444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Пивоварова » Круглое окно » Текст книги (страница 6)
Круглое окно
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 21:30

Текст книги "Круглое окно"


Автор книги: Ирина Пивоварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Поглядите на нее.

Она такая красивая.

Ноги длинные у нее,

платье короткое.

Мы танцуем менуэт.

Знакомый с папкой удаляется. Нам встречается тончайшее дерево. Оно все состоит из одной гибкой ветки. На нем несколько белых яблоневых цветков. Я перевожу с нее взгляд на узкую белую длань, похожую на руку моего сына. Передо мной висит картина. Динарий кесаря. Копия. Какая хорошая копия. А я толстомордая жопия. Я сижу на поблекшем диванчике. По-турецки согнувши ножки. Фарисей – вылитый разбойник. С красной серьгой в ухе, жуткой коричневой буйволиной рукой протягивает монету. Крючковатый нос, крупный лоб с залысинами. Вот тебе копеечка, ну, что скажешь? Скажу, что вижу. А что ты видишь? Все вижу. А что ты знаешь? Все знаю. А что было? Все было. А что будет? Все будет. А что сейчас? А сейчас, голубчик, терпение. Терпеть надо, голубчик. Терпеть надо, мой милый. Девочка, голубчик. Надо терпеть. Научись терпению. Ты многое умеешь. Но никогда не умела терпеть. Вот и учись. Для того и посылаю. Для того и одаряю. Для того и осыпаю. Ты смотришь мне в глаза, только не уходи.

Входит полковник, ухажер мамаши Рыжанской. В руках он несет картонную перевязанную коробку. В коробке рыжие сандалии для Рыжанской: они ярко пахнут кожей, они поблескивают в сумерках. Софья Александровна, мать Рыжанской, распахнув круглые еврейские глаза с загнутыми кверху ресницами (загибает специальной машиночкой, а мы упоенно глядим), принимает дар белыми руками – «Иренок, что тебе принесли! Что тебе принес Сергей Павлович!» Верхняя губа Рыжанской надменно морщится. «Иренок, нравится?» – «Не нравится». – «Почему?» – «Потому что я не выношу вонючего Сергея Павловича. Сколько раз я тебе говорила, сколько раз запрещала с ним встречаться!» Сергей Павлович сконфуженно чешет живот в форменном кителе. Мы с Фимкой перестаем целоваться, смотрим вниз, ждем, чем кончится эта сцена. Мы знаем, чем она кончится. Рыжанская швырнет сандалии на Бауманскую прямо на рельсы, под бегущий трамвай. Рыжанская неистовая. Она не выносит поклонников своей матери. А мамаша одинокая. Муж Аркадий погиб на войне. Хочется любви и ласки. И большой военной зарплаты. Рыжанская царапает ногтями живот Сергея Павловича в бессильной ярости: «Сколько раз я вам говорила, чтобы вы сюда не шлялись! Неужели вы дурак?» – «Мудак он», – подсказывает с потолка Фимка Друц. И цитирует из себя: «Там, в темно-розовой дали тлел закат утомленный. И глаза мои увидали твой облик, печальный, влюбленный…»

Сергей Павлович, обиженно скрипя начищенными сапогами, поворачивается и уходит, отдав честь Софье Александровне, – хлопает дверь, лестница – бывшая лестница Института благородных девиц – полого спускается, пахнет мочой и кошками. В дверь 13-й квартиры напротив входит Дина, Дина Александровна, злобная дочь тети Мани. Тетя Маня, седая и круглая, жарила на сковородке манные котлеты и читала мне лекции по хозяйству: «В доме ничто не должно пропадать, Ирочка. Из прокисшей вишни можно сварить компот, из рыбьей кости сделать иголку…»

Почему она так боится снов? Как она ухитряется дрожать от страха даже во сне, когда ей приснится что-нибудь, напоминающее плохую примету. Она говорит себе во сне: фу, это плохая примета. Как плохо, что мне это приснилось. Не надо, чтобы мне это снилось. Экая гадость. Заячьи ушки. Ведь это так плохо. Кто-то когда-то мне сказал, что это страшно плохо – это к болезни, к беде, к испытанию. А вареная капуста? Вареная капуста – это просто кошмар! Это к войне, к убийству, к обмороженным пальцам ног, к отрезанному уху. А горящее здание Большого театра в конце темной улицы? Вообще-то очень красиво. Широкая темная, может быть, ленинградская или лондонская улица, может быть, Невский проспект или Риджент-стрит. А может, дело и в Праге. В Праге, что ли? Нет, не в Праге. А может, и в Праге. Нет, кажется, не в Праге. В конце темной пустой улицы взрываются черные клубы дыма. Война, что ли? Наверное, война. Ну и хорошо. Ну и черт с ней, ну и пусть. Из черных клубов вырывается яркое желтое пламя. Горит белый Большой театр. Почему такой высокий? Горит колесница с конями. Клубится черный дым. Красивый пожар. Плохая примета. Огонь – плохая примета. Когда-то кто-то сказал. Или не сказал. Или сказал. Или просто подумал. Или мне показалось. Почудилось. Дура ты, вот кто! Надоела мне вся твоя дурацкая мнительность, вся твоя трепетно-боязливая склонность к приметам. Что ты боишься черных кошек?

Ну что ты трепещешь перед голенькими детьми, писающими в горшок? Плохая примета. Или хорошая? После горящего театра снился мальчик, писающий в горшок. Приятный младенец. Прозрачная желтая моча. Нежная детская пиписька. Дура ты, дура. Чего ты всего боишься? Нельзя же вечно дрожать от страха. Один страх тянет за собой другой, другой приводит третий, третий подгоняет четвертый, как у Метерлинка в «Синей птице» идут страхи густой серой толпой – а, аааааа! а-а, а-ааааа! Меряй себе температуру, делай клизмы, дурочка. Слушай, сиди себе по-турецки, прикрытая двумя клетчатыми пледами. Слушай, как за дверью по кухне двигается толстая, благодушная твоя, седая твоя, любимая твоя свекровь. Что ты сердишься, дурочка? Что ты раздражаешься? Не бойся страха. Люби старушку Эмму Николаевну. Вообще всех люби. Ты всех полюби. Ты просто люби всех. Ты люби все. Ну что ты любишь только себя? Это очень вредно. Это плохо для здоровья. А тебе надо поправляться. Тебе надо наполниться радостью, как воздушный шар горячим воздухом. Тебе надо подняться над вонючей бренностью – нет, не над вонючей, дурочка, не над вонючей надоевшей обыденностью, над горячей пульсирующей жизнью, – и не надо над ней подниматься, надо в нее окунаться, надо ей пропитаться, надо ею питаться, надо пытаться, пытаться, пытаться. Что она там делает? Зачем она там хлопает в свои сухие ладошки? У нее ум, как у мошки. О чем она говорит? Чайник, чайник, чайник. Сыр-сыр. Редиска. Какая хорошая погода. Но ведь это и есть жизнь, дурочка. Твоя свекровь – сама жизнь. Вот она ходит, с умными карими прекрасными глазами, ножки у нее синие, как у курицы, брюшко у нее отъевшееся. Она круглый день жует своим круглым ротиком. Когда она подходит ко мне со своим очередным идиотским вопросом, она преисполнена благодушия, как подушка ватой. От ее благодушия веет безумием и безразличием. А тебя ведь все должны любить. А ты ведь такая прекрасная. Самая прекрасная в мире. Ты талантливая, яркая, неповторимая. Ты ценная, бесценная, единственная, красивая, благовонная, благострунная, благостройная, встроенная, перестроенная, устроенная, расстроенная, солнышко мое, вот ты кто! Я тебя очень люблю! Ты такая хорошая. И все тебя любят, все обожают. И все такие хорошие. И за тобой ухаживают. Укутывают в горячее полотенце. Варят курицу. Покупают редиску. Сажают картошку. Полют, сеют, веют, курят. Покупают, торгуют, гуляют, размножаются, перемежаются, воркуют, ругаются, сколачивают, размолачивают, зафигачивают, околпачивают. Ах ты, милашка! Но мне не хочется на дачу. Ах, вам не хочется на дачу. Но я надеюсь на удачу. Конечно, дочка, на удачу. Мне по плечу решить задачу? Вам по плечу решить задачу. А много ли я на свете значу?

Да, много я на свете значу? А мало я на свете значу? Да, мало я на свете значу. Но все же я чего-то значу? Но все же я чего-то значу. А вдруг мне хочется на дачу? Нет, мне не хочется на дачу… Вот интересно, как захочется кого-нибудь полюбить, вдруг взял и полюбил.

Дядя Лозик отвез ногу на трамвае. В музее ее поместили в большой стеклянной витрине. Ее можно обойти и разглядеть со всех сторон. Вот пришла девушка, склонилась и глядит. Простая русская девушка. Курносая, в белом платье. Возможно, Валя Приходько. Возможно, Нина Коноплева. Возможно, Рая Залман. Когда я родилась, ее еще не было на свете. Когда я училась в школе в седьмом классе, ее родители познакомились в летний день в Парке культуры и отдыха. Он был в серых широких штанах и в сандалиях на босу ногу. Она была простая русская девушка в белом платье. Борис угостил ее мороженым, и она лизала его длинным розовым языком, и густые белые капли падали в разогретую выемку платья и на асфальт в тополином пуху. И на сандалии серьезного Бориса. Под мышкой у него была свернутая трубкой газета. Во рту сигарета. Он глядел на нее прищуренным взглядом. Он шел с ней рядом. К пруду. Синему пруду. Они оглядели запруду. Они вдвоем сели в лодку. Он обнял свою молодку. Она ущипнула его за бородку. Она лизала мороженое длинным своим языком. Он показался ей давно знакомым. По пруду плавали утки. Что-то бурчало в желудке. Они пошли в пельменную, заказали по порции пельменей – он с уксусом, она со сметаной. Ах, какие славные пельмешки. Горячие, на железных плоских тарелках. Тут с ним что-то произошло. На него снизошло. Он стал ей читать газету. Передовицу. Удавиться! «В нашем планировании должны сохраняться тенденции к всемерному увеличению роста трудящихся, повышению высокого качества уровня производительности, высокоудойности коров, поскольку – как говорят в народе – зима не ждет. Как говорится, готовь сани летом, а телегу зимой. Крепить ленинские принципы трудовой солидарности! Да здравствует хуй!» Они сели на лавочку. Кусты закрывали их от взглядов. Он обхватил ее за плечо. Она склонилась к нему. Он поцеловал ее. В губы. И почувствовал сметанный привкус пельменей.

Мухи летали. Комарики пели песни. Он погладил ее колено. Босоножка упала с ее ноги. Она обвила его шею горячими руками. Они снова поцеловались. «Давай распишемся», – сказал он. «Давай». – «Давай поженимся». – «Давай». – «Давай полюбимся». – «Давай». – «Давай повьюжимся». – «Давай». – «Давай пойдем к тебе». – «Давай». – «Давай будем вместе по вечерам читать журналы». – «Давай». – «Давай устроимся в одном депо». – «Давай». – «Давай вместе вставать по гудку. И одновременно входить в проходную». – «Давай». Он поймал комара. Она почесала лодыжку. Он вынул из нагрудного кармана свой паспорт, перелистал его. «Семенов, Борис Владимирович». Играл радиодинамик. «Лебединое озеро» Чайковского. Они закружились в вальсе. Они споткнулись. Они упали. Он цепко приналег на нее. Она не сопротивлялась. Девушка, рассматривая экспонат, думала о далеких годах войны, о нашей героической победе, о том, как простой советский лейтенант Лазарь Менделеевич Хасин, первым ворвавшись сквозь озверелую пальбу недобитых эсэсовцев в логово врага, в густом пороховом дыму мощным рывком оторвал эту ногу у лежащего на кожаном диване отравившегося фашистского диктатора. Со славным трофеем под мышкой Лазарь Хасин вернулся в боевую часть и с той минуты не расставался с этой ногой, вплоть до того момента, когда он торжественно передал ее Музею Великой Отечественной войны. Лазарь Хасин – это мой дядя, прошедший всю войну пешком от Москвы до Берлина. Он жив и поныне, ему 72 года. Счастливо избежав грозных превратностей судьбы и вернувшись живым и здоровым с войны, он работал механиком в автобусном гараже, а сейчас самоотверженно ухаживает за своей женой Магдалиной Иосифовной, уже шестой год разбитой параличом.

Сойдитесь, соберитесь, мои мысли, мыслишечки! Сойдитеся, слетитеся, крупиночки, сокровища! Слетитеся, скопитеся, скопитесь, соберитеся во одну гору.

Когда мы сегодня вышли на улицу – вернее, не на улицу, а в нашу длинную речновокзальскую аллейку, земля вся была белая и мягкая от тополиного пуха.

На Мосфильме, начало 1960-х годов.

Голуби ходили с намотанными на красные лапки белыми клубками, как будто в пуховых толстых носках. Белый пух, перемешанный с зелеными листьями, – очень красиво. Появились два розовощеких мальчика и горящими спичками подожгли белую пушистую пелену. Кучки мелких оранжевых огоньков устремились в разные стороны. Живые эти язычки слизали кусок белого поля и мгновенно потухли. Густое месиво пуха летело в воздухе.

На Второй Брестской нашим соседом был алкоголик Коля. Маленькая злая старушонка, его мать, подрабатывала у нас в массовых сценах на «Мосфильме». Коронной ее ролью была роль бабки с петухом: старухе велели держать петуха, и она его держала.

Коля сдавал пустые бутылки. Он толкался на Тишинском рынке, очень добродушный и пожилой, нищенски одетый, подбирал окурки, в квартире от него воняло нестерпимо. Квартирка была малюсенькая: Колина со старушонкой комнатка, да наша большая, да Зориных.

Геленджик, 1968 год.

Оттуда, из квартиры, выкатился однажды ко мне мой лучезарный ребенок, и я вскрикнула у входа, увидев себя, двухлетнюю, неимоверно уменьшившуюся, как Алиса в Стране чудес. У моего сына в детстве был очень лукавый вид, у меня у самой, повторенной, был очень лукавый вид. Я выбежала навстречу себе в синих домодельных штанишках и нелепой курточке, сшитой бабушкой. С какими-то позолоченными пуговками. Я страшно обрадовалась сама себе. Алиса большая и Алиса маленькая глядели друг на друга в радостном остолбенении. В моих загорелых руках был чемодан, я приехала из Геленджика. Где росли реликтовые сосны, испуская над каменными тротуарчиками острый древний запах. Много было этих курортных мест и местечек. Дома отдыха, подмосковные, южные. Комнаты на несколько человек. Женщины, надевающие и снимающие лифчики и ревниво оглядывающие свои незагорелые груди на загорелом теле. «Ой, девочки, а пошли на танцы. Ой, девчонки, я втрескалась, не могу. Вы его видали, интересный такой, чернявенький. В синих джинсах. Классно в пинг-понг режет». Пыльная спортплощадка, транспаранты, в столовой натюрморты с фруктами и морские дали. Ковровые дорожки на лестницах. Смертная скука. Вечерние танцы. Утренние морские купания. Разогретые деревянные лежаки. Ой, девочки, чего вчера было. Тамарка из пятнадцатой с Юркой со своим идут, а в кустах кто-то лежит. А это зав. санатория. Пьяный в дребезину и с девчонкой обнимается. Девка тоже пьяная, рыжая такая. Он ее специально в одиночную перевел. Чтоб удобнее было. Девка рыжая такая, Валькой звать. Дура. В ресторан ходили. А сам женатый. Двое детей. Они есть садятся, а у них Петер на столе. Они об него руки вытирают. Прямо об головку. Во рту у Петера солонка, ротик приоткрыт. Он голенький сидит, прям на столе. Не могу, девки! Из носика горчицу выжимают. Жена мужа гусем кормит, а он косточки обсасывает, да Петеру в головку, в щелочку, в копилочку. А потом о волосики руки вытирает. А тот рад. Глазки синие, сам невидимый. Фамилия немецкая. Купили в Германии. Ножки голенькие. Главное, девки, его не видно совсем. Просто посолить захочешь – сунул ему в рот руку, и на тебе. А в щелку – всякий мусор. Умора, девки! У него в животе пластинка крутится. Тирольская песня. «Петер Шметтер». Немцы таких в каждом доме держат. А ест только рыбный суп. Да и то чуть-чуть. А Тамарка Зуева из третьей с зам. директора целовалась на танцах. Он ее тоже в отдельную. Ой, бабник, девки! А сам интересный. Говорят, хорошо это дело делает. Тамара из 25-й говорила. Тамарку знаете? Интересная такая. Жопа во, ножищи во! А Борьку Пастернака знаете? Ну как же (говорит Сашка, хозяин нашей дачи в Переделкино). Носище – во! Сапожищи – во! Я всех знаю. Хороший мужик был. Я у него кадку чинил. А Катаева знаете? Выпивали вместе. От выпить любит! Я у него забор починял. Как придешь, сразу: «Шурка, разломим поллитру!» А этого, как его. Каверин еще. Хороший мужик. Культурный. У него жена еще, Софья Марковна. Я у них чердак крыл. Больная женщина. С сердцем там у нее что-то. А сама все ко мне: «Шурочка, Сашенька… почини мне крыльцо». Я недорого беру. Я мужик добрый. Другие ломят, а я нет. У Евтушенки теремок строил. У него собака злющая. Как кинется – а я ее в рыло сапогом. Я не погляжу, что он Евтушенко. У него один ребенок дефективный. И второй тоже. А сам он мужик отличный! Мы с ним пиво пили. В «Сетуни». Еще эта, как ее… Ахма… как ее назвать-то. Татарка-то. Ахма-брюлова. Вобще татары – народ хороший. Муж у нее веселый. Еврей. Мне Валька моя говорит: «Чтой-то все по татарам да по евреям ходишь?» Рождественского знаешь? У него в доме голые бабы живут. Прямо так живут, раздетые. Штук тридцать. Он им специально баню отгрохал. Я строил. Все упитанные такие, интересные. Он, что ни ночь, с новой бабой. Так, говорит, на Востоке положено. У них прям, знаешь, на участке два дома – и написано «проспект Бобика Рождественского». Он, говорят, с Брежневым знаком. Он с Брежневым рыбу удил. Солнце светило. Брежнев приехал в желтой соломенной шляпе. Брежнев шел по улице с двумя перекинутыми через плечо удочками. В летнем белом костюме. На ногах сандалии. Леонид Ильич шел ловить голавлей. Он вышел на пологий берег переделкинского пруда. Вдали дымил трубой завод презервативов. Леонид Ильич сел в лодку рядом с нашим дачным хозяином Шуркой. Шурка взялся за весла. «Поехали!» – скомандовал Леонид Ильич. Лодка плыла по серебристой воде. Слева – лесистый берег отлого подымается. Там, возле самой воды, – дачники-купальщики. Привстав с махровых полотенец, все машут платками. «Ну как водичка? Хорошая?» – «Очень, Леонид Ильич. Теплая вода. Искупнемтесь?» – «Я бы рад, товарищи, да некогда – вот голавлей с Александром Трофимычем поудить решили. Хороши голавли-то больно. Отменно хороши». – «Чудак ты, Леонид Ильич, ты что ж на мормышку-то ловишь? Голавлей сеткой надо брать. Взял его, этакого, да прям свеженького в ушицу. Голавля хорошо свеженького брать. Голавль – хитер он, брат. Только по утрам клюет. А как, Леонид Ильич, вобще дела?» – «Да что наши-то дела, вы лучше о себе расскажите, Александр Трофимович». – «Да вот собака у меня странная, Леонид Ильич.

Все кота нашего обхаживает. Представляешь, Лень, прям на грядке у меня, в моркови ебутся». – «Проблема! А как Валя ваша?» – «Растит огурцы. А как же – ща мы под голавля водочку с огурчиком. Валька с парника килов пять огурцов приволокла. И дачников позовем. У нас дачники снимают, Леонид Ильич. Хорошие, интересные. Он Игорь, она Ирина. Сынок у них Паша. Говорит, от первого мужа. Я ей верю. Способный мальчонка, все рисует, рисует. Она литератор, Леонид Ильич, для детей пишет». – «А чего пишет-то?» – «Стишки всякие. Хорошие, я читал.

Жил-был синий, синий вечер

С белой круглою луной».

– «Интересно получается. Что же они, как муж и жена жили?» – «Ха-ха-ха. Юморист вы, Леонид Ильич. Как муж и жена! Сидят на террасе, чай пьют. Наша бабка у них спрашивает: “Вы, видать, некрещеные”. Говорят, да. Этот Игорь типа грузина, то ли армяшка какой. Глазищи круглые, так и зыркает. Мы с ним водку пили. Они пришли дачу снимать и говорят: “А как вас, хозяин, звать?” А я говорю: “А Сашка”. А они: “Ну, Сашка как-то неудобно”. – “Ну тогда Шуркою зовите”, – смеюсь. Так и стали жить. В магазин ходят. Намедни купили арбуз».

Окна террасы открыты. Я рисую акварелью. Под террасой пруд синий посверкивает. В пруду плавают презервативы и дохлые рыбешки. Я сажусь на деревянные влажные ступени у самой воды, изумительные зеленые ветки свешиваются в воду. Цветет черемуха, или уже отцвела. Цветет желтыми цветами чистотел, или уже отцвел. На живой воде солнечные блики, или это лед. Подплывает маленькая серая рыбка – или она уже сдохла, отравленная заводскими водами. А вода все сверкает, так тепло, и солнечно, и тенисто, так изумительно вечереюще, прохлаждающе, тающе, плавающе и летающе. Я плаваю вдоль берега в зеленоватой мутной воде. Страшно много ряски, но это так удобно – вылезешь из воды и тут же дома и, мокрая, вытираешься у себя на террасе. В большой комнате под образами даже днем горит лампадка. Желтющая, совсем высохшая старушка подходит к нашему крыльцу, расставляет ноги и писает прямо в землю. Вот она стоит, писает. Ты что, не видишь ее? Девяностолетняя бабушка, бывшая служанка баронессы Остен-Бакен. Где баронесса? Нет ее. Где ее Остен-Бакен? Нет его. Где ласковая переделкинская старушка? Нет ее. Где коллега-литератор Даниенбург? Нет его. Где Леонид Ильич Брежнев? Нет его. Где Юрий Владимирович Андропов? Нет его. Где Константин Устинович Черненко? Нет его. А кто же есть? Горбачев – молодой, лысый, с пятном на лбу, подающий надежды.

Я сижу у воды. У самой воды. Подплывает лодка. С Леонидом Ильичом и Александром Трофимовичем. Они выгружают из лодки свежих трепещущих голавлей, весело отфыркиваясь, вытаскивают удочки. Леонид Ильич без пиджака, в модной рубашке с короткими рукавами. Вежливо подмигивает мне.

«Ну как, Михална (Моисеевна)? Пошли, примем по стопочке? Где твой Ричардыч-то? Неужто на работе? Вот сердешный. Целыми днями на сейсмостанции! Все землетрясения да тайфуны, все циклоны да ураганы». Эх, Игорь сердешный. Да что вы, товарищи, вот он. Мы идем с вами и Пашку с собой берем. В гости к Сашке на ту половину. Ба! А в гостях-то кто! Борис Леонидыч Пастернак, Евгений Александрович Евтушенко, Валентин Петрович Катаев, Дмитрий Дмитрич Шостакович, Валентин Дмитриевич Берестов, Эмма Эфроимовна Мошковская, Агния Львовна Барто, Константин Устинович Черненко, Александр Трофимович Твардовский, Александр Сергеевич Пушкин, Михаил Юрич Лермонтов – полна комната гостей. Гости пьют водочку, закусывают селедочкой. Среди стола – парные огурчики. На сковородках жарятся голавли. Леонид Ильич, распаренный, довольный, обмахивается платком. Тянется к гитаре. Снимает со стены. Нежно, властно проводит по струнам. Пятиструнка издает нежный стон. Гости вздыхают, чокаются. «Выпьем, – предлагает Дмитрий Дмитриевич. – Выпьем за наш народ, нашу партию. За цветущие наши поля, за широкие наши равнины». – Все поддерживают, шумно чокаются, закусывают парным огурчиком.

Вилками едят жирных голавлей. «Вкуснотища!» – говорит Агния Львовна Борису Леонидычу. «Да», – говорит Борис Леонидыч.

Где дом с простою злой собачкой?

Где с огородом сорный сад,

Где наш хозяин Шурка с тачкой

Ходил под мухой, жизни рад?

Я, Борис Леонидыч Пастернак, светоч поэзии русской. Я жил в большом коричневом доме – перед окнами березы, за березами кусты, за кустами гора, на горе церковь.

Прощай, лазурь Преображенская

И золото святого Спаса,

Смягчи последней лаской женскою

Мне горечь рокового часа.

Я сочинил много хороших стихотворений. Я написал несколько романов: «Смерть в табакерке», «Кусты и души», «Рояль», «Сегодняшнее и сны», «Одурь». Это мои романы. Циклы стихов: «Сумерки», «Зарево сердца», «Алеют снега», «Сирокко», «Блеющие оркестры», «Блюющий солдат», «Блажен, кто верует», «Блок», «Цикады и я», «Цикорий», «Цитрусовые», «Циммерман и К°», «Асфальт под ногою», «Нерукотворное», «Белые следы», «Узкоплечье», «Безумство и рукопожатье», «Бледность – не порок», «Береза в сладостном тумане», «Бердичев», «Пегий олень», «Пижмы и фижмы», «Афоризмы», «Мои университеты». Стихотворения:

«Куда?» («Куда, куда вы удалились…»)

«Зачем?» («Зачем открыты двери сада…»)

«Конешно» («Конешно, я о вас забыл…»)

«Любовь» («Любимая, придите, молю…»)

«Зеленый стол» («Он, восходя над гривой сосен…»)

«Папироса» («Она сидела на полу…»)

«Амур» («Молчи, скрывайся и таи…»)

«Сельдяная бочка» («Смеркалось. Выходя в аллею…»)

«Ты» («Ты снимала халат, упадая…»)

«Две руки» («Две руки притаились во мгле…»)

«Роман с Андромедой» («Блуждая во тьме полусонных мечтаний…»)

«Безумие» («Как безумие красиво пляшет с разумом вдвоем…»)

«Житель смерти» («Житель смерти пришел и лежит…»)

«Потасовка в ночном» («Широко раскинулось ночное…»)

«Травы и нравы» («Блюститель спокойствия выходит на ринг…»)

«Округлый листок» («О, округлый листок!..»)

«Любодарное» («Я плакал в Храме голубом…»)

«Черные очки» («Жди меня, и я вернусь…»)

«Колибактерин» («Уж коли бактерии, так…»)

«Бефунгин» («Бифидум, бификол…»)

«Нежная грязь» («Нежногрязная даль безоглядная…»)

«Плечо» («Спустилась бретелька на гладком плече плоскогорья…»)

«Голубь» («Полоская тела в синеватой купели…»)

«Суффиксы» («Сумерки суффиксов стынут устало…»)

«Дуня» («Дуй в меня, узкоплечая дева!..»)

«Властно» («Прошел, сминая ряд созвездий…»)

«Ленин» («Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…»)

«Сталин» («Стальной цепочкой обовью…»)

Я сидела на лавочке. Бирюзовой, грязной. Рядом с красным кирпичным детским садом. Тек тополиный пух, он утекал мимо, вправо, и земля была покрыта длинными пуховыми гусеницами. Гусеницы пересекались, образуя узор, а за решеткой зеленела трава, а из нее поднимались отдельные безвестные стебельки, из коих мы в детстве делали петушка и курочку – сдерешь рукой со стебелька серебристые ости, и образуется фигура – если с малым хвостиком, то курочка, если с длинным, то петушок. Эй, Володя, маленький демон, приди, подуй мне в лоб – я не буду смеяться, я буду вспоминать. А, да, да. Вот оно – маленькое эстонское местечко, блаженный северный рай. Серое, тяжелое море. Да-да, это – то. Пух летит. Сквозь пух – стена кирпичная. Сквозь стену кирпичную – кусок сада. Сквозь кусок сада – серое, тяжелое море. Выйти на мол. Он узкий и длинный. Раздеться. На одежду положить камешек, чтобы не сдуло. Резкий ветер. Медленно, осторожно спускаться по мокрым, крупным камням, опустить одну ногу до колена в блаженную серую воду. Встать обеими ногами, войти поглубже – не бойся, под ногами песок. Песок. Песок. Песок. Плывешь. О, это изумительное забвение себя в воде! Это погружение в воду, и в свою душу, и выход из души вовне, наружу. В холодноватую или теплую субстанцию, колышущуюся – опускаю лицо, смотрю вглубь – то темное золото, то черное серебро. Пузырьки, пузырьки… Рука белая, как в тумане. Тело длинное и белое, как в тумане. Доплываешь до большого, торчащего из воды камня. Трогаешь мокрый бок, оглядываешься. По молу идет семья, едет велосипедист в жокейской шапочке. Эстонский мальчик – белобрысый и надменный. Кучка эстонских детей, непонятно галдящих, таинственных, плохо к нам, приезжим, относящихся. Мы им мешаем, они на своей земле, а мы чужие. Мы как скользкие гады, мы им не нужны, они нас ненавидят. Они преследуют меня, когда я иду одна, громко что-то орут – я, естественно, не понимаю, – а когда я сижу и перышком рисую с натуры разрушенную церковь, они садятся рядом, хохочут, поют и пукают. Очень громко пукают, нарочно. Любите меня, любите. За что вы меня ненавидите? Владимир Львович дует мне в очи. Я поворачиваюсь к детям и говорю им тихо, но внятно: «Дети, вы – жопы». Хохот и пуканье прекращаются. Обескураженные дети шопотом переговариваются. «Шопы?» – слышу я недоуменное среди эстонских фраз. Мои слова произвели сакральное действие. Преследования прекратились. Теперь меня встречают уважительные взгляды. Со мной даже начали здороваться.

Как странно, только что пух летел вправо, а теперь летит влево. Теперь сумятица, разнобой: и вправо, и влево, и вверх, и вниз. «Шопы». В эстонском языке нету буквы «ж». Как передать весь кайф, все чудо прогулок по густому северному лесу? Он пуст, людей не видно. Комары, да густые черничные заросли, да беловатые длинные грибы. Да величественные, обросшие зеленым мохом, стволы сосен. Да я. Да вы. Да все со мной. И всё со мной. Да Верка Митурич со своей капризной, черноглазой дочкой. Идем, болтаем. Гога Кизевальтер, Андрей Монастырский, Коля Панитков – какие прекрасные имена! Гога Кизевальтер, Андрей Монастырский, Коля Панитков. Гога Кизевальтер, Андрей Монастырский, Коля Панитков. Ой, что было однажды ночью! Ой, что было на громадном сером камне! Ой, что случилось на камне по имени Слон! Ой, хорошо это было, ой, смешно! Ой, смеху-то было, ой, хохоту! А что было? А мы сидели вдвоем с одной девчонкой наверху, на камне. Ой, с трудом нас туда втащили. Чуть руки не выдернули. Ой, мы сидим на теплом камне. Две женщины. Две молодые. Две красивые. А те, кто втащили нас, тоже молодые и прекрасные. Андрюша Монастырский, Колька Панитков… Ой, что они устроили. Как бешеные краем скакали они. Козлами скакали по камню они. Орали, визжали, как черти, по камню они. Чух-чух-чух. Растопыривши руки и ноги, надув щеки и вытаращив глаза, под причитания, под безумное стихоплетство, вылетающее из уст на ходу, на скаку, под заклинания, магические слова – бешеная скачка по краю. А Слон высотой с дом. Мы все как будто на крыше. Слон гигантский, серый, монолитный.

Яблочки красные, груши перепрелые

Крючковато крючковато крючковато

Клочковато клочковато клыкобрюхо, сладко-вымя

Мерзопакостюшечки-костяшечки

Сухо трутся, сухо трутся

Да по краю, да по краю

Да поскачем, да поскачем

Смерть-житуха, смерть-житуха, смерть-житуха!

Черепаховые ножки шебуршали, шебуршали…

И вот мы пришли и сели, и рассыпчатая влага раскинула вокруг свои цепкие лапки, и мы глядели и слушали, как девочка с голыми ногами в короткой белой юбке и красных носках свистела в стручок акации, и бегавший рядом черный щенок с высунутым розовым языком, и белая кошка, мирно ходящая, и два палевых голубя прошли, мотая головами при каждом шаге, и один остановился, капнул на землю, и другой клюнул что-то, и стал чистить крыло, и пух еще летит, и вдруг один поджал лапки и лег на землю, грелся на солнышке, и копошились рядом тени листьев, тени длинных веток двигались и переливались на рыжем песке, и островерхая куча песка была насыпана в детской песочнице, а голуби представляли собой мирную семейную пару, а пух все летел, и кирпичная красная стена напротив просвечивала, и сквозь нее те же тени, и та же трава, и белые люпинусы – белые конусы на зеленых ногах. Черезвычайно пусто и очень наполненно. В совершенно пустом, переполненном саду собирается кто-то есть. Кошка перед нами гуляла по зеленому столу, вырывалась из наших рук, розовые уши светились, из бумажки какое-то кушанье – обнюхиваясь с собакой – нечто, вроде бы творожок. Куда он полез? Уже взрослый мальчик, а лезет на дерево. Что-то, вроде бы творожок – взмахнув крылышками – крылышкуя золотописьмом тончайших жил – другой пришел и в кузов пузо уложил – ремешком хлещет первого на дереве – подскакивает – гулкий звук ремешка – прибрежных много трав и вер. Детский сад. А бедный-то Ремизов! С обмороженными руками в госпитале. Второй все хлещет ремешком. А первый все лезет и лезет на дерево – никак не залезет, – а на Слоне среди ночи – среди светлой северной ночи, похожей на день, – мы веселились и плясали, и чертили свои вычурные письмена в светлеющей ночи, расписывались пальцами, носами, плечами, животами, ногами. Оставляли росчерки дикого смеха, витиеватые росчерки повисали между соснами – так хохотали, пели исступленно, горячий огромнейший камень, вечереющее утро. Длинный Колечка на камне. Красивый Андрей на камне. Дико пляшут на камне. Расписываются в вечности, накапливают росчерки жизни, прочерченный воздух визгами, песнями, смехом, бормотанием, притоптываниями, прихлопываниями. Вошло ли в тело камня? Вошло. Ушло ли в небо эстонское, серое, ночное? Ушло. Осталось ли во мху, в песке, в мыслях, в руках, головах, ногах, грибах, чернике, спящих эстонцах, дремлющих пнях, зрячей траве, стынущих бревнах? Осталось. О волшебные ночи в Кясму! О простые деревянные сараи – длинные, с многими дверьми. Серые. Вдоль заборов. Плиту зажгешь, сковородку поставишь, сбегаешь в лес, нарвешь грибов, вымоешь и жаришь. От сковородки до грибов – пять шагов. От грибов до моря – пять шагов. От моря до сторожевой вышки – пять шагов. От вышки до пышных кустов малины – пять шагов. В кустах малины бормотать… О свинцовое море! О ловля закатов! Ежевечернее упоение. Успокоение. На мысу, на молу, где мокрые камни, где сухая ржавая трава, где пучки желтых мелких цветков, где вдали остров, называемый Портов, где утонула старушка-курортница, где столько змей, столько змей. Где вьется, жужжит, плавает, хлопает, попискивает, поскрипывает, тренькает, дышит охваченное, подхваченное, дарованное, чудесное, копошится, ползает, остается и не остается, детский пароходик зарастает травой. Железный остов во дворе детского сада. Дети спят. Запах яичницы сладкий. Разметались руки и волосы. Чисто, нежно, слегка потненько. Постелька к постельке – все белое. Воспитательница – строгая девушка. Смотрит хмуро в окошко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю