444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Пивоварова » Круглое окно » Текст книги (страница 11)
Круглое окно
  • Текст добавлен: 18 августа 2026, 21:30

Текст книги "Круглое окно"


Автор книги: Ирина Пивоварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

«Ешь, Паша, – говорил Алешковский моему сыну в столовой дома творчества. – В лагере так не кормят».

Арсений Алексаныч Тарковский. Однажды, гуляя с Пашей по переделкинской улице, бредя позади Тарковского, хромающего рядом со своей супругой, я сказала Паше: «Старик Тарковский нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Дай Бог здоровья Арсению Александровичу, будем надеяться, он доживет до 100 лет, но он действительно благословил меня. Я долго хотела и не решалась прочесть ему мои взрослые стихи. Я, автор многих напечатанных детских поэтических книжек, не очень торопилась вытаскивать на свет свои взрослые творения. И уж, казалось мне, из переделкинской публики их вряд ли кто поймет и оценит. Я раз пять договаривалась с Тарковским, что он их прочтет, но робела и читать ему не давала. Пока он сам не сказал: «Ну, где же ваши стихи?» А было это под лестницей в Доме творчества Передел-кино, на первом этаже, там, где «курить воспрещается», но все сидят и курят. Я притащила рукопись и стала читать. Тут же набралась какая-то публика. Успех был полный. Тарковский прямо сомлел весь. «Да вы, голубушка, поэт, – сказал он, гладя меня по плечу и ласково заглядывая в глаза. – Вы должны обязательно все это напечатать». – «Их никто не возьмет». – «Я напишу вам письмо. Вот у вас тут запятых нет нигде, все запятые вам расставлю – и везите. Может, еще успеете в план 1984 года». Рукопись с его письмом я отвезла. В первой рецензии на книгу было сказано, что это будет новое слово в русской поэзии, а во второй, примерно, что это бред, пустота и ерунда и что такие стихи можно писать только от скуки. Словом, рукопись лежит в издательстве до сих пор, и о судьбе ее я ничего не знаю. Мне недосуг сейчас бегать по издательствам. Еле ножки волочу. Да и плевать мне на издательства, надоели они мне хуже горькой редьки! Намыкалась я с ними за 20 лет моего существования в качестве детской писательницы. Началось наше знакомство с Тарковским с маленькой японской сказки, рассказанной Арсением моему сыну, где была одна женщина с совершенно круглым и пустым, как яйцо, лицом. Потом он рассказал анекдот из серии «Склероз монархов»: Александр Первый после роковой ночи выходит из спальни: «Папа! Папа! Ах, да!..»

После этого к нам подошла какая-то старуха и стала громко вопить о том, как она любит стихи Арсения Александровича. «Не слышу, – язвительно сказал Тарковский. – Я плохо слышу. Говорите мне в другое ухо».

Вот история Тарковского: один его друг повел даму в ресторан (интересно, что все эти истории не о самих рассказчиках, а о друзьях).

– Осетрину фри отведаете?

– Не-а.

– Может, хотите шампиньоны в сметане?

– Не-а.

– А как насчет супа жюльен?

– Не-а.

– Так что же вы хотите?

– Хочу лапшо-о-вник.

Вот стишок другого его приятеля:

Стали мы староваты,

Вместо баб и вина

Аденомы простаты…

Когда я спрашивала Тарковского: «Арсений Александрович, как вы себя чувствуете?» – он, вставая со стула, опираясь на палку и вытягивая протез в синей брючине, неизменно отвечал: «Условно». «Арсений Александрович, мы с вами земляки, – сказала одна дама. – Я из Тарков». – «Очень вам сочувствую, – сказал Тарковский. – В Тарках одна грязь да шваль».

Одной поэтессе, очень взволнованной выходом своей книги и подарившей эту книгу Тарковскому, и с трепетом ожидавшей, каков будет отзыв великого маэстро, он, выйдя из комнаты, позевывая и почесываясь, лениво сказал: «Вы мне оказали хорошую услугу. Я стал читать вашу книгу и уснул». Ходя по мокрым дорожкам после дождя, Арсений Александрович, с трудом наклоняясь, подбирал червяков и вежливо откладывал их в сторонку на обочину. В фильмах своего сына он ни черта не понимал, равно как и его жена, переводчица. «Арсений Александрович, как вам нравится “Сталкер”?» – «По-моему, белиберда какая-то. Ничего не понял». Он вообще о сыне предпочитал не распространяться.

Миша Рощин, знаменитый драматург. Собранный и одновременно разваленный. Когда меня впервые с ним познакомили лет 10 тому назад в Дубултах, он мне показался гуляющим русским купчиком, что было совсем не так. Миша – работяга и герой. Симпатичная личность. Я видела его «Валентину и Валентина» – мне не понравилась эта пьеса, кажется, я ушла. Но проза у него хорошая. Он подарил мне «Южную ветку» с надписью «Ире в день рожденья, на память о всей нашей переделкинской вязи». Мне пришлось долго доказывать мужу, что там написано не «связь». Мишенька – барин. Сибарит. Демократ. Либерал. Он с простыми смертными писателишками не якшается. Только ходит мимо в столовую в вельветовых синих джинсах. Вид утомленный и задумчивый. Расслабленная походка красивого мужчины. Любимец всех дам. Неотразимец. Мне сказали: «Бойся Рощина. Можно незаметно потерять голову» – одна моя приятельница вот так вот и втрескалась до умопомрачения, и не только она одна.

Ася Дубинская. Высокая, подслеповатая, вернее, совершенно почти слепая старуха с маленьким детским личиком и приплясывающей походкой. Театровед, что ли? В 1920-х годах плясала пантомимические танцы на эстраде – «Долой буржуазию! Да здравствуют рабочие!». В 1983 году она пошла в Министерство культуры к министру и предложила станцевать «За мир!». Ей было уже порядка 76.

Солоухин пригласил меня к себе в люксовые апартаменты, которые всегда занимало одно начальство. Жилье, состоящее из трех комнат и предбанничка, обклеенное шикарными обоями, и с большим личным холодильником. Он предложил мне стопку коньяку, говоря на «о». «Будьте уверены, Ирина Михайловна – хорошо на душу ляжет». А был он в зеленой ковбойке, черных валенках и вид имел основательный и уютный. Пока я пила маленькими глоточками коньяк, он сел за стол, надел очки и стал читать мне стихи Набокова – книгу его стихов. Я запомнила замечательное набоковское стихотворение о том, как он каждую ночь возвращается в Россию и его расстреливают в овраге, где цветет черемуха.

«Я сейчас борюсь, Ирина Михална, чтоб Набокова у нас печатали. Такой писатель хороший. Истинно русский». Так мы вроде бы подружились, но довольно быстро и поссорились. После Нового года он вез нас с Пашей на машине в Переделкино, и я похвалила его сонеты, которые он нам подарил, но сказала при этом, что он несправедливо плохо относится к поп-арту. «Это все шарлатанство, этот ваш поп-арт!» – разгневался Солоухин. И дальше у нас пошел спор о современном искусстве, и он совсем уж разозлился. «Всякие там Штеренберги, Шагалы – это что, разве русское искусство? Это все фокусы! Головы людям морочат!» Я, конечно, тоже рассвирепела. Когда ругают мое любимое, да еще с антисемитским душком, я пустилась во все тяжкие возражать, чего душа властителя дум народных не стерпела. Он рассердился и даже перестал со мной здороваться. А вообще-то он был обаятельный, по крайней мере внешне, в зеленом свитере, в черных валенках, с низким густым голосом – этакий просвещенный Ванек. Я спросила его, верующий ли он, ходит ли он в церковь? «Мы люди не обрядовые», – ответил он. Однако годика через три после того разговора я встретила его у нас в церкви на Речном вокзале. Он стоял у входа, долго стоял, потом ушел. Ходили слухи, что он владеет богатейшей коллекцией икон. Потом он вообще надолго поселился в Переделкино, кажется, разводился с женой и говорил, что жить ему негде. В Переделкино время от времени кто-нибудь обязательно разводится, и ему негде жить. Вообще в Переделкино все друг про друга всё знают. Например, знают даже частности самого интимного свойства. Однажды гардеробщица, неодобрительно глядя в сторону одного худощавого литератора, сообщила мне, что он живет с дочерью. Что у него была молодая жена, которую он увел от другого, и что жена эта с тоски повесилась. И он эту молоденькую жену похоронил и продолжал жить со своей толстожопой дочерью. Они действительно постоянно приезжали вместе в Переделкино. Писатель довольно известный. Его все чураются, и гардеробщицы с ним не разговаривают. Как я туда хочу, видит Бог! В это родное логово, где меня тоже все знают, где все любят моего сына Пашу, зная его лет с шести. Обслуживающий персонал настроен там вполне семейно. Своих ругают и клянут, но при этом все так давно свои, что и сомнения в этом нет. Каждый год приезжают одни и те же. Наш приятель, красноглазый высокий азербайджанец-поэт в домашних тапочках, угощающий нас домашним вином и гранатами. Переводчик Дмитриев, абсолютно глухой старик, с кудрявенькой женой Терезой Федоровной, обожающий играть с Пашкой в шахматы. Он не слышит своего голоса, но постоянно что-то говорит резко, раздражительно и капризно. «Плехо, плехо! – говорит он, когда проигрывает. – Очень плехо!» Тереза Федоровна мотает кудряшками, вздергивает подведенные бровки и зовет меня кататься на лыжах. Поэт Эдуард Асадов, как известно, полностью слепой, в черных наглазниках, быстро и четко постукивая палкой о край дорожки, ходит взад и вперед от главного корпуса к калитке, выходящей на улицу Серафимовича. На пути ему лучше не попадаться – сметет с дороги. Так он однажды сшиб какую-то старушонку-переводчицу. Поэт Гриша Горин, наш большой приятель, добрый, седой. Миша Квиливидзе, с которым мы в свое время крутили блюдечко на спиритическом столике, очень симпатичный, большой, грузный, с маленькими черными глазами. «Вы смотрели «Древо желания»? – спросил он у нас по знакомстве. – Это я там читаю текст». Голос у него действительно славный, хрипловатый, мягкий, и истории его не хуже историй других обитателей Переделкино. Вот одна его история, поразившая меня чрезвычайно.

Однажды, по его словам, за ним стала приударять немолодая литераторша. Было похоже, что она в него влюбилась. Она краснела при встречах и опускала глаза. Что отчего-то Мишу приводило в бешенство. Поэтому он, Миша, дождавшись, пока литераторша отправилась смотреть телевизор, вошел к ней в номер и залез под кровать. Он лежал там, под кроватью, пока не вернулась женщина. Потом она стала раздеваться на ночь, надевать ночную сорочку. Тут к ней явился какой-то хмырь в пижаме из соседнего номера. Она сказала, что устала и хочет пораньше лечь спать. Он ушел, и она легла на кровать. Миша полежал-полежал, ему стало скушно, он взял и вылез из-под кровати. Он стал посреди комнаты и стал счищать с брюк налипшую пыль. Литераторша метнулась прыжком из кровати в кресло. «Что вы здесь делаете?» – ее трясло. «Ничего, – сказал Миша, – вот пыль счищаю. Очень пыльно там. Спокойной ночи», – и ушел. Такова была рассказанная мне история, в коей я потом долго пыталась разгадать разные моменты. Финал этой истории был неожиданный: как говорил Миша, эта писательница потом долго рассказывала всем, как она хороша и как ее не оставляют в покое молодые грузины.

Собственно, обитатели Переделкино интересны не сами по себе, а тем, что они рассказывают. А они напичканы огромным количеством историй о себе и о других. Послушаешь все это – закачаешься.

Вот история, рассказанная женой Володина (Пузиса). В одной бедной семье женщину разбил паралич. Они жили в крайней нужде и в большой тесноте. Мать делала какие-то знаки, показывая на матрас, на котором лежала. Но дочь ничего не понимала. Потом мать умерла, матрас вынесли на помойку. А когда дочь вернулась с работы, увидела, что вокруг помойки раскиданы кучи денег и что дети убегают с пачками купюр, прижатыми к груди.

Другая история. Один человек нашел в подворотне старинный стул. Но стул был очень грязный, и жена не пустила его со стулом в дом. Тогда он повез его в реставрационную мастерскую и через некоторое время привез новенький и красивый. Жена осталась очень довольна. И вот месяца через три он едет в трамвае и слышит позади себя разговор. Один говорит другому: «Ты не поверишь, Вань. К нам один тип принес в мастерскую стул и велел перетянуть, мы сняли сукно, и как посыпятся оттуда бриллианты. Мы уже три месяца, как не просыхаем». Хозяин стула весь похолодел, а вернувшись домой, сказал жене: «Что ты наделала?» Жена, кажется, получила инфаркт. Что касается подобных находок, я вспоминаю еще одну красивую историю: одна девушка нашла на помойке старинный сундучок, набитый сверху пожелтевшими старыми бумагами. Под бумагами оказалась куча больших серебряных монет, хрустальное яичко и тридцать метров черных кружев «Валансьен».

Раньше, где-то примерно в 1960-е годы, все мастерские художников обставлялись вещами с помоек. Причем обставлялись изысканно и весьма художественно. Где, как не на помойке, можно было найти трехстворчатый шкафчик красного дерева, глубокое мягкое кресло, обитое старинным плюшем, всякого рода диванчики, столики, стулья. Мы тоже вечно таскали к себе этот прекрасный хлам, в нашу мастерскую на улице Богдана Хмельницкого. Тогда же на помойках валялась еще куча прекрасных книг, и можно было подобрать чуть ли не Библию с гравюрами Дорэ. Славные были времена.

Часто ли сбывается мечта? Нечасто мечта сбывается. Как долго я мечтала пожить зимой в теплом загородном доме. И вот в прошлом году, где-то в начале октября, не совсем оправившись еще от гриппа, приехала в Переделкино, на улицу Серафимовича, дом 8, вошла в калитку рядом с большими массивными воротами и оказалась в волшебном саду, золотом, осеннем, где сосны перемежались с яблонями, где слева стройный ряд берез, где под ногами – асфальтовая дорожка, усыпанная листьями, – скорей закрыть калитку, иначе волшебство неполное, иначе мир не разделен еще на житейский, будничный, и волнующий, сказочный. Обособленный. Куда входишь в маленькую волшебную дверь. Дверь в пустоте, в воздухе, мягком мираже мечты… Какой дом! Разве в таком доме можно жить долго? Нет, это не для нас, грешных. Это для каких-то других, вполне обычных, вполне заурядных, но, видно, заслуживших, заслуживших это блаженство ежегодного возвращения в свое бархатное, деревянное нутро, овеянное ароматом чисто выскобленных деревянных ступенек лестницы, ведущей на второй этаж. Свет входит в большие окна как хозяин, а не как гость, а за окнами – сад, живые деревья, узловатые руки и ноги стволов. Там живет огромный, благодушный кот Степка, с него коричневая шерсть свисает до земли. Он ходит, он смотрит, он кротко разевает маленькую пасть, издавая тишайшие, прерывистые звуки. Он спит на деревянной лестнице. В большой кухне два окна, а в окнах – большие березы. И тараканы тихонечко шуршат возле помойного ведра. Шур-шур-шур. Нужна горячая вода? Зажигаешь газовую колонку, из пузатенькой белой колонки льется горячая вода. Березы в окне, тишина, Степка пьет молоко из блюдечка. В молоке плавает таракан. Степка брезгливо дергает лапой. Вечереет. Я все никак не могу вылезти из своего гриппа и из кашля; мой муж где-то на юге, почти не пишет. Но я счастлива. Я окружена этими бревенчатыми стенами с длинными продольными расщелинами, я поливаю цветы – много-много цветов на окнах, я поливаю их из кофейника – как мне хорошо! Со мной мой сын. В соседней комнате – черное пианино. Мы импровизируем по очереди, мы играем что-то – тихое или громкое, якобы авангардное или якобы классическое – клавиши так послушны, звуки так послушны, они наши, музыка наша. Как ласковая собака, она трется возле наших ног.

В этой деревянной комнате – ощутить, потрогать ее рукой – воздух теплый, домашний такой, потолок деревянный, дубовый, некрашеный пол, кто-то звонит, сторож Семен Яковлевич в гости пришел. Он принес мне мелких серебристых рыбок в полиэтиленовом пакете, он их наловил в переделкинском пруду, и банку малинового варенья, и я жарю в сковородке рыбок, и мы пьем чай с огромным Семен Яковлевичем на пустой прекрасной кухне, – это было только что, это сейчас происходит. Не хочу верить что это ушло. Это не уходит. Потом пианино увозят – хозяйский сын, а в комнатах на первом этаже поселяются мои друзья Саша и Лёня. Теперь дом принадлежит нам пятерым: мне, Пашке, Степке, Саше и Лёне. Какое простое блаженство: добрые человеческие отношения. Никто не мешает друг другу. Все друг другу рады. Тебе признательны за то, что ты существуешь рядом. Сашенька – такой смешной болтун. Он романист. Все время пишет. Строчит дни и ночи. Он худенький, как мальчик. Благодушный и очень жадненький. Так трогательно жаден, как двухлетнее дитя.

С подругой, начало 1960-х годов.

На Мосфильме.

Витя, начало 1960-х годов.

Павел Шимес с собакой, 1960-е годы.

Рисование старика в Карпатах, начало 1960-х годов.

С Пашей.

Автопортрет в зеркале, начало 1950-х годов.

Паша, 1970-е годы.

В наибольший восторг его приводят кильки в томатном соусе из-за их неслыханной дешевизны. А помнишь, Сашенька, когда от тебя ушла жена, сказала тебе по телефону, что ушла к Сергееву, другу Лёни? Нет, ты не можешь этого помнить, ты надрался мертвецки пьяным и лежал в своей комнате рядом с огромным дубовым столом, покрытым клеенкой в мелкий оранжевый цветочек. И ты плакал и звал: «Лёня, Лёнечка, где ты? Не покидай меня, я не хочу жить!» А Лёня посмеивался и говорил тебе: «Ну ничего, ничего. Вот я поеду в город, зайду в ЦДЛ и привезу чего-нибудь вкусненького». Лёня любил пить молоко. Он покупал в переделкинском магазине много молока, вставал раньше всех по утрам, когда все еще спали, ходил по кухне в темно-синей майке и вельветовых джинсах, приятный, плотный, загорелый, со слегка скошенной нервической кривоватой улыбкой, с оттопыренными ушами, которые вовсе не портили его наружности, и нервным тиком у глаза. Приезжая из Москвы, он был такой усталый, что сразу начинал вырезать маленькие распятия из дерева и вставлял их в скорлупу ореха. Уж на что я суеверна, а почему-то прошляпила – ведь он подарил мне маленькое распятие, весьма недоделанное, на черном деревянном кресте, вставленное в скорлупку грецкого ореха. Удивительно дружно мы жили. Днем каждый занимался своим, а вечером в кухне травили истории. Особенно отличался Лёнечка. Один его приятель-художник сидел в Ленинграде и рисовал с натуры. К нему приблизился старый еврей. Долго смотрел, а потом сказал: «Вы знаете, был такой художник Левитан?» – «Да, знаю». – «И неплохо зарабатывал, как вы думаете?» – «Думаю, неплохо». – «Да-а-а. А знаете, есть еще такой диктор – Левитан?» – «Да, знаю». – «И тот, наверное, неплохо зарабатывает, а?» – «Наверное, да». – «Вы знаете, я тоже Левитан. Но я не нашел себя в жизни».

Лёня писал и все никак не мог написать пьесу. Называлась она «Соседка». Про одну пожилую даму, которая сдавала ему комнату. И которая пыталась его соблазнить. Вообще Лёнечка автор детский. Жизнь у него не слишком тяжелая. Он пишет приятную детскую халтурку то в журнал «Пионер», то на телевидение, то в кукольный театр. Он мастер на все руки. Приятно, когда человек занимается таким делом. Пишет для детей что-то беззлобное и малозначительное. Переводит «Слово о полку Игореве» для детей, пишет инсценировки по сказке Горького «Воробьишко» и даже собирается пересказать для детей Евангелие. Хотя сам ни капли не верующий. Лёня – гурман жизни. Он развелся с женой и живет в тихом блаженстве. У него есть девушка, которая даже в постели величает его «Леонид Львович». Она полна преклонения перед Лёниным творчеством, мечтает выйти за него замуж и на его вопрос, что она будет делать, ласково и застенчиво отвечает: «Гулять с собачкой». Эта девушка удивительная. Она русская, но у нее совершенно еврейское лицо. Длинный нос, удлиненные глаза и печальная улыбка. Она так влюблена в Лёнечку, что постоянно грустит. Или только прикидывается, кто ее знает.

Поэт Ваня Николюкин, Лёнин приятель, с чисто славянской непосредственностью спросил Лёню: «Ты что, жидовочку завел? Зачем тебе жидовочка?» Хотя сам Лёня имеет вид недвусмысленно еврейский. Хороший он человек. С ним спокойно и надежно. В его комнате висят на спинке стула брюки и куртка, на столе – штучек пять недоделанных распятий в грецких скорлупках. Машинка, в которую вставлена сцена пятая из пьесы «Соседка», где дама очередной каверзой пытается завлечь его к себе в постель. Лёня все время что-то делает, а еще больше об этом говорит. Он очень устает и живет со смаком. Каждый вечер он едет в ЦДЛ и сидит со своим другом Сергеевым и с незнакомыми женщинами за чашечкой кофе и рюмкой водки. Почему они с Сергеевым сошлись, непонятно. Как так случилось, что Сашина жена ушла к Лёниному другу, тоже непонятно. Мы все переплетены одной тонкой веревочкой, мы все зайчики в букетике. Как меня любят мои друзья, Саша и Лёня: я заболела, и они ни разу не приехали ко мне. И все равно они меня любят, я знаю. Пока мы жили на даче, разнесся слух, что Лёня женился на Ире Пивоваровой. Лёня этот слух не отрицал. Что-то не помню я более чистых отношений, чем отношения наши на переделкинской даче.

На переделкинской кухне Саша возбужденно пересказывал нам планы своих произведений. «Пашка, Пашка, слушай. Представляешь, вот они идут и ничего не знают. Она совершенно голая, лежит на песке. А он в плавках. А за ними следят. А дальше что, а? Как ты думаешь? Здорово, правда? Зеленым лучом следят с дальнего острова, а? Ир, как ты думаешь, листов на 40 здесь будет? Я собираюсь не меньше».

Он чудовищно много работал. Откуда только брались силы в этом тщедушном теле? Есть он почти ничего не ел, чаю не пил – и с утра до ночи буквально стучал на машинке. По жребию ему досталась столовая в переделкинском доме. Изумительная, просторная, с огромным резным дубовым шкафом, большим столом и диваном. Вечером приезжала его подруга Катя и редактировала написанное. Немножко жеманная Катя, немножко старорежимная, приятная, скромная, ничего не требующая, готовая прощать Сашеньке страстную любовь к супруге. Супругу Сашину я тоже видела. Это я ее прозвала Акула. Тело у этой супруги было крайне неприятное – очень худое, сикилявое, но сексуальное, обтянутое до невозможности белыми брючками и трикотажной маечкой. Плотоядное тело и плотоядная голова. С большими неискренними глазами и всасывающими губами, и хорошо прожевывающими челюстями.

И вот мы, переделкинские обитатели, пошли на Пасху. Саша с Катей, Лёня с Таней и я. Когда священник стал кидать крашеные яички в толпу, Саша поймал красное лакированное яичко. А потом мы шли все домой после долгой службы и, придя, устроили пасхальный пир – я сделала домашнюю пасху, у нас были маринованные соленые помидорчики, куличи, водочка, вино. Все были страшно довольны.

С Сашенькой и Лёней мы еще раньше подружились, до дачи, в Доме творчества – собственно, это я их представила друг другу и сказала, что они подружатся, – так и оказалось. Однажды я хотела читать стихи у Тамары Жирмунской в комнате и взяла и с бухты-барахты позвала молодого, симпатичного, незнакомого человека, сидевшего на диване под лестницей. Молодой человек сразу сообщил мне, что он доктор наук, что, видимо, должно было означать, что я не зря его пригласила. Мы пошли наверх к Тамаре, я читала стихи, и Саша проявил себя как самый страстный хвалитель моих стихов. Он страшно принялся их расхваливать, сказал, что это новое слово, сказал, что за этим будущее, что в моих стихах целый мир, у него очень тонкое чутье и он прав. «Вот увидите, увидите. Вы мне потом скажете. У меня нюх колоссальный. Я всегда все раньше всех секу». Другим, правда, мои стихи тоже понравились. Они вызвали, что называется, смех в зале – вот так. На чтении присутствовал один человек по фамилии Розанов, этого человека, никогда не зная, я знала с самого раннего детства. Он был героем моей любимой книжки «Приключения Травки», он был этим самым мальчиком со странным именем Травка. Между прочим, моего дружка Павлика Катаева я тоже знала задолго до нашего знакомства – маленькая затрепанная книжечка «Дудочка и кувшинчик» – сказочка, написанная Валентином Катаевым, тоже очень высоко ценилась в моем детстве, там, где маленький Павлик с пустым блюдечком, в котором была одна земляничка, в руках. Между прочим, я все ждала приглашения от Пашки Катаева в свой именитый дом – и вот оно поступило. Нас с Пашуней пригласили 1 января, на следующий день после Нового года. Мы пришли и остались очень довольны. Мы оказались в необычайно чистой, светлоокрашенной комнате с абсолютно белым выскобленным паркетным полом и с двумя маленькими картинками на стенах. На столе стояло огромное серебряное блюдо на тонкой витой ножке с фруктами, рядом поблескивали хрустальные высокие фужеры с апельсиновым соком и с джином, а посреди стола на плоском блюде лежал чудесный яблочный пирог, испеченный хозяйкой дома Эстер Давыдовной. Нас угощали пирогом и джином с апельсиновым соком, и это было так вкусно и так красиво, и в уголке горела елка с разноцветными огоньками, а престарелый хозяин дома в домашней темно-красной клетчатой куртке сидел во главе стола, его большое, узкое, бледное, отрешенное лицо изредка поворачивалось к нам с каким-нибудь светским вопросом, но в основном он молчал, а развлекали нас Павлик и Эстер Давыдовна, которая показалась мне очень милой любезной женщиной. Она живо интересовалась моим сыном, а Пашенька подливал нам коктейль в хрустальные рюмки. И все подкладывал яблочный пирог.

Вот еще любопытный переделкинский дом, все на той же улице Серафимовича, переделкинском Уолл-стрите (замечательно прозванной какими-то остроумцами «авеню Парвеню»). Когда мы гуляли по улице, мы всегда заглядывали в два его огромных окна, не занавешенных занавесками и освещенных мрачным красным светом. Нам казалось очень загадочным содержимое этого дома и его хозяин. Но когда мы там оказались, выяснилось, что ничего загадочного нет. Просто хозяева то ли из экономии, то ли еще почему-то любят тушить электрический свет, и внутри дома было неуютно и мрачновато. Хозяин дома, Иосиф Григорьевич (Лёня) Ольшанский, в очках, с плачущим выражением лица, немножко хныкающей интонацией угощал нас казенными вафельками к чаю. А чай был в каких-то столовских стаканах. Или в каких-то постных чашках. А кот Тишка, белый с рыжим громила, глядел на нас злобным прищуренным глазом и ужасно царапался, стоило взять его на руки. Говорили мы в основном о спиритизме. Хозяин хотел рассказать мне историю, как в его доме появляется привидение его умершей жены, но я испугалась. Иосиф Григорьич заинтересовался мной, ибо мы с Пашей ему понравились, на какое-то время он оживился и даже стал улыбаться и говорить комплименты. Что, видимо, было вовсе не в его натуре. В основном он любил жаловаться. Ольшанский – ведущий советский драматург, автор кучи известных и скушных кинопьес, вполне преуспевающий и, думаю, ему жаловаться – грех. С Ольшанским нас познакомил Жора Балл. Тоже странный довольно тип. Мой коллега по детской литературе Жора Балл попадал, как назло, в переделкинском Доме творчества в ту самую комнату, где драматург Шпаликов покончил самоубийством. Никто не хотел брать эту комнату. А она была очень уютная. И Жора, кажется, понятия не имел ни о каком Шпаликове. Про эту комнату мне писатель Толя Приставкин (экстрасенс) рассказывал, что однажды он, живя там, проснулся среди ночи и увидел у себя на кровати небольшое мохнатое существо. Существо заметило, что Толя проснулся, вскочило, побежало по стенке и юркнуло в дырочку. Хорошо, что Жора Балл об этом не знал, а то он в свое время много сидел в сумасшедшем доме и страшно боялся всего этого. Однажды он в этой комнате, разбинтовывая свои запеленутые тугими коричневыми бинтами больные ноги, прочел нам свой рассказ про человека, у которого была острая голова. Он порезал руку об свою острую голову, пошел в аптеку. Аптекарша, увидев его голову, упала в обморок. Дальше следовала фраза: «И он стал с этой аптекаршей жить». Ложась в постель, она завязывала ему голову полотенцем с петухами, чтобы не обрезаться. Она всегда плакала, глядя на это полотенце, потому что оно напоминало ей детство в далекой деревне. Жора Балл всегда ставил письменный стол на два ящика из платяного шкафа и, читая, наклонял лицо к самой поверхности стола.

В этой комнате часто живали и Мотяшовы. Он – критик детской литературы, она – преподавательница Литинститута. К ним каждый день залетала синица и спала на одной ножке на печке. Мирная и уютная синица. В этой же комнате мы с Пашей гостевали у эстетика Борева. Он кутался в плед, разглядывал нас, угощал нарзаном из буфета, немножко гнусаво говорил, не помню что. Что он первый ввел в советскую эстетику Дали, Магритта, Танги, Мондриана и других.

Однажды мы сидели за столом с доктором наук, театроведом Поляковым. Маленький, седой этот подвижный человек в прошлом был нашим видным шпионом – если не врал, конечно. В комнате у него стояла чугунная фигурка Мефистофеля, которую он всюду возил с собой. Он всячески меня обольщал, так как был сильно падок на молодых женщин. «Поляков и Борев, – говорила мне наша официантка Люся, – каждый день к себе девок таскают. У-у, бабники такие. Жуть! Каждый день, каждый день, ага. И все молоденьких, все молоденьких. Ну ты подумай!» Поляков однажды мне рассказал, как начальник КГБ при Сталине Абакумов стал ему чем-то угрожать. И тогда рассерженный Поляков сказал ему: «Ты умрешь через год на этом самом месте». Предсказание якобы сбылось. Проверить, к сожалению, не могу. У Полякова сын очень крупный и очень замечательный математик.

Я лежу под соснами на даче. На раскладушке. Как только меня сюда приносят и кладут, надо мной в воздухе возникают две осы – они висят, вибрируя крылышками. Похоже, что они меня разглядывают очень внимательно, глаз с меня не сводят. Одна побольше, другая поменьше, и я с некоторой внутренней усмешкой думаю, уж не души ли это моих умерших родителей. «Ирочка, здравствуй, ну, как дела? Болеешь, да? Ну, болей, болей, мы подождем». Пролетела над соснами стая каких-то птиц, наверное, ворон. Я всегда любила ворон, а сейчас не люблю. Как начнут каркать, дуры этакие. Вот вам строчки из моего стихотворения:

Зачем, куда ты делась?

Ушла в вороний парк

И как в броню оделась

В железный этот «карк».

Заснула и забыла

Под свист и трепет крыл,

Что буря голосила,

Что ветер доносил.

Сосна, та, которая поближе, которая надо мной, выпускает из себя обрубленные коричневые лучи – много, много твердых и крепких лучей. Это ее мертвые руки или обгорелые ребра. Какие-то ненужные ей конечности, которые она отсекла. Она отсекла их и вытянулась кверху, и дальше ее руки опушились колючими иглами, и много ее рук это и есть ее голова. Тело ее немного искривленное. Она, бесспорно, живая – слышит она меня? Видит она меня? Она покачивается. Чувствует она меня? Нужна я ей? Она покачивается. Но вообще похоже, что я сейчас мало кому нужна. Похоже, что мир прекрасно без меня существует. Он бодр, мускулист и динамичен. Люди, которые приходят из него, красивы, округлы и загорелы. Они наполнены живым человеческим мясом и теплом. Они красиво одеты. Вчера пришла Маша. Ее черные блестящие волосы завязаны узлом, как у египтянки. Платье на ней было блекло-голубое в благородный мелкий цветок. Она поразила меня своей красотой. Она тарахтела как динамо-машина: «Галя Федорова, Галя Федорова…» Кто такая Галя Федорова? Плевать я хотела на Галю Федорову! Сосны качаются. Машут мне руками: «Эй, ничего, ничего. Потерпи, старушка». Во всем заложен глубокий смысл. Они его видят, а я – нет. Я вижу бред и нелепость и совпадение случайностей. Но при этом я знаю, что случайностей не бывает. Надо мною небо цвета Машиного платья. Умереть мне ничуть не хочется. Все так живо вокруг. Особенно, когда я лежу под соснами. А вот и самолет. Очень красиво пролетает. У Паши на руке тикают часы. По шоссе за забором проехала машина. Сын владельцев дачи Саша ходит с лейкой и поливает грядки. Очень хорошо. Сегодня 4 сентября, комары летают, но не кусаются. А день такой солнечный и такой теплый! Один из таких дней, которые были во множестве раньше. Чего же меня так грызла печаль? Какое право она имела меня грызть в лучезарные солнечные дни? Печаль как печать. Постоянная доля горечи, может быть, она что-то прибавляет к полному ощущению жизни? Может, она как горечь в шоколаде? Может, она всегда не мешала, а помогала мне наслаждаться жизнью?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю