Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)
Долее Вильгельм не мог откладывать визит к своим торговым корреспондентам. Не без смущения направился он туда, предвидя, что его ждут письма от родных, и боясь упреков, которые, конечно, в них содержатся; должно быть, в торговой конторе уже известно о беспокойстве на его счет. После стольких рыцарских похождений ему никак не улыбалось иметь вид школьника, а потому он решил держаться развязно, чтобы скрыть смущение.
Однако, к великому его удивлению и удовольствию, все сошло хорошо и благопристойно. В большой, многолюдной, поглощенной делами конторе едва нашлось время отыскать его письма; о его длительном отсутствии было помянуто вскользь. А вскрыв письма отца и своего друга Вернера, он нашел содержание их вполне сносным. Отец, как видно, надеялся на обстоятельный дневник, который настойчиво рекомендовал сыну вести в дороге и далее дал ему с собой расчерченный по графам образец, а посему не был на первых порах обеспокоен его молчанием и только сетовал на загадочность первого и единственного письма, посланного из графского замка. Вернер же шутил, по своему обыкновению, сообщал забавные городские новости и просил сведений о друзьях и знакомых, которых Вильгельм, конечно, не преминет завести в большом торговом городе. Несказанно обрадованный тем, что отделался так дешево, наш друг поспешил послать в ответ несколько весьма жизнерадостных писем и посулил отцу подробный путевой журнал со всеми требуемыми географическими, статистическими и коммерческими сведениями. Многое повидал он в пути, из чего надеялся составить порядочную тетрадь. Он сам не заметил, что оказался почти в таком же положении, как тогда, когда зажег свечи и созвал публику, чтобы показать пьесу, которая не была ни написана, ни, тем паче, заучена. Когда же он на самом деле принялся за сочинительство, тогда, на беду свою, увидел, что может поговорить и рассказать о чувствах и мыслях, о многообразных заметах ума и сердца, но только не о чисто внешних обстоятельствах, которым, как обнаружил сейчас, не уделял ни малейшего внимания.
В этом затруднении ему пришлись кстати познания приятеля его, Лаэрта. Привычка связала обоих молодых людей, сколь ни разны они были между собой, и Лаэрт, при всех своих недостатках, был человек незаурядный. Натура счастливого жизнерадостно-чувственного склада, он мог состариться, не задумавшись над своим положением, но несчастье и болезнь лишили его светлого ощущения молодости, открыв его взору бренность и несвязность нашего бытия. Отсюда возникла причудливая обрывочность в восприятии явлений, или, вернее, в непосредственной их оценке. Он неохотно бывал один, околачивался по кофейням, по харчевням, а если случалось ему остаться дома, излюбленным, вернее сказать, единственным его чтением были описания путешествий. Теперь он мог сполна удовлетворить эту страсть, обнаружив в городе большую библиотеку, и вскоре в его памятливой голове поселилось полсвета.
Понятно, что ему легко было ободрить друга, когда тот признался в полном отсутствии материала для торжественно обещанной реляции.
– Да мы такое сотворим чудо, какого еще мир не видывал, – пообещал он. – Разве Германию не объездили, не обходили, не обползали, не облетали вдоль и поперек, из конца в конец? И разве каждый немецкий путешественник не воспользовался несравненным правом возместить свои большие и малые затраты за счет читателей? Прежде всего дай мне твой маршрут до приезда к нам, в остальном положись на меня. Я тебе разыщу источники и пособия к твоему труду; в квадратных милях, никем не измеренных, и в народонаселении, никем не сосчитанном, недостатка у нас не будет. Доходы государств мы заимствуем по справочникам и из таблиц, как известно, самых надежных документов. На них мы построим свои политические концепции; в попутных суждениях о правительствах тоже не должно быть недостатка. Двух-трех государей мы изобразим как истых отцов отечества, чтобы нам скорее поверили, когда нескольких других мы за что-то пожурим; если не случится нам заехать прямо на место пребывания каких-нибудь знаменитостей, так мы повстречаем их в трактире, где они доверительно наболтают нам всякий вздор. Лишь бы мы не забыли на самый изящный манер приплести сюда любовную интригу с девушкой-простушкой, и в итоге получится такое произведение, которое не только приведет в восторг отца с матерью, но и будет охотно откуплено у тебя любым книгопродавцем.
Оба приятеля приступили к делу и очень веселились за работой, а вечерами Вильгельм от души наслаждался спектаклем, обществом Зерло и Аврелии, и круг его мыслей, слишком долго бывший весьма ограниченным, становился все шире и шире.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯС большим интересом прослушал он по частям биографию Зерло; этот удивительный человек не склонен был к откровенности и к связному повествованию. Если можно так выразиться, он был рожден и вскормлен на театре. Еще бессловесным ребенком он должен был трогать зрителей одним своим присутствием, потому что еще в те поры сочинителям были известны эти натуральные и невинные подспорья, и первые его «папа» и «мама» доставляли ему в популярных пьесах бурный успех, прежде чем он понял, отчего люди хлопают в ладоши. Амуром он не раз, дрожа от страха, спускался на летательном приборе, не раз арлекином вылупливался из яйца, мальчиком-трубочистом с ранних лет откалывал отменные штуки.
К несчастью, за блистательный успех на театральных подмостках он дорого расплачивался в родительском доме: отец его был убежден, что внимание поддерживается и закрепляется у детей лишь колотушками, и при заучивании каждой роли бил его через определенные промежутки – не потому, что ребенок был неспособен, а для того, чтобы он обрел большую уверенность и твердость в показе своих способностей. Так в былые времена, устанавливая межевой камень, стоящих вокруг ребятишек награждали увесистыми оплеухами, и старики по сей день точно помнят местоположение камня. Мальчик подрастал, выказывая редкостную ясность ума и ловкость тела, и был не менее гибок в манере исполнения, чем в действии и жесте. Он обладал поистине неправдоподобным даром подражания. Еще подростком он так умел подражать людям, что казалось, видишь их воочию, хотя по облику, возрасту и самому существу они были совершенно отличны от него и несхожи между собой. Вдобавок не был он лишен дара устраиваться в жизни, и как только до некоторой степени осознал свои силы, почел за благо убежать от отца, ибо по мере того, как мальчик укреплялся разумом и преуспевал в ловкости, отец находил нужным способствовать этому крутым обращением.
Каким же счастливым почувствовал себя в свободном мире независимый юнец, за свои шутовские выходки повсюду встречавший радушный прием. Счастливая звезда первым делом привела его на масленицу в монастырь, где как раз умер патер, ведавший процессиями и ублаготворявший христианскую паству духовными маскарадами, вследствие чего Зерло был принят как благодетельный ангел-хранитель. Тотчас взял он на себя роль Гавриила в Благовещении и пришелся по вкусу хорошенькой девушке, которая в роли Марии с внешним смирением и внутренней гордостью премило приняла его каноническое приветствие. Вслед за тем он последовательно сыграл в мистериях все главные роли и возомнил о себе невесть что, когда под конец в качестве самого Спасителя мира был предан поруганию, побит плетьми и распят на кресте.
Некоторые воины, пожалуй, чересчур натурально сыграли свои роли; желая подобающим образом расквитаться с ними, он по случаю Страшного суда вырядил их в пышные одежды императоров и царей, и в ту минуту, когда они, весьма довольные своими ролями, вознамерились и на небо войти первыми, он неожиданно предстал перед ними в личине дьявола и, к великому удовольствию всех зрителей и нищей братии, крепко отлупил их кочергой и безжалостно низверг назад, в преисподнюю, где им навстречу устрашительно вырывались языки пламени.
У него достало ума понять, что коронованные головы неблагосклонно примут столь дерзкую выходку, не постеснявшись даже его почтенной должности обвинителя и карателя; а посему он не стал дожидаться, чтобы настало тысячелетнее царство, и потихоньку улизнул, а в соседнем городе с распростертыми объятиями был принят в сообщество, которое прозывалось тогда «Дети радости». Это были толковые, неглупые, деятельные люди, понявшие, что сумма нашего бытия полностью не поддается делению на разум, в итоге всегда остается некая сомнительная дробь. От этой неудобной, а при раскладке на всю массу даже опасной дроби они через определенные промежутки нарочито старались избавиться. Единожды в неделю они становились откровенными глупцами, путем аллегорических представлений взаимно бичевали все то глупое, что за остальные дни успели заметить в самих себе и в других. Пускай этот способ был грубее ряда привитых навыков, с помощью которых человек благонравный ежедневно одергивает, предостерегает и карает себя, но зато он был забавнее и надежнее; не отрицая в самих себе зачатков глупости, ее принимали как таковую, дабы она иным путем, с помощью самообмана, не могла добиться главенства в дому и скрытного порабощения разума, который воображает, будто давно уже избавился от нее. Шутовскую маску носили все по очереди, и никому не возбранялось в свой день украсить ее отличными чертами, собственными и заимствованными. В пору карнавала участники сообщества позволяли себе величайшие вольности, соперничая со стараниями духовенства в увеселении и привлечении народа. Торжественные процессии с аллегориями добродетелей и пороков, искусств и наук, частей света и времен года воплощали для народа множество понятий и давали ему представление о чуждых предметах, а потому забавы эти не лишены были пользы, между тем как духовные действа лишь поддерживали нелепое суеверие.
Молодой Зерло снова очутился в своей стихии; изобретательности как таковой он был лишен, зато превосходно умел воспользоваться тем, что было под рукой, все облагообразить и подать в лучшем виде. Его выдумки, остроумие, дар подражания и даже язвительная ирония, которую он по меньшей мере раз в неделю волен был пускать в ход даже против своих благодетелей, – все, вместе взятое, делало его не только ценным, но и необходимым для сообщества.
Однако беспокойство натуры погнало Зерло из этих благоприятных условий в дальние концы его отечества, где ему пришлось пройти новую выучку. Он попал в ту образованную, но безобразную часть Германии, где для почитания добра и красоты хоть и хватает правдивости, но никак не высшей одухотворенности; его маски оказались здесь непригодны, надо было найти, чем трогать сердца и души. Недолгий срок побывал он в малых и больших труппах, однако успел подметить особенности и пьес и актеров. Уловив однообразие, царившее тогда в немецком театре, бессмысленную цезуру и каданс александрийского стиха, напыщенно-плоский диалог, сухость и пошлость прямых нравоучений, он понял, что именно пленяет и умиляет публику.
Не только одна роль из ходкой пьесы, но вся пьеса целиком запоминалась ему так же, как и особая манера актера, с успехом подвизавшегося в ней. И вот когда у него почти совсем иссякли деньги, он в своих блужданиях набрел на мысль одному разыгрывать целые пьесы, особливо в барских поместьях и селениях, тем самым сразу добывая себе пищу и ночлег. В любой харчевне, в любой горнице или саду раскидывал он свой театр; плутовской серьезностью, напускной восторженностью умел он покорить воображение зрителей, заворожить их чувства, чтобы перед их взором старый шкаф обратился в замок, а веер – в кинжал. Юношеский пыл восполнял отсутствие глубокого чувства, запальчивость казалась силой, а вкрадчивость – нежностью. Тем, кто был знаком с театром, он напоминал все, что они уже видели и слышали, а в прочих будил предвкушение какого-то волшебства и желание поближе узнать его. То, что имело успех в одном месте, он неукоснительно повторял в другом, злорадно смакуя свою способность экспромтом дурачить всех на один манер.
Обладая живым, независимым, не знающим преград умом, он быстро совершенствовался при повторении одних и тех же ролей и пьес. Вскоре он уже играл и декламировал осмысленнее, чем те образцы, которым вначале слепо подражал. Идя таким путем, он мало-помалу стал играть естественнее, не переставая притворствовать. Он прикидывался воодушевленным, а сам смотрел, какой производит эффект, и превыше всего гордился, когда ему удавалось постепенно расшевелить людей.
Само его каторжное ремесло вскоре потребовало от него известной сдержанности, таким образом он частью поневоле, частью инстинктивно научился тому, о чем имеют понятие очень немногие актеры: экономии голоса и жеста.
Он умел укрощать самых неотесанных и хмурых людей, вызывая в них интерес к себе. Повсюду он бывал доволен и пищей и кровом, с благодарностью принимал любой подарок, порой даже отказывался от денег, если считал, что не нуждается в них, а посему один посылал его к другому с рекомендательным письмом, и он немалый срок кочевал из поместья в поместье, где доставлял и сам получал удовольствие и не обходился без приятнейших и премилых приключений.
По холодности натуры он, собственно говоря, не любил никого; по зоркости взгляда он никого не мог уважать, ибо видел одни лишь внешние свойства людей и включал их в свой мимический арсенал. При этом самолюбие его бывало крайне уязвлено, если он не всем нравился и не всюду стяжал успех. А способы добиться успеха он постепенно изучил с такой тщательностью, так изощрил свой ум, что не только на сцене, но и в обычной жизни иначе не мог, как угодничать. Склад его ума, талант и склад жизни так влияли друг на друга, что из него незаметно выработался полноценный актер. Да, в силу, казалось бы, странного, но вполне естественного действия и противодействия, путем осмысления и упражнения его дикция, декламация и мимика поднялись на высокую ступень правдивости, искренности и непринужденности, меж тем как в жизни и обхождении с людьми он становился все более скрытным, ненатуральным, даже лицемерным и мнительным.
О дальнейших перипетиях его судьбы мы, быть может, поговорим в другом месте, а теперь скажем лишь, что, став зрелым человеком с твердой репутацией и превосходным, хоть и непрочным положением, он приучился в беседе очень тонко, то ли иронизируя, то ли посмеиваясь, разыгрывать из себя софиста и тем пресекать всякий серьезный разговор. Чаще всего пользовался он этой методой в отношении Вильгельма, едва лишь тот, по своему обычаю, пытался затеять отвлеченную теоретическую беседу. Тем не менее они ценили общество друг друга, ибо различие в образе мыслей неизбежно оживляло их разговор. Вильгельм старался все выводить из усвоенных себе понятий и желал толковать искусство в общей связи. Он стремился устанавливать точно выраженные правила, определять, что справедливо, красиво и хорошо, что заслуживает одобрения; словом, все трактовал наисерьезнейшим образом. В противоположность ему, Зерло все воспринимал очень легко, ни на что не давая прямого ответа, умел подходящим рассказом или шуткой дать складное и забавное объяснение и просветить собеседников, увеселяя их.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯЧем приятнее проводил время Вильгельм, тем горше казалось Мелине и прочим их положение. Порой они представлялись нашему другу некими злыми духами, и не только своим присутствием, но и угрюмыми минами, колкими речами доставляли ему немало горьких минут. Зерло ни разу не выпустил их гастролерами, не говоря о том, что не подавал ем надежды на ангажемент, и тем не менее постепенно познакомился со способностями каждого. Всякий раз, как актеры компанией собирались у него, он по заведенной привычке устраивал чтение вслух, в котором сам иногда принимал участие. Выбирал он отрывки из пьес, назначенных к постановке или давно не ставившихся. И после первого представления он также заставлял читать те места, в которых у него были какие-нибудь замечания, тем самым обостряя чутье актеров и укрепляя их уверенность в правильном выборе тона. Понимая, что человек посредственного, но здравого ума может больше порадовать других людей, нежели беспутный неотесанный гений, он поднимал средние дарования на поразительную высоту, ненавязчиво изощряя их проницательность. С немалой пользой давал он читать им также и стихи, поддерживая в них то благодатное чувство, какое возбуждает в душе правильно переданный ритм, меж тем как в других труппах вошло в обычай читать лишь такую прозу, которая под силу всякому. На подобный манер он изучил всех приехавших актеров, понял, каковы они есть, какими могут стать, и про себя решил сразу же воспользоваться их талантами на случай грозящего его труппе переворота. До поры до времени он держал в тайне этот план, пожатием плеч отклоняя все ходатайства Вильгельма, пока не счел, что приспел срок, и огорошил нашего друга предложением самому поступить к нему в труппу, обещая на этом условии принять и остальных.
– Значит, не такие уж они бездарности, какими вы до сих пор их изображали, если можно вдруг ангажировать всех разом, – отвечал Вильгельм, – а таланты их, полагаю, не померкнут и без меня.
На это Зерло под строгим секретом открыл ему, как обстоят дела: первый любовник думает при возобновлении контракта требовать прибавки, а он вовсе не намерен соглашаться, так как любовь публики к этому актеру заметно поостыла.
Если же он уволится, все его приспешники последуют за ним, вследствие чего труппа потеряет ряд хороших, но и ряд посредственных актеров. Затем Зерло признался Вильгельму, какое приобретение рассчитывает получить в лице его самого, Лаэрта, старого ворчуна и даже мадам Мелина. Мало того, он сулил бедному педанту громкий успех в ролях евреев, министров и вообще всяческих злодеев.
Озадаченный Вильгельм не без тревоги выслушал эту декларацию и, лишь бы что-то сказать, заметил, переведя дух:
– Вы весьма дружелюбно говорите только о том хорошем, что видите в нас и чего от нас ожидаете; а как же обстоит дело с нашими слабыми сторонами, разумеется, не ускользнувшими от вашей проницательности?
– Их мы через старание, упражнение и размышление не замедлим обратить в сильные стороны, – отвечал Зерло. – Все вы дикари и невежды, но среди вас нет никого, кто не подавал бы больше или меньше надежд; насколько я могу судить, дубин среди вас нет, а неисправимы одни лишь дубины, все равно неподатливы и несговорчивы ли они от самомнения, тупоумия или ипохондрии.
После этого Зерло кратко изложил условия, которые может и хочет предложить, попросил Вильгельма не медлить с решением и оставил его в немалой тревоге.
Занимаясь вместе с Лаэртом своеобразной и как бы в шутку предпринятой работой над вымышленными путевыми заметками, он внимательнее, чем прежде, стал приглядываться к положению дел и к повседневной жизни в реальном мире. Лишь теперь уразумел он, с какой целью отец так настойчиво рекомендовал ему вести дневник. Впервые почувствовал он, как приятно и полезно стать посредником между разнообразными промыслами и потребностями и содействовать распространению жизни и деятельности вплоть до самых дальних гор и лесов нашей земли. Неугомонный Лаэрт всюду таскал его с собой, и оживленный торговый город, где он теперь жил, явил ему наглядный пример огромного средоточия, откуда все исходит и куда все возвращается; и тут впервые созерцание такого рода деятельности по-настоящему покорило его ум. В подобном состоянии духа застигло его предложение Зерло всколыхнуло в нем прежнее желание, тяготение, веру в свой прирожденный талант и чувство долга перед беспомощной труппой.
«Вот я и снова очутился на распутье между двумя женщинами, что явились мне в годы юности, – думал он. – Одна из них не так уж, как прежде, жалка на вид, а другая не так горделива. Внутренний зов влечет тебя следовать и за той и за другой, и внешние побуждения одинаково сильны с обеих сторон; и, кажется, нет возможности сделать выбор; ты мечтаешь, чтобы толчок извне дал перевес тому или другому решению, однако, пристально допросив себя, ты поймешь, что тяга к промыслу, приобретению и владению внушена тебе чисто внешними причинами, а глубокое внутреннее влечение к добру и красоте порождает и питает жажду развивать и совершенствовать заложенные в тебе задатки, равно телесные и духовные. И как же не благословлять мне судьбу, которая без моего участия привела меня сюда, к цели всех моих желаний? Разве все, что я когда-то замыслил и предначертал себе, не осуществляется сейчас случайно, помимо меня? Ведь этому поверить трудно! Казалось бы, что человеку ближе, чем его надежды и упования, взлелеянные и хранимые им в сердце, и вот, когда они идут ему навстречу, можно сказать, навязываются ему, – он не узнает их, отшатывается от них. Все, о чем я мог лишь грезить с той злосчастной ночи, что разлучила меня с Марианой, стоит передо мной, само предлагает мне себя. Сюда стремился я бежать и был заботливо сюда приведен; я стремился попасть к Зерло, а он теперь заискивает во мне и предлагает условия, о которых я как новичок не смел и думать. Неужто лишь любовь к Мариане связала меня с театром? А может быть, любовь к театру соединила меня с Марианой? Был ли театр как выбор, как выход желанной находкой для безалаберного, беспокойного человека, которому хотелось продолжать жизнь, неприемлемую для бюргерского уклада, или все это было иначе, чище, достойнее? И что могло побудить тебя отступиться от тогдашних убеждений? До сих пор ты как будто сам бессознательно следовал намеченному плану. Разве этот решительный шаг недостоин тем большей похвалы, что у тебя нет никаких побочных соображений и ты вместе с тем сдержишь торжественно данное слово, столь благородным образом сняв с себя тяжкую вину?»
Все, что будоражило его душу и воображение, теперь стремительно сменялось одно другим. Возможность оставить при себе Миньону и не изгонять арфиста давала немалый перевес на чаше весов, и все же весы не переставали еще колебаться, когда он, по заведенному обычаю, отправился навестить свою приятельницу Аврелию.