Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)
Услышав за своей спиной шорох, Вильгельм обернулся и увидел детское личико, которое плутовато выглядывало из-за ковров у входа, – это был Феликс. Как только его увидели, мальчик сразу же шаловливо спрятался.
– Иди сюда! – крикнул аббат.
Ребенок вбежал. Отец бросился ему навстречу, схватил его в объятия и прижал к своему сердцу.
– Да, я чувствую – ты мой! – воскликнул он. – Каким небесным даром обязан я своим друзьям! Мальчик мой, как ты очутился здесь именно в эту минуту?
– Не спрашивайте, – приказал аббат, – хвала тебе, юноша. Годы твоего учения миновали – природа оправдала тебя.
КНИГА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯФеликс побежал в сад, Вильгельм с великой радостью поспешил за ним, все кругом казалось по-новому пленительным в свете сияющего утра, и Вильгельм переживал блаженнейшие минуты. Феликс был новичок в этом прекрасном и вольном мире, а его отец сам не очень-то смыслил в предметах, о которых настойчиво по нескольку раз спрашивал малыш. Под конец они прибегли к помощи садовника, чтобы тот объяснил им, как называются и для чего употребляются разные растения; Вильгельм смотрел на природу новым взглядом – любопытство и любознательность ребенка впервые показали ему, как был он безразличен ко всему, что находилось вне его, как мало по-настоящему видел и знал. Этот день, самый отрадный в его жизни, как будто положил начало его собственному образованию; он чувствовал необходимость учиться, меж тем как призван был учить.
Ярно и аббат больше не показывались; они появились лишь к вечеру и привели с собой какого-то гостя. Вильгельм поспешил ему навстречу в изумлении, не веря своим глазам, – это был Вернер, который тоже на миг остолбенел при виде его. Они обнялись очень нежно, и оба не могли скрыть, что нашли друг в друге немалые перемены. Вернер утверждал, что Вильгельм вырос, окреп, выровнялся, приобрел лоск и приветливость в обхождении.
– Правда, я не чувствую прежнего твоего простосердечия, – добавил он.
– Оно, конечно, вернется, как только мы опомнимся от неожиданности, – ответил Вильгельм.
Однако сам Вернер произвел на Вильгельма куда менее выгодное впечатление. Бедняга явно был не на подъеме, а в упадке. Он сильно исхудал, острые черты лица еще истончились, нос стал длиннее, лоб и темя облысели, голос звучал резче, пронзительнее и крикливее; впалая грудь, выступающие вперед плечи и бескровные щеки выдавали в нем работящего ипохондрика.
У Вильгельма достало деликатности весьма сдержанно отозваться о столь разительной перемене, тем паче что Вернер дал волю дружеским восторгам.
– Право же, – восклицал он, – пускай ты попусту растратил время и, как я подозреваю, ничем не разжился, все же такой молодчик, каким ты стал, может и должен устроить свое счастье. Только, смотри, не промотай и не потеряй его снова; с эдакой наружностью как не высватать богатую и красивую наследницу!
– Ты верен себе! – заметил Вильгельм. – Не успел после долгой разлуки встретить друга, как уже видишь в нем товар, предмет торговли, на котором можно нажиться.
Ярно и аббат как будто совсем не удивились этой встрече и предоставили друзьям вволю распространяться о прошлом и настоящем. Вернер со всех сторон оглядывал друга, поворачивал его туда и сюда, так что тот даже засмущался.
– Нет, нет! – восклицал он. – Такого мне еще не доводилось видеть, и все же я уверен, что не ошибаюсь. Глаза у тебя стали глубже, лоб шире, нос тоньше, а рот привлекательнее. Гляньте-ка, какая у него стать! Как все ладно и складно! До чего же полезно бить баклуши! А я-то, горемыка, – он посмотрел на себя в зеркало, – не наживи я за это время изрядную сумму денег, вовсе ничем бы не был хорош.
Вернер не получил последнего письма Вильгельма: их контора и была тем торговым домом, совместно с коим Лотарио намеревался купить земельные угодья. Именно это дело и привело Вернера сюда. Он никак не ожидал столкнуться здесь с Вильгельмом. Явился судейский чиновник, были показаны бумаги, и Вернер счел условия сходными.
– По всей видимости, вы желаете добра этому молодому человеку, – заявил он, – так постарайтесь, чтобы наша доля не была урезана. От моего друга зависит стать владельцем имения и вложить в него часть своего состояния.
Ярно и аббат заверили, что нет нужды напоминать им об этом. Едва все было оговорено в общих чертах, как Вернер пожелал сыграть в ломбер, и Ярно с аббатом не замедлили составить ему партию; он, видите ли, так пристрастился к картам, что вечер был ему не в радость без игры.
Оказавшись после ужина наедине, друзья наперебой выспрашивали друг у друга обо всем, что им хотелось узнать.
Вильгельм не уставал твердить, как он доволен своим положением и какое для него счастье вступить в круг столь замечательных людей. А Вернер на это только качал головой и говорил:
– Верить следует только лишь тому, что видишь собственными глазами! Не один угодливый приятель заверял меня, что ты живешь с неким молодым распутником из дворян, водишь к нему актерок, помогаешь транжирить денежки и портишь ему отношения со всей роднен.
– Мне было бы обидно за себя и за этих славных людей, что о нас судят так превратно, – отвечал Вильгельм. – Но на своем актерском поприще я привык к любым кривотолкам. В самом деле, как могут люди составить себе правильное мнение о наших поступках, когда те предстают перед ними без связи, урывками, в самой небольшой своей доле, ибо добро и зло творится втайне и наружу выходит лишь самое несущественное. Актеров и актрис – тех ставят на подмостки, со всех сторон зажигают свет, все действие проворачивается в считанные часы, однако даже тут мало кто способен разобраться в происходящем.
Дальше пошли расспросы о семье, о «друзьях юности, о родном городе. Вернер спешил сообщить, какие произошли перемены, что осталось по-прежнему, что случилось нового.
– Женщины в доме живут, весело и беспечно, – говорил он, – в деньгах нехватки нет. Половину времени они наряжаются, вторую половину – щеголяют своими нарядами перед другими. Хозяйством занимаются не больше, чем надобно. Малыши мои растут смышлеными ребятишками. Я уж мысленно вижу, как они сидят, строчат и считают, бегают, хлопочут, промышляют; когда приспеет время, каждый получит самостоятельное дело, а что до нашего состояния – тут тебе только глядеть да радоваться. Когда все будет улажено с земельными угодьями, мы сразу же поедем вместе домой, – по всей видимости, ты способен не без толка заняться обычными человеческими делами. Спасибо твоим новым друзьям, что они натолкнули тебя на верный путь. Право же, я, дурак, сейчас только понимаю, как люблю тебя, – гляжу и не могу наглядеться, до чего же у тебя здоровый и хороший вид. Совсем не то, что на портрете, который ты как-то прислал своей сестре. Из-за него дома разгорелся настоящий спор. Мамаша и дочка находили, что молодой кавалер очень даже мил – открытая шея, грудь наполовину обнажена, сборчатый воротник, волосы по плечи, круглая шляпа, короткий камзольчик, длинные панталоны болтаются на ногах. А я доказывал, что такой наряд впору Гансвурсту. Вот сейчас ты на человека похож, не хватает только косы, в которую не мешает заплести волосы, иначе тебя, чего доброго, примут в дороге за еврея и потребуют уплатить пошлины и подорожную.
Тем временем в комнату проник Феликс и, видя, что на него не обращают внимания, улегся на софу и уснул.
– Что это за козявка? – спросил Вернер.
У Вильгельма в ту минуту не хватило духу сказать правду да и не хотелось поведать эту все же двусмысленную историю человеку, донельзя недоверчивому от природы.
Вся компания отправилась обозреть угодья, прежде чем заключить сделку. Вильгельм не отпускал от себя Феликса и ради мальчика чистосердечно радовался будущим владениям. Мальчик бросал алчные взгляды на созревавшие вишни и ягоды, напоминая ему о поре собственного отрочества и о многообразной отцовской обязанности заблаговременно готовить, добывать и сберегать для своих детей источники довольства. С каким вниманием осматривал он питомники и постройки, как горячо желал восстановить заброшенное и обновить разрушенное! Отныне он не смотрел на мир глазами перелетной птицы, в жилище уже не видел наскоро сложенный из веток шалаш, который засохнет, прежде чем его покинут. Все, что он замыслил насадить, должно произрасти для мальчика, а все, что он восстановит, должно быть рассчитано на много поколений. В этом смысле годы его учения пришли к концу, с чувством отцовства он обрел и все добродетели гражданина. Он сознавал это, и радость его не знала себе равных.
– О, сколь излишни строгости морали, – восклицал он, – раз природа любовно воспитывает нас такими, как нам надлежит быть. И сколь же нелепы требования бюргерского общества, которое сперва сбивает нас с толку и направляет по ложному пути, а затем требует от нас больше, нежели сама природа! Плохо то воспитание, которое разрушает действеннейшие средства воспитания подлинного и напоминает нам о конце, вместо того чтобы одарять нас счастьем еще на пути к нему!
Хотя он в жизни на многое насмотрелся, – лишь наблюдая ребенка, он вполне уяснил себе человеческую природу. Театр, как и мир, представлялся ему кучкой высыпанных игральных костей, где каждая кость показывает на верхней грани раз больше, раз меньше очков, но вместе они так или иначе составляют значительный итог. А здесь, в ребенке, он, можно сказать, видел отдельную игральную кость, на разных гранях которой глубоко врезаны достоинства и недостатки человеческой натуры.
В мальчике день ото дня росла потребность различать предметы между собой. Узнав однажды, что у каждого из них есть название, он желал услышать, как называются они все; считая, что отец знает все на свете, он донимал его вопросами, тем самым принуждая знакомиться с такими предметами, каким обычно тот уделял мало внимания. Так же рано обнаружилось в малыше врожденное стремление познать начало и конец всего сущего. Когда он спрашивал, откуда берется ветер и куда девается огонь, отец впервые живо ощутил свое невежество; ему захотелось узнать, до каких пределов дозволено проникать человеческой мысли и в чем есть у него надежда дать со временем отчет себе и другим. Наблюдая, как мальчик вспыхивает от ярости, когда при нем обижают какое-нибудь живое существо, отец искренне радовался, ибо видел в этом признак отзывчивой души. Мальчуган яростно набросился на кухарку, зарезавшую нескольких голубей. Впрочем, восторженное умиление Вильгельма поблекло, когда он увидел, как мальчик безжалостно убивает лягушек и обрывает крылья у бабочек. Эта черта напомнила ему многих людей, которые представляются крайне справедливыми, когда их не обуревают страсти и они спокойно наблюдают чужие поступки.
Приятное сознание, что мальчик оказывает неподдельно благотворное воздействие на его жизнь, чуть было не поколебалось, когда Вильгельм заметил, что на самом деле скорее мальчик воспитывает его, нежели он мальчика. Он не мог порицать сына, не будучи способен что-то указывать ему, и после смерти Аврелии тот сам был себе указчик и успел вернуться к тем дурным привычкам, которые она так старалась искоренить. Мальчуган опять уже не закрывал за собой дверей, опять не желал есть из своей тарелки и был в восторге, когда ему не запрещали брать кушанье прямо с блюда, оставлять нетронутым полный стакан и пить из бутылки. Зато он бывал очень мил, когда усаживался с книжкой в уголок и пресерьезно заявлял:
– Посмотрим, что тут за ученость! – хотя совсем еще не умел и не желал разбирать буквы.
А стоило Вильгельму вспомнить, как мало он до сих пор сделал для ребенка и как мало способен сделать, в нем поднималась щемящая тревога, грозившая перевесить все его счастье.
«Неужто мы, мужчины, родились такими себялюбцами, что не можем заботиться ни о ком, кроме собственной персоны? – мысленно вопрошал он себя. – Ведь я сейчас так поступаю с мальчиком, как раньше поступал с Миньоной. Я привязал к себе милую малютку, услаждался ее присутствием и при этом был к ней непростительнейшим образом невнимателен. Что сделал я для ее образования, к которому она страстно рвалась? Ровно ничего. Я предоставил ее самой себе и всем случайностям, каким она могла подвергнуться в обществе необразованных людей. А неужто сердце ни разу не приказало тебе хоть немножко подумать о мальчике, который запал тебе в душу, прежде чем стать таким для тебя дорогим? Теперь уже не время расточительно тратить и свои и чужие годы; соберись с силами и подумай-ка, что́ обязан ты сделать для себя и для милых созданий, которых так прочно спаяли с тобой природа и привязанность».
Этот монолог был, собственно, предисловием к признанию, что он уже подумал, позаботился, поискал и принял решение; дольше он не мог таиться от себя. После частых и бесплодных приступов тоски по Мариане ему стало ясно, что мальчику нужна мать и лучше, чем в Терезе, ее ни в ком не обрести. Он успел хорошо узнать эту превосходную женщину. Такой супруге и помощнице можно без колебаний вверить себя и своих близких. Ее возвышенная любовь к Лотарио не смущала его. По прихоти судьбы они были разлучены навеки. Тереза считала себя свободной и о замужестве говорила, правда, равнодушно, но как о чем-то вполне естественном.
После длительных размышлений он решил рассказать ей о себе все, что знал сам. Пускай поймет его, как он понимает ее. И вот он начал продумывать свою собственную историю: она показалась ему так бедна событиями, и каждое признание, в общем, так мало говорило в его пользу, что у него не раз было поползновение отступиться от своего намерения. Наконец он надумал потребовать, чтобы Ярно добыл ему из башни свиток его годов учения.
– Просьба ко времени, – сказал Ярно; и Вильгельм получил свиток.
Страшная минута наступает для человека благородного, когда он доходит до убеждения, что ему надо познать самого себя. Перелом в жизни – тот же кризис, а разве кризис не болезнь? С какой неохотой подходим мы после болезни к зеркалу! Мы чувствуем себя лучше, а видим только следы миновавшего недуга. Однако Вильгельм был достаточно к тому подготовлен, сами обстоятельства красноречиво взывали к нему, друзья не слишком его щадили, и, хотя развернул он свиток с лихорадочной торопливостью, по мере чтения он успокаивался. Летопись его жизни была составлена в крупных и резких чертах; ни отдельные события, ни преходящие впечатления не отвлекали его, дружелюбные замечания общего характера служили указующим перстом, не унижая его; впервые перед ним предстал его образ, увиденный извне, но не второе «я», как в зеркале, а другое «я», как на портрете; правда, некоторых своих черт мы не узнаем, зато радуемся, что мыслящий ум постарался так нас постичь, а большой талант – так запечатлеть, что сохранился образ того, каким мы были, и ему суждено пережить нас самих.
Воскресив в памяти с помощью манускрипта все обстоятельства своей жизни, Вильгельм начал писать свою биографию для Терезы и чуть ли не стыдился, что ее высоким добродетелям не может противопоставить ничего такого, что бы свидетельствовало о полезной деятельности. Насколько пространно было его сочинение, настолько кратким постарался он быть в письме к ней: он просил ее дружбы и, если возможно, ее любви. Он предлагал ей свою руку и просил не медлить с решением.
После некоторых внутренних колебаний, не обсудить ли сперва столь важное дело с друзьями, с Ярно и с аббатом, он предпочел промолчать. Решимость его была слишком тверда, а дело слишком важно, чтобы подвергать их суждению даже самого мудрого, самого хорошего человека; мало того, он самолично доставил письмо на ближайшую почту. Быть может, ему неприятно было думать, что во многих обстоятельствах жизни, когда он полагал, что поступает скрытно и свободно, на самом деле за ним наблюдали, его даже направляли, как недвусмысленно было написано в свитке, и он желал хотя бы в этом случае прямо говорить от сердца сердцу Терезы и своей участью быть обязанным ее решению и приговору, а потому не счел зазорным обойтись без своих стражей и соглядатаев, хотя бы в таком важном вопросе.
ГЛАВА ВТОРАЯЕдва было отправлено письмо, как воротился Лотарио. Все радовались, что подготовка важных сделок окончена и вскоре они будут заключены, а Вильгельм с нетерпением ждал, как же многие нити частью завяжутся заново, частью порвутся вовсе и как определятся его виды на будущее. Лотарио приветливо поздоровался со всеми, он вполне оправился, был добр и весел, как и положено человеку, который знает, что делать, и беспрепятственно может делать то, что хочет.
Вильгельм не в силах был ответить ему столь же сердечным приветом.
«Ведь это друг, возлюбленный, жених Терезы, а ты пытаешься занять его место, – невольно думал он. – Уж не надеешься ли ты когда-нибудь избыть, изгнать из памяти это сознание?»
Не будь письмо отправлено, он, пожалуй, не осмелился бы послать его. По счастью, жребий был уже брошен, Тереза, может статься, уже решилась, и счастливая развязка скрывалась только за дымкой расстояния. Скоро решится, выиграл он или проиграл. Он пытался успокоить себя такими рассуждениями, однако сердце у него билось лихорадочно. Ему трудно было сосредоточиться на важной сделке, от которой в известной мере зависела судьба всего его состояния. Ах! сколь ничтожным представляется человеку в минуты страстного волнения все, что его окружает, все, что ему принадлежит!
К его счастью, у Лотарио был широкий взгляд на дело, а у Вернера легкомысленный. При всей своей жажде наживы он простодушно радовался прекрасному поместью, которое достанется ему, или, скорее, его другу. У Лотарио же были совсем иные соображения.
– Меня не столько радовало бы само приобретение, – сказал он, – сколько его законность.
– Боже правый! – вскричал Вернер. – Уж мы ли не действовали по закону!
– Не вполне! – возразил Лотарио.
– Да ведь мы же выложили наличные денежки.
– Да, конечно, – признал Лотарио. – Быть может, вы сочтете излишней щепетильностью то, что я вам сейчас скажу. Мне приобретение представляется вполне законным и чистым, лишь когда с него вносится положенная доля государству.
– Как? Вы предпочли бы, чтобы свободно приобретенные угодья подлежали обложению? – изумился Вернер.
– В известном смысле – да! – пояснил Лотарио. – Ибо уравнение со всеми прочими владениями само собой обеспечивает надежность приобретения. В наше время, когда многие понятия становятся шаткими, что главным образом побуждает крестьянина считать владения дворянина менее законными, нежели его собственные? Лишь то, что сам дворянин не обременен налогами, которые лежат бременем на нем, на крестьянине.
– А как же будет с процентами на наш капитал? – спросил Вернер.
– Никак не хуже, если против небольшой регулярной подати государство избавит нас от мудрований ленного права и позволит нам по своей воле распоряжаться нашими поместьями, чтобы мы не обязаны были сохранять их такими громадами, а могли бы более равными долями делить их между нашими детьми и таким образом вовлекать всех в живую, независимую деятельность, вместо того чтобы оставлять в наследство ограниченные и ограничивающие привилегии, для пользования коими нам вечно приходится взывать к теням предков. Насколько счастливее были бы и мужчины и женщины, если бы могли независимым взглядом осмотреться вокруг и по собственному выбору возвысить достойную девушку или хорошего юношу, не считаясь ни с какими другими соображениями. Государство имело бы больше граждан, может быть, даже лучших, чем ныне, и не терпело бы столь часто недостатка в хороших головах и руках.
– Уверяю вас, я в жизни не думал о государстве, – сказал Вернер, – все подати, пошлины и налоги я уплачивал потому, что так уж заведено.
– Ну, я еще рассчитываю сделать из вас хорошего патриота, – заявил Лотарио. – Как хорош лишь тот отец, который за столом сперва раздает кушанье детям, так хорош лишь тот гражданин, что прежде всех других расходов уделяет положенную долю государству.
Эти общие соображения были отнюдь не в ущерб, а даже на пользу личным их делам. Когда они почти совсем уже столковались, Лотарио сказал Вильгельму:
– А теперь я должен послать вас в такое место, где вы будете нужнее, чем здесь: моя сестра просит вас не мешкая приехать к ней; бедняжка Миньона чахнет на глазах, и вся надежда, что ваше присутствие еще может приостановить недуг. Сестра послала это письмецо мне вдогонку, из чего видно, какое значение она этому придает.
Лотарио протянул записку Вильгельму, который слушал его с большим замешательством, а теперь, узнав по беглым карандашным строкам, руку графини, совсем растерялся и не знал, что отвечать.
– Возьмите с собой Феликса, – посоветовал Лотарио, – детям будет веселее вместе. Отправляться вам надо завтра поутру; экипаж сестры, в котором приехали мои люди, задержался здесь, лошадей я вам дам до полдороги, а дальше возьмете почтовых. Счастливого вам пути, очень кланяйтесь от меня моей сестре. Скажите, что я скоро ее навещу и пускай готовится принять еще гостей. Друг нашего дядюшки, маркиз Чиприани, направляется сюда. Он надеялся застать старика в живых, они хотели вместе повспоминать старину и усладить себя общей им любовью к искусству. Маркиз много моложе дяди и преимущественно ему обязан своим образованием; мы должны всячески постараться хотя бы отчасти восполнить пустоту, которую он почувствует, а успешнее всего это сделать, собрав большое общество.
Лотарио удалился с аббатом в свой кабинет, Ярно еще раньше уехал верхом. Вильгельм поспешил к себе в комнату, – у него не было никого, кому бы довериться, никого, кто помог бы ему уклониться от шага, который так его страшил. Явился юный слуга и поторопил его со сборами; им надо было еще ночью погрузить и увязать поклажу, с тем чтобы на рассвете тронуться в путь. Вильгельм не знал, что ему делать.
«Только бы выбраться из этого дома, – решил он наконец, – дорогой можно обдумать, как быть, во всяком случае, надо остановиться на полпути и послать сюда гонца, написавши то, что трудно высказать, а там будь что будет!»
Невзирая на такое решение, он провел бессонную ночь; только вид сладко спавшего Феликса несколько ободрял его.
«Ах, кому ведомо, какие испытания ждут меня впереди, сому ведомо, долго ли не перестанут меня мучить содеянные ошибки, часто ли будут терпеть крах мои добрые и разумные намерения! Но вот это мое сокровище сохрани мне, жалостливая или безжалостная судьба! Если же этой лучшей части коего «я» суждено погибнуть раньше меня, этому сердцу быть оторвану от моего сердца, тогда прощай разум и рассудок, прощай всякая бережность и осторожность, исчезни инстинкт самосохранения! Пропади все, чем мы разнимся от животного. И ежели не дозволено добровольно кончать печальный свой век, тогда пусть преждевременное слабоумие помрачит сознание раньше, чем смерть, навсегда разрушив его, нашлет нескончаемую ночь!»
Он схватил мальчика в объятия, целовал его, прижимал к себе и орошал обильными слезами. Ребенок проснулся; его ясные глаза и ласковый взгляд тронули отца до глубины души.
«Что предстоит мне испытать, когда я представлю тебя несчастной красавице графине, когда она прижмет тебя к своей груди, жестоко раненной твоим отцом! – восклицал он. – Как страшно мне, что бедняжка с криком оттолкнет тебя, едва твое прикосновение пробудит ее подлинную или мнимую боль!»
Кучер не дал ему времени размышлять и решать далее, принудив до рассвета сесть в экипаж; он потеплее укутал своего Феликса, потому что утро было холодное, но ясное, и ребенок впервые в своей жизни увидел, как восходит солнце. Его изумление при виде первого огненного луча и все нарастающей мощи света, его восторги и забавные возгласы восхитили отца и помогли заглянуть в детскую душу, над которой солнце встает и плывет, как над чистым тихим озером.
В небольшом городке кучер выпряг лошадей и поскакал обратно. Вильгельм тотчас взял комнату и стал обдумывать, оставаться ли здесь или ехать дальше. В таких колебаниях он отважился достать записочку, которую не дерзал развернуть вторично; она содержала следующие слова: «Пришли мне своего молодого друга, да смотри, поскорее. За последние два дня Миньоне стало еще хуже. Хоть и по грустному поводу, я буду рада познакомиться с ним».
В первый раз Вильгельм не заметил последних слов. Они испугали его, и он сразу же решил не ехать дальше. «Как? – мысленно восклицал он. – Лотарио знал все обстоятельства и не пожелал открыть ей мое имя? Она не ждет скрепя сердце знакомца, с которым предпочла бы не встречаться, она ждет кого-то незнакомого, и вдруг вхожу я! Отсюда вижу, как она отшатнется, как покраснеет! Нет, я не в силах пережить эту сцену».
Тут как раз вывели и впрягли лошадей, Вильгельм твердо решил распаковать вещи и остаться здесь, Он был вне себя от волнения. Услыхав, как поднимается по лестнице служанка сказать ему, что все готово, он стал наскоро придумывать причину, вынуждавшую его задержаться, и рассеянным взглядом остановился на записке, которую держал в руке.
– Господи! Что это? – вскричал он. – Это вовсе не рука графини, это рука амазонки!
Вошла служанка, позвала его вниз и увела с собой Феликса.
– Неужели это возможно? – восклицал он. – Неужели это правда? Что мне делать? Остаться, выждать и выяснить? Или мчаться туда? Мчаться навстречу развязке? Как! Быть на пути к ней и медлить? Нынче вечером ты можешь ее увидеть и по доброй воле заточишь себя в темницу? Это ее рука, да, да, ее! Ее рука зовет тебя, ее экипаж запряжен, чтобы везти тебя к ней. Вот она, разгадка: у Лотарио две сестры. Он знает о моих отношениях с одной, а чем я обязан второй, ему неизвестно. Не знает и она, что раненый бродяга, обязанный ей если не жизнью, то здоровьем, с таким незаслуженным радушием был принят в доме ее брата.
Феликс уже качался на подушках экипажа и кричал снизу:
– Папенька, иди! Ну, иди же! Посмотри, какие красивые облака! И какие они яркие!
– Иду, иду! – крикнул Вильгельм, сбегая с лестницы. – Все чудеса небес, каким ты, милое дитя, не успел надивиться, ничего не стоят рядом с видением, которого я жду.
Сидя в экипаже, он мысленно сопоставлял все обстоятельства. «Итак, эта Наталия – еще и подруга Терезы! Какое открытие, какие надежды, какие возможности! Удивительное дело – боязнь услышать что-нибудь об одной сестре едва не скрыла от меня существования другой!» С великой радостью смотрел он на своего Феликса, надеясь, что они вместе будут встречены наилучшим образом.
Надвинулся вечер, солнце зашло, дорога была не из лучших, возница ехал медленно, Феликс уснул, а в душе нашего друга вставали новые сомнения и заботы.
«Какие безумные мечты владеют тобой, – одергивал он себя, – спорное сходство почерков сразу же успокаивает тебя и дает повод сочинять самые что ни на есть фантастические сказки!»
Он снова достал записочку, и в свете сумерек ему померещилось, что это почерк графини; глаза отказывались в отдельных чертах усмотреть то, что сердце открыло ему в целом.
«Значит, лошади влекут тебя навстречу ужасающей сцене! Может статься, через несколько часов они уже повезут тебя обратно. Хоть бы застать ее одну! Вдруг там окажется и ее супруг, а чего доброго, и баронесса!
Какую я найду в ней перемену? Устою ли я на ногах при виде ее?»
Лишь слабый луч надежды, что его ждет встреча с прекрасной амазонкой, временами пробивался сквозь пелену мрачных дум. Наступила ночь, когда экипаж прогрохотал по дворовым плитам и остановился. Слуга с восковым факелом вышел из пышного портала и по широким ступеням спустился к самому экипажу.
– Вас давно уже дожидаются, – заявил он, откидывая фартук.
Выйдя из экипажа, Вильгельм взял на руки спящего Феликса, а первый слуга крикнул второму, стоявшему со светильником в дверях:
– Проводи барина прямо к баронессе!
Молнией мелькнула в голове Вильгельма мысль:
– Какое счастье! Случайно или намеренно баронесса здесь! Первой я увижу ее! Графиня, должно быть, легла уже спать. Духи благие, помогите, чтобы эти тяжкие мгновений миновали без позора.
Он вошел в дом и очутился в таком торжественном, по его восприятию, в таком священном месте, в какое никогда еще не вступал. Прямо перед ним висячий фонарь ярко освещал широкую, пологую лестницу, наверху у поворота разделявшуюся на два крыла. Мраморные статуи и бюсты стояли на пьедесталах и в нишах; некоторые из них показались ему знакомыми. Впечатления юности не изглаживаются вплоть до мельчайших штрихов. Он узнал музу из дедовской коллекции, но не по ее облику и художественной ценности, а по реставрированной руке и восстановленным частям одеяния. Казалось, он попал в сказочный мир. Ему стало тяжело нести Феликса; он замешкался на лестнице и опустился на колени, будто для того, чтобы поудобнее держать ребенка. На самом деле ему нужно было перевести дух. Он едва мог подняться. Освещавший дорогу слуга хотел взять у него мальчика, но Вильгельм не решался расстаться с сыном.
Затем он вошел в аванзалу и, к вящему своему удивлению, увидел на стене хорошо знакомую картину, изображавшую больного царского сына. Он едва успел взглянуть на нее, как лакей провел его через две комнаты в кабинет. Там за абажуром, бросавшим тень на ее лицо, сидела женщина и читала.
«Ах, хоть бы это была она!» – подумал он в этот решительный миг. Он опустил на пол ребенка, который как будто проснулся, а сам собрался приблизиться к даме, но мальчик повалился наземь, еще не очнувшись, тогда дама встала и пошла навстречу Вильгельму. То была амазонка. В неудержимом порыве он бросился перед ней на колени, восклицая: «Это она!» С беспредельным восторгом схватил он и поцеловал ее руку. Мальчик лежал между ними обоими на ковре и сладко спал.
Феликса положили на софу, Наталия села около него, а Вильгельму указала на кресло, стоявшее рядом. Она предложила ему подкрепиться, от чего он отказался, все еще стараясь увериться, что это она, и вновь вглядеться в ее затененные абажуром черты и вновь их узнать. Она обрисовала ему общие симптомы болезни Миньоны: девочку постоянно снедают какие-то глубокие переживания, а при ее крайней возбудимости, которую она скрывает, как может, с ней случаются такие жестокие и опасные спазмы в сердце, что этот наиважнейший жизненный орган при неожиданных потрясениях вдруг останавливается и в груди бедняжки совсем не чувствуется целительного биения жизни. Как только грозный припадок проходит, сила природы дает о себе знать частым пульсом и угрожает теперь избыточностью в работе сердца, как раньше пугала ее недостаточностью.
Вильгельм припомнил, что был свидетелем такого припадка, а Наталия сослалась на врача, который подробнее поговорит с ним об этом и обстоятельнее изложит причину, по которой решено было вызвать друга и благодетеля девочки.