1924 года он «утешался» влюбленной в него Катей Рейтлингер. Отношения их, по словам Катерины Николаевны, вспоминавшей об этом уже «жизнь спустя», не перешли границ, но чуть ли не ежедневно они встречались, вместе гуляли, целовались…
Оттенок ревнивого чувства изредка мелькает при упоминании Кати в цветаевских письмах этого времени. Но в глубине души Марина восхищалась ею – преданной ее дружбой, бескорыстием и живой безотказной помощью. В записной книжке 1924 года: «Высокая, белокурая, шалая. Всегда коленопреклоненная – то перед одним, то перед другим. На колени падающая – с громом. Катя Р., с целым мешком дружбы и преклонения на спине – через горы и холмы Праги <…> с чужими делами и долгами и заботами в мешке, носящая свою любовь на спине, как цыганки – детей… Так влюбленная в мои стихи – и так влюбленная в С. <…> Этот лирический водопад тихо звенел о стенки кастрюлечек и бутылочек, на огне страстей варилась еда…»
Существует важное признание и в одном из писем Цветаевой к О. Е. Черновой: «…трагическая невозможность оставить С.». Это двузначное выражение – «невозможность оставить»… Скорее всего, оно свидетельствовало о невозможности переступить через легенду: встречу в Коктебеле.
Вот это-то сознание нерасторжимости союза и создало тот накал трагического самочувствия, которое выразила Цветаева уже в сентябрьском письме Бахраху, где речь шла о конкретностях самоубийства.
Цветаева и Эфрон остались вместе.
Пребудет навечно тайной вопрос, на какой основе их союз продержался так долго.
Конечно, осенью и зимой 1923–1924 года Эфрону не позавидуешь. Да и в другие годы ему вряд ли было легко. И не только из-за цветаевских сердечных смут: роль мужа известной поэтессы для человека кипуче деятельного, каким был Эфрон, сама по себе непроста.
Но лучше не говорить о том, кто из них дороже заплатил за преданность.
Когда мы досмотрим до конца эти судьбы, ответить будет совсем сложно…
Смерч любви не может исчезнуть сразу, даже наткнувшись на могучее препятствие. Воля и рассудок говорят: довольно! Но сердце и страсть противятся взнузданию.
Цветаева и Родзевич продолжали все же время от времени видеться и в эти зимние и весенние месяцы наступившего 1924 года.
В феврале 1925 года у Цветаевой родится сын. Отцом мальчика почти все будут упорно считать Родзевича. И как было не возникнуть этой версии после опубликования «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца»! Восславленная здесь любовь стала тогда достоянием оживленных пересудов в среде русской эмиграции. Любопытно, что сам Родзевич неизменно уклонялся от прямого ответа, даже в беседах с близкими ему людьми, – подогревая тем самым предположения. Чем-то ему, видимо, импонировали эти слухи – ибо он мог бы ответить вполне определенно: он знал твердо, что отец мальчика – Эфрон. Между тем существует двусмысленнейшая фотография: Сергей Эфрон, Константин Родзевич и пяти-шестилетний Георгий стоят где-то «на природе», и Родзевич положил обе руки на плечи мальчика. Мужчины безмятежно улыбаются – как бы осененные древним изречением, столь любимым Цветаевой: все проходит, нет ничего вечного на земле…
Эфрон, Родзевич, Мур
Эфрон и Родзевич внешне чем-то неуловимо схожи, так что физиономический анализ для любопытствующих был затруднителен. Мальчик же с первых дней жизни – и чем дальше, тем больше – походил на мать. «Маленький Марин Цветаев» – называл его и Сергей Яковлевич. Что для нас, пожалуй, малоубедительно. Но фотографии Георгия, и особенно те, которые были сделаны в 1941 году, сказанное подтверждают.
(Как радовалась этому сходству Марина! Как надеялась, что это дитя будет наконец ее породы! В ней всегда жила глубочайшая уверенность в связи внешнего и внутреннего в человеке.)
Однако дневниковые записи Цветаевой, относящиеся к 1924 году, разрешают теперь все сомнения и пересуды. Дважды она упоминает здесь сцену ревности, которую устроил ей Родзевич, когда ранней осенью 1924 года, в кафе, она сообщила ему, что в феврале ждет сына. Родзевич «пришел в ярость, нет оскорбления, которого бы я от него не выслушала, даже внешне был страшен…». В другом месте повторено то же самое: запись о «дичайшей сцене» ревности при этом известии – с такой конкретной подробностью о Константине Болеславовиче: «…сначала радость, потом, когда сообразил, – ревность»…
8
Недолгое счастье земной любви Цветаева продлевает творческим сосредоточением над рождающимися строками – сначала одной, а затем другой поэмы.
Но что делает она, едва вырвавшись из чар сердечной лихорадки? Снова ищет оказии к Пастернаку!
Прямая почтовая связь с ним по-прежнему невозможна. Но ни с кем другим Марина не может быть настолько собой – со всеми противоречиями чувств и мыслей, во весь свой рост. Только обращаясь к нему, она до конца уверена во внутренней соразмерности – и в открытости слуха. Снова и снова – как заклятие – она повторяет далекому другу: «Вы мой спутник, мой оплот… Всё болевое и всё блаженное всякий раз отбрасывает меня к Вам с удесятеренной силой. Я так пыталась любить другого, всей волей любить! Но тщетно. Из рук другого я рвалась, оглядывалась на Вас…»
Так сказано в одном из писем этой зимы.
И Родзевич вовсе не предан этими признаниями!
Она только честна. Она просто, как сыскная собака, ни на минуту не теряет в себе самой знакомого следа. В ее груди свободно умещается и то и другое – и еще остается простор: для усмешки над собой. И для размышлений – что чего стоит на земле, где явь и где сон. И разделимы ли они. «Если сон снится всю жизнь – какое нам дело (да и как узнать?), что это – сон? ведь примета сна – преходящесть…» Это запись в дневнике.
Отослано очередное письмо Пастернаку – и вдруг известие: Родзевич болен, у него плохо с сердцем.
Все правильные ее мысли о «тщетности» недавней любви тут же исчезают!
В записной книжке – следы пересланного Константину Болеславовичу письма: «Мой родной, решение не видеться не распространялось на болезнь! Позовите меня и не бойтесь моей безмерности – буду такой, как Вы захотите. Живу снами о Вас и стихами к Вам, другой жизни нет…» Прекрасно зная о нищете своего недавнего возлюбленного, она в эти дни передает ему немного денег, – по-видимому, с верной Александрой Захаровной Туржанской (единственной приятельницей, посвященной в перипетии любви к Родзевичу).
Заходит Муна Булгакова и просит прочесть ей что-нибудь новое из стихов или прозы.
Цветаевская запись об этом кажется подражанием Хемингуэю.
Уже собираясь уходить, Булгакова вдруг с великолепной небрежностью сообщает:
«– Я забыла сказать: Родзевич просил передать вам привет.
– Надо вытереть окно, – сказала я, – ничего не видно.
И достав носовой платок, долго-долго протираю все четыре стеклянных квадрата…»
Девятого июня 1924 года в Иловищах под Прагой закончена «Поэма Конца».
Три недели спустя начат цикл «Двое». В него войдет знаменитое
В мире, где всяк
Сгорблен и взмылен,
Знаю – один
Мне равносилен.
В мире, где столь
Многого хощем,
Знаю – один
Мне равномощен.
В мире, где всё —
Плесень и плющ,
Знаю: один
Ты – равносущ
Мне.
Посвящение не поставлено. Но адресат ни у кого не вызовет сомнений: это, конечно, Борис Пастернак.
Константин Болеславович Родзевич долгое время неохотно откликался на вопросы о Цветаевой. Он соглашался дать сведения о собственной биографии, когда на этом настаивали, но считал, что к «Поэме Горы» и «Поэме Конца» «не надо никаких побочных комментариев – ни бытовых, ни географических, ни календарных. Пусть стихи и поэмы Марины Цветаевой говорят сами за себя. Пусть их непреложное свидетельство остается выше всех житейских мелочей и всяких подсобных истолкований!» (письмо ко мне от 15 января 1979 года). Правда, он сожалел, что между нами тогда был невозможен не письменный, а «живой» разговор: говорится на такие темы иначе и лучше, чем пишется. Но вот летом 1982 года с Родзевичем встретилась уехавшая из СССР Виктория Швейцер. Несколько позже – парижанка Вероника Лосская. Им удалось немного разговорить Константина Болеславовича.
Он по-прежнему был скуп на подробности, зато настойчиво подчеркивал в облике Марины Цветаевой того времени неожиданные черты: ее светлый, счастливый, жизнерадостный характер, способность радоваться и глубоко переживать чувство полноты бытия. «В ней была жажда жизни, стихийная любовь к природе, она вся была стихийная. Она была полна любви к жизни», – так записала со слов Родзевича Лосская. И еще: «Увлечение – обоюдное – началось между нами сразу, coup de foudre [2]2
Coup de foudre – любовь с первого взгляда ( фр.).
[Закрыть]». В записи Швейцер: «Это было стихийно… Мы сошлись характерами – отдавать себя полностью. В наших отношениях было много искренности, мы были счастливы…» Снова Лосская: «Это было огромное увлечение… Другой такой любви у меня потом уже никогда не было…»
Еще один живой разговор состоялся в семидесятые годы; его привела в письме ко мне Вера Трейл, хорошо знавшая всех участников драмы.
На вопрос, почему Родзевич, называющий теперь Цветаеву своей grand amour, [3]3
Grand amour – великая любовь ( фр.).
[Закрыть]предпочел ей в то время Булгакову, последовал ответ:
«– Это совсем не связано. Я простился с Мариной в Праге, а женился два года спустя, в Париже.
– Но почему расстался? Ведь Марина тебя любила…
– Любила?.. Я не знаю. Она меня выдумала. Ты знаешь, какой она была выдумщицей. Быть таким героем, каким она меня придумала, я не мог. Кроме того, главное, – Сережа был мой друг, я его предал, и потом мне стало стыдно…»
Свадьба Родзевича и Булгаковой состоялась летом 1926 года в Париже. Версию о том, что Цветаева подарила невесте белое подвенечное платье, решительно опровергла сама Мария Сергеевна (письмо ко мне от 18 декабря 1976 года).
Марина сделала ей другой свадебный подарок – гораздо более цветаевский. Это произошло, видимо, месяца за полтора до свадьбы, в апреле 1926 года.
В этот весенний день они поехали вместе с Муной делать покупки в магазинах. Покончив с покупками, присели за столик кафе на одной из парижских улиц. Здесь-то и вручила Цветаева невесте Родзевича свой подарок.
Его трудно назвать добрым. Он должен был нанести рану. И он свидетельствовал, в свою очередь, о незажившей ране.
Цветаева подарила Булгаковой маленькую переписанную от руки книжечку.
То была «Поэма Горы». Поэма, написанная на самом пике любви к Родзевичу, и, может быть, самая прекрасная поэма о любви, созданная в XX веке…
Свадьба Родзевича. 1926 г.
К. Б. Родзевич и М. С. Булгакова в день свадьбы
В Праге Эфроны прожили до июня 1924 года. А затем снова переехали в деревню, вместе с семьей Ольги Елисеевны Черновой-Колбасиной (жившей в том же доме на Шведской улице). Способствовало такому решению то, что Алю решено было из гимназии забрать – толку от занятий было мало, между тем у нее обнаружились затемнения в легких. Напуганные родители еще тогда решили, что дочь должна жить в семье – заниматься можно и дома.
Недолгое время летом они жили в Иловищах, затем в Дольних Мокропсах, а осенью 1924-го в последний раз сменили чешский адрес: перебрались во Вшеноры, где обитали многие русские семьи.
Девять месяцев, прожитых Цветаевой в Праге, заметно укрепили ее связи с литературными кругами русской эмиграции. В книге «Курсив мой» Нина Берберова вспоминает, что уже ко времени их приезда в столицу Чехословакии имя Цветаевой стояло «в зените славы». В самом деле, в 1923 году вышли из печати три ее поэтические книги («Ремесло», «Психея», «Царь-Девица»), в каждом номере журнала «Современные записки» читатель находил цветаевские тексты. Ее наперебой приглашают участвовать в альманахах, антологиях и газетах. Критики постоянно упоминают ее имя в своих литературных обзорах, Андрей Белый – в отрывке из воспоминаний («Арбат») в тех же «Современных записках», Константин Бальмонт – в своей книге «Где мой дом?» (она появится на книжных прилавках в феврале 1924 года, а отрывок – с нежным упоминанием о Цветаевой – еще раньше, в газете).
С началом 1924 года в Праге начал выходить русский двухнедельник – «Огни». И в первом же номере было помещено давнее цветаевское стихотворение. Написанное в 1916 году, оно зазвучало здесь и теперь совсем иначе.
Сколько неразвеянных иллюзий в этой публикации! Сколько неоправдавшихся надежд!
Москва! Какой огромный
Странноприимный дом!
Всяк на Руси – бездомный.
Мы все к тебе придем.
Клеймо позорит плечи,
За голенищем – нож.
Издалека-далече
Ты всё же позовешь…
В 1923–1924 годах в Чехии насчитывалось около тридцати тысяч русских. Из них две тысячи триста – студенты: осенью 1921 года при древнем Карловом университете открылись два факультета для русских – юридический и философский.
Пестрота политических симпатий сказалась в том, что быстро возникло несколько студенческих союзов – разной окраски: от монархической до почти открыто просоветской (Алексей Эйснер утверждал, что в последнем уже тогда насчитывалось около пятидесяти человек!).
С 1922 года в Праге функционирует «Союз русских писателей и журналистов». Возникают – и лопаются через некоторое время – около восьмидесяти русских периодических изданий (Эфрон внесет сюда свой заметный вклад). Немало книг выпустит и возглавлявшееся Евгением Ляцким издательство «Пламя» – в их числе цветаевскую поэму «Молодец».
Среди множества эмигрантских организаций важное место принадлежало «Земгору» («Союзу земских городов») и «Русскому очагу», учрежденному известной графиней Паниной.
Возможность всех этих начинаний обеспечивалась, в первую очередь, политикой президента Чехословакии Томаша Масарика, щедро выделявшего – по договоренности с Керенским – средства в русле так называемой «русской акции».
Культурную жизнь российских эмигрантов в Праге ярко окрашивали еженедельные – по вторникам – собрания и лекции в «Чешско-русской Едноте», которая была создана энтузиастами еще в 1919 году. Собрания и лекции проходили в отеле «Беранек». В правление входили, в частности, Марк Слоним и Анна Тескова. Цветаева выступит тут трижды с чтением своих произведений. Изредка посещает она и лекции – в зале того же «Беранека» и даже в университете. Она слушает профессора Новгородцева, о. Сергия Булгакова, Федора Степуна, Александра Керенского, Рудольфа Штейнера…
В Праге возникнут два поэтических объединения: «Скит поэтов» (основанный А. Бемом и С. Рафальским) и «Далиборка», объединившая чешских и русских поэтов. Инициатором возникновения «Далиборки» был Сергей Маковский, с которым Цветаева поддерживала самые дружеские отношения, но, насколько известно, сборищ объединения она ни разу не посетила. Что, впрочем, легко объяснимо: «Далиборка» возникла осенью 1924 года, когда Цветаева уже снова жила в пражском предместье, а не в городе. И кроме того, той осенью она была беременна, а затем связана новорожденным сыном…
Полюбопытствуем: какие все же литературные авторитеты царят в Праге в те годы, когда там живет Марина Цветаева? Кого безусловно здесь чествуют, чье мнение непререкаемо? Это прежде всего три имени: решительно забытый сегодня Василий Немирович-Данченко, почти забытый Евгений Чириков и Аркадий Аверченко. Авторитет сохраняли еще Александр Амфитеатров, Сергей Маковский да изредка появлявшийся в Праге Ремизов… Цветаева – известна, но в число «авторитетов» совсем не попадает.
И все-таки… Пройдут годы и годы, но на Чехию она будет упорно оборачиваться – с нежностью, тоской и признательностью: здесь были пережиты высочайшие мгновения ее личной судьбы…