Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
Человек с умом, с душой и талантами приобрел себе поместье поблизости от нас. Среди моих новых знакомых оказался и он с семейством. У нас было много общего в обычаях, домашнем укладе и привычках, и немудрено, что мы вскоре подружились.
Филон – назовем его так – был человек в летах, по многим делам он оказался хорошей подмогой моему отцу, чьи силы начали убывать. Вскоре он стал близким другом нашей семьи и, не найдя во мне, по его словам, ни распущенности и пустоты большого света, ни черствости и пугливости деревенской тихони, – он вскоре сделался моим задушевным другом. Он был мне и очень приятен, и полезен.
Хотя я не отличалась ни способностью, ни привязанностью к мирским делам и не домогалась влияния в свете, но с интересом слушала рассказы о происходящем, желая знать обо всем, что творится вблизи и вдали. Я хотела иметь точное хладнокровное суждение о светских событиях, а чувство, сердечность и привязанность берегла для своего бога, своих родных и друзей.
Друзья, как мне кажется, ревновали меня к новому другу и были во многих смыслах правы, предостерегая меня. Я втихомолку немало выстрадала из-за этого, потому что и сама не могла признать их доводы совсем пустыми или пристрастными. С давних пор я привыкла подчинять свои взгляды, но на сей раз этому противилось собственное убеждение. Я молила господа моего остеречь, остановить, направить меня, но, не почувствовав в сердце своем колебания, спокойно пошла дальше своей стезей.
Во всем облике Филона было отдаленное сходство с Нарциссом, но благочестивое воспитание сдерживало и одушевляло его чувства. У него было меньше тщеславия, больше воли, и если Нарцисс в светских делах был ловок, точен, упорен и неутомим, то Филон отличался ясным, острым и быстрым умом и работал с неправдоподобной легкостью. От него я получила сведения о внутренних обстоятельствах жизни почти всех знатных особ, которых по наружности знала в свете, и была рада издали, со своего дозорного поста, созерцать мирскую суету. Филон ничего не мог таить от меня; постепенно он поверил мне свои внешние и внутренние связи. Я боялась за него, заранее предвидя всякие сложности и хитросплетения; и беда случилась раньше, нежели я ожидала, – ибо кое в чем он не открывался вполне и даже под конец доверился мне лишь настолько, что я могла ожидать наихудшего.
Меня это поразило в самое сердце! Я узнала нечто такое, что дотоле было мне неведомо. С неизъяснимой грустью смотрела я на Агатона, взлелеянного в дельфийских рощах, не рассчитавшегося еще за учение и теперь обремененного непомерными процентами; и с этим Агатоном меня соединяла тесная дружба. Я была преисполнена живейшего участия, я страдала с ним вместе, и мы оба находились в престранном положении.
Долгое время я была всецело поглощена помыслами о его душевном состоянии, но вот наконец я задумалась и над собой. «Ты не лучше его», – эта мысль облачком встала передо мной и, разрастаясь, омрачила мне всю душу.
Теперь я не только думала: «Ты не лучше его», – я это чувствовала, и чувствовала так, как не желала бы почувствовать вновь; переход совершился не сразу. Больше года я жила с сознанием, что, не огради меня незримая рука, я могла бы обратиться в Жирара, в Картуша, в Дамьена и невесть какое еще чудовище, задатки к тому я вполне явственно ощущала в своем сердце. Господи, что за открытие!
Прежде никакое испытание не давало мне усмотреть в себе ни легчайшего следа настоящей греховности, теперь же возможность греха с ужасающей ясностью встала предо мной, хотя самого зла я не ведала; я лишь страшилась его и чувствовала, что могу стать преступной, но не знала, в чем себя винить.
Правда, в том состоянии духа, в котором я находилась, трудно уповать на воссоединение до смерти с высшим существом, но, сознавая это, я не страшилась такого разрыва. Обнаружив в себе столько зла, я по-прежнему любила его, а чувства мои были мне ненавистны, и я желала лишь, чтобы они стали мне еще ненавистнее, а превыше всего желала избавиться от этого недуга и предрасположения к нему и не сомневалась, что Великий целитель придет мне на помощь.
Весь вопрос был в том, чем исцелить эту напасть? Упражнениями в добродетели? О них я и помыслить не могла; десять лет я только и делала, что упражнялась в добродетели, а тем временем открытая сейчас скверна таилась на дне моей души. И ведь могла же она вырваться наружу, как у Давида при виде Вирсавии, а он тоже был другом господним, как и я веровала всей душой, что господь мне друг.
Значит, в этом непреоборимая слабость человечества? Значит, нам и должно мириться с тем, что рано или поздно мы подпадем власти своих страстей, и как бы мы ни противились, нам остается лишь проклинать свое падение, чтобы в сходных обстоятельствах снова пасть.
Учение о нравственности нимало не ободрило меня. Мне не внушали доверия ни строгость, с которой она старается обуздать наши страсти, ни услужливость, с которой силится превратить их в добродетели. Основные понятия, почерпнутые мною из общения с незримым другом, представлялись мне куда большей ценностью.
Как-то, читая внимательно псалмы, сочиненные Давидом после того неправедного деяния, я поразилась, что он узрел живущее в нем зло еще в той плоти, которая породила его, однако жаждал отмыться от беззакония и неотступно молил сотворить в нем сердце чистое.
Но как же достигнуть этого? Ответ, который дают символические книги, был мне известен. Понимала я и библейскую истину, что кровь Христова очищает нас ото всех грехов. Но теперь лишь я увидела, что до сих пор по-настоящему не поняла этого речения, хотя столько раз слышала его. Денно и нощно не давали мне покоя вопросы: что это означает? Как это происходит? Наконец у меня забрезжила догадка, что искомое мною должно искать в вочеловечении предвечного слова, которое дало жизнь и нам, и всему земному. Изначально сущий простым смертным некогда спустился в нашу юдоль, которую он объемлет и проникает взором, прошел со ступени на ступень всю нашу жизненную стезю, от зачатия и рождения до могилы, и таким неисповедимым окольным путем вновь воспарил к горним высотам, где следует обитать и нам, дабы обрести блаженство: это смутно прозрела я в туманной дали.
Ах, зачем вынуждены мы, говоря о таких предметах, прибегать к чисто внешним образам! Где перед ним высота и глубина, тьма и свет? Мы знаем только верх и низ, день и ночь. Потому-то он и уподобился нам, что иначе мы не были бы причастны ему.
Как же можем мы причаститься этой бесценной благодати? «Через веру», – отвечает нам Писание. А что есть вера? Что будет мне за польза, ежели я почту истинным рассказ о каком-то событии. Мне надо проникнуться его воздействием, его последствиями. Эта проникновенная вера должна быть особым, не привычным обыкновенному человеку состоянием духа. «Ты, Всесильный, даруй мне веру!» – взмолилась я однажды, изнемогая под душевным гнетом. Опершись на столик, у которого сидела, я закрыла заплаканное лицо руками. В этот миг я была в таком состоянии духа, в каком должно быть, чтобы бог внял нашей молитве, только бывает оно очень редко.
Не знаю, кто мог бы описать мои чувства! Душа моя в неудержимом порыве устремилась ко кресту, на котором некогда испустил дух Иисус; да, это был порыв – иначе не назовешь его, во всем подобный тому, что влечет нашу душу к далекому возлюбленному, и такое приближение, пожалуй, много значительнее и подлиннее, нежели мы полагаем. Моя душа приблизилась к Вочеловечившемуся и Умершему на кресте, и в этот миг я постигла, что такое вера. «Это и есть вера!» – воскликнула я, вскочив, точно в испуге. Мне хотелось удостовериться в своем чувстве, в своем прозрении, и вскоре я убедилась, что дух мой обрел способность возноситься, способность, совершенно новую для него.
Для таких ощущений слов не подберешь. Я проводила четкую грань между ними и образами фантазии: в них не было ни фантазии, ни образов, и все же они давали твердую уверенность в предмете, к которому относились, уподобляясь силе воображения, которая живописует перед нами черты далекого возлюбленного.
Когда миновал первый восторг, я припомнила, что у меня уже бывало подобное состояние духа, но в такой степени я не испытывала его ни разу. Я не умела удержать, усвоить его. Думается мне, каждой человеческой душе раз, другой хоть отчасти довелось его узнать. Без сомнения, это и есть то самое чувство, которое убеждает человека, что бог существует.
Прежде я вполне довольствовалась тем приливом душевных сил, какой ощущала время от времени, и если бы по воле рока на меня нежданно не свалилась беда и если бы вдобавок сама я не усомнилась в своей власти над собой, то, пожалуй, по-прежнему довольствовалась бы таким положением.
Но теперь, с того великого мгновения, я обрела крылья. Я могла вознестись над тем, что мне грозило, как птица с пением беспечно пролетает над стремительным потоком, перед которым, испуганно тявкая, останавливается собачонка.
Моя радость не поддается описанию, и хотя я ни словом не обмолвилась о ней, близкие заметили во мне непривычную веселость, но не могли понять, что послужило ей причиной. Ах, почему я не молчала и дальше и не постаралась сохранить в душе это светлое настроение! Почему я дала обстоятельствам соблазнить себя и открыла свою тайну! От какого долгого обходного пути была бы я избавлена!
В предшествующее десятилетие моей христианской стези той драгоценной силы не было у меня в душе, и я по примеру многих других благочестивых людей утешалась тем, что населяла свое воображение образами, напоминающими о боге, что само по себе не лишено пользы, ибо закрывает доступ иным пагубным образам и их недобрым последствиям. Проникшись тем или иным духовным видением, душа наша хоть немного поднимается ввысь, подобно птенцу, который порхает с ветки на ветку. За неимением лучшего не следует до времени пренебрегать и этим упражнением.
Говорящие о боге образы и впечатления мы получаем от церковных обрядов, колоколов, органов и песнопений, особливо же от проповедей наших наставников. Я страстно тяготела к ним. Ни ненастье, ни телесная немощь не были мне помехой в посещении церквей, и только слыша воскресный благовест, я тяготилась одром болезни. Нашего придворного архипастыря, человека отменных качеств, я слушала с величайшим удовлетворением, ценила я и его собратьев, умея отыскать золотые яблоки божественного слова и в глиняных сосудах, среди обыкновенных овощей. К общественным упражнениям в благочестии добавлялись всевозможные так называемые приватные наставления, они-то и давали пищу фантазии, изощряя мою чувствительность. Этот обычай так вошел в мой обиход, я так привыкла его чтить, что и теперь не видела ничего совершеннее. Ибо у моей души глаз нет, одни только щупальца. Она ориентируется на ощупь, не видя: ах, хоть бы она прозрела!
Меня и теперь влекли к себе проповеди; но, увы, что сталось со мной? Я более не находила в них прежнего интереса. Наши проповедники стачивали себе зубы о скорлупу, меж тем как я смаковала зерна. Понятно, что вскоре они прискучили мне, но я все еще была слишком избалована, чтобы знать лишь того одного, кто незримо жил в моей душе. Мне нужны были образы, я жаждала внешних впечатлений, а думала, что во мне говорит чисто духовная потребность.
Родители Филона были в свое время связаны с общиной гернгутеров, у него в библиотеке сохранились многие сочинения графа. Он несколько раз очень ясно и вразумительно рассказывал мне о них и уговаривал перелистать эти труды, хотя бы для того, чтобы познакомиться с любопытным психологическим феноменом. Я считала графа злейшим еретиком, а потому даже не стала раскрывать сборник эберсдорфских песнопений, с теми же намерениями навязанный мне моим другом.
Не получая никаких отвлечений извне, я как бы случайно раскрыла упомянутый сборник и, неожиданно для себя, нашла там песни, правда, в своеобразной форме, говорившие о том, что сама я чувствовала, и привлекшие меня оригинальностью и наивностью выражения. Необычные чувства были здесь выражены на необычайный лад; полное отсутствие школярской терминологии, неизбежно отдающей чем-то избитым или ходульным. Я убедилась, что те люди чувствовали согласно со мной, и радовалась, заучив какой-нибудь стишок, с которым носилась несколько дней кряду.
С той минуты, когда мне была подарена истина, протекло месяца три. Наконец я решилась открыть все моему другу Филону и попросить у него те сочинения, которые чрезвычайно раззадорили теперь мое любопытство. Я и в самом деле ознакомилась с ними, хотя внутренний голос настоятельно отговаривал меня.
Я подробно рассказала Филону всю историю, в которой он играл одну из главных ролей, и так как мой рассказ явился и для него строжайшей покаянной исповедью, он был глубоко тронут и потрясен. Слезы хлынули у него из глаз. Я ликовала, полагая, что в нем совершился полный душевный переворот.
Он снабжал меня всеми сочинениями, какие я просила, и у меня теперь в избытке хватало пищи для воображения. Я успешно усваивала цинцендорфовскую манеру мыслить и говорить. Не надо думать, будто учение графа ныне поверяло для меня всякую цену. Я по сей день отдаю ему должное: он отнюдь не пустослов и не фантазер; он говорит о великих истинах, давая волю смелому полету воображения, а те, что его поносили, не умели ни ценить его, ни правильно судить о нем.
Я беззаветно полюбила его. Будь я хозяйкой своей судьбы, я бы, конечно, покинула отчизну и перекочевала к нему; мы, несомненно, не замедлили бы понять друг друга, но вряд ли смогли бы друг с другом поладить.
Да будет благословен мой добрый гений, замкнувший меня в тесном кругу домашних обязанностей. Прогулка по своему саду в ту пору составляла для меня целое путешествие. Уход за престарелым и немощным отцом причинял мне иного хлопот, а в часы досуга великодушная фантазия дарила мне отдохновение. Единственный, с кем я виделась, был Филон – его любил отец, а чистосердечная привязанность ко мне потерпела у него некоторый урон вследствие нашего последнего объяснения. Видимо, умиление его не было слишком глубоко, а попытки говорить моим языком плохо ему удались, и посему он избегал касаться этой материи, тем более что благодаря разносторонним познаниям умел изобретать все новые темы для разговоров.
Итак, я на свой страх сделалась сестрой гернгутерской общины, но этот новый поворот в моей душе и новые мои склонности считала нужным скрывать от придворного архипастыря, хотя имела много причин ценить его как своего духовника, и его крайняя неприязнь к гернгутерам по сей день не может умалить в моих глазах его большие заслуги. К несчастью, этому достойному человеку пришлось перенести много огорчений через меня и других!
Много лет тому назад ему отрекомендовали за границей некоего кавалера как благородного и набожного человека, и он вступил с тем в постоянную переписку как с христианином, истово ищущим бога. Сколь прискорбно было духовному пастырю признать, что в дальнейшем этот кавалер связался с гернгутерами и долгое время примыкал к их братии; и сколь искренне был он обрадован, когда друг его разошелся с общиной, решил поселиться по соседству и, по-видимому, намеревался снова и окончательно подчиниться его руководству.
Новоприбывший был, можно сказать, с триумфом представлен наилюбимейшим овечкам верховного пастыря. Только в наш дом его не ввели, потому что отец больше никого не принимал. Кавалер встретил единодушную апробацию; он обладал придворным лоском и приветливостью гернгутеров, в дополнение ко многим природным достоинствам, и вскоре стал кумиром всех, с кем встречался, к вящей радости своего духовного попечителя. К сожалению, он лишь по чисто внешним поводам разошелся с общиной, а в сердце оставался гернгутером. Он был привержен самому существу их веры; но вместе с тем его тоже тешила суетная возня, которую граф затеял вокруг своего учения. Он привык к таким внешним формам и речам, а будучи отныне вынужден тщательно таиться от своего старого друга, все же спешил, едва вокруг собирался кружок благонадежных лиц, – пустить в ход свои стишки, литании и картинки, причем, конечно, имел большой успех.
Обо всем этом я понятия не имела и продолжала тешиться по-своему. Долгое время мы не были знакомы.
Как-то в свободную минуту я пошла навестить больную приятельницу. У нее я застала нескольких знакомых и сразу же заметила, что помешала их беседе, но не показала вида. Однако, к своему великому изумлению, я увидела на стене гернгутерские картины в изящных рамках. Быстро сообразив, что именно произошло здесь за время моего отсутствия, я приветствовала это новшество подходящими к случаю виршами.
Можно себе представить удивление моих подруг. Мы объяснились, и сразу же между нами установилось доверие и единодушие. Теперь я искала случая почаще бывать в обществе. Случай, увы, представлялся не чаще, чем раз в три педели, а то и в месяц, но все же я познакомилась и с высокопоставленным апостолом, а затем и со всей тайной общиной. Когда могла, я посещала их собрания, и, при общительности моего нрава, мне было бесконечно приятно слышать от других и самой поверять другим то, что дотоле я продумывала наедине с собой.
Я не была настолько увлечена, чтобы не заметить, сколь немногие чувствуют смысл умилительных слов и выражений, да и воодушевляются ими не более, чем прежде словами церковной символики. Невзирая на это, я не порывала с ними, поддаваясь сама обману и отнюдь не считая себя призванной вести дознание и испытывать сердца. Ведь и сама я многими невинными упражнениями была приуготовлена к более высокому назначению. Однако я не изменяла себе и, когда случалось высказаться, напирала на смысл, который в столь деликатных вопросах скорее затемняется, чем проясняется словами, а вообще-то с кроткой терпимостью предоставляла каждому поступать по-своему.
Мирные услады тайного общения сменились бурями публичных распрей и свар, вызывавших большую тревогу при дворе и в городе и принимавших, смею сказать, даже скандальный характер. Настала минута, когда наш архипастырь, ярый противник гернгутерской общины, к примерному своему посрамлению, обнаружил, что лучшие и преданнейшие его слушатели всем скопом перешли на ее сторону. Он был до крайности оскорблен, в первое мгновение забыл всякую сдержанность, а в дальнейшем, если бы и пожелал, – не мог уже идти на попятный. Возгорелись жаркие споры, в которых, по счастью, мое имя не упоминалось, ибо я была лишь случайной участницей пресловутых сборищ, а наш пылкий наставник не мог в делах мирских обойтись ни без моего отца, ни без моего друга. Я с тайной радостью хранила нейтралитет, ибо касаться подобных чувств и понятий даже в разговоре с благожелательными людьми было бы мне само по себе тягостно, раз они не пытаются проникнуть в самую глубину смысла и топчутся на поверхности.
А уж спорить с противниками там, где трудно поладить и с друзьями, казалось мне совсем бесполезным и даже вредным, ибо вскоре я убедилась, что многие сердечные, благородные люди, не умевшие в данном случае оградить свою душу от злобы и ненависти, вскоре скатились до несправедливости и чуть не загубили свою лучшую внутреннюю суть, цепляясь за внешнюю форму.
Как бы ни был тут неправ этот достойный человек и как ни старались восстановить меня против него, я не могла отказать ему в искреннем уважении. Я достаточно знала его, мне легко было стать в этих вопросах на его точку зрения. Я никогда не видела человека без слабостей, только у людей незаурядных они больше бросаются в глаза. Нам во что бы то ни стало хочется, чтобы тот, кто так отличен перед другими, не нуждался ни в скидках, ни в уступках. Я чтила его как превосходного человека и надеялась своим молчаливым нейтралитетом поспособствовать если не миру, то хотя бы перемирию. Не знаю, чего бы я добилась; господь решил дело быстрее, прибрав его к себе. У его гроба плакали все те, что недавно вели с ним спор за слова. В его честности и богобоязненности не сомневался никто.
Мне тоже пришлось об эту пору бросить игру в бирюльки, которая из-за всех споров предстала передо мною несколько в ином свете. Дядюшка потихоньку привел в исполнение свои планы насчет моей сестры. Он представил ей в качестве жениха знатного и состоятельного молодого человека и назначил за ней, как и надо было ожидать, весьма внушительное приданое. Отец с радостью дал согласие, сестра была свободна и заранее расположена к замужеству. Свадьба состоялась в дядином поместье; приглашение получили родные и друзья, и все мы с веселым сердцем поспешили приехать.
Впервые в жизни дом, в который я вошла, поразил меня. Правда, я была наслышана о вкусе дяди, об его итальянском архитекторе, его коллекциях и библиотеке; когда я про себя сравнивала все эти рассказы с виденным ранее, в мыслях у меня возникал полный сумбур. Какой же неожиданностью было для меня впечатление строгой гармонии, которое возникало при входе и росло с каждой залой, с каждой комнатой! Если в других домах роскошь убранства лишь рассеивала меня, здесь я как-то вся притихла и внутренне сосредоточилась. Приготовления к торжествам и празднествам своим великолепием и благородством тоже рождали тихую радость, и мне равно было непостижимо, как один человек мог все это придумать и расположить и как несколько человек могли объединиться для совместной работы такого высокого плана. Притом и хозяин, и его домочадцы держались вполне непринужденно – ни намека на чопорность или бездушную церемонность.
Само венчание неожиданно получилось очень трогательным; для начала нас пленила великолепная вокальная музыка, а священник сумел сообщить церемонии всю торжественность правды. Я стояла рядом с Филоном, и вместо того чтобы поздравить меня, он с глубоким вздохом промолвил:
– Когда я увидел, как ваша сестра протягивает руку, меня точно жаром обдало.
– Отчего? – спросила я.
– Со мной всегда так бывает при виде свадебного обряда.
Я посмеялась над ним, а потом мне не раз довелось вспоминать его слова.
Веселье, царившее в обществе, где было много молодежи, казалось зажигательным вдвойне на таком благородно-строгом фоне. Вся домашняя утварь: столовое белье, сервизы и приборы гармонировали с остальным, и если обычно мне казалось, что архитекторы и кондитеры вышли из одной школы, то здесь кондитер и дворецкий явно прошли школу у архитектора.
Гости пробыли несколько дней, и умный, заботливый хозяин постарался занять их разнообразнейшими развлечениями. Здесь не повторился мой печальный и многократный опыт: когда большое и смешанное общество предоставлено себе, он чувствует себя крайне неловко и хватается за любые пошлые забавы, из чего следует, что особенно тяготятся отсутствием приятного времяпрепровождения положительные, а не отрицательные персонажи.
Дядя все это устроил по-иному. Он назначил не то двух не то трех маршалов, если можно их так назвать: один должен был заниматься увеселениями юных гостей – в его ведении находились танцы, катания, салонные игры; а поскольку молодежь любит вольный воздух и не боится его воздействия, ей был предоставлен сад и обширный садовый павильон, причем для этого случая пристроили еще несколько галерей и беседок, правда, из досок и холста, но так искусно и пропорционально, что казалось, они сделаны из камня и мрамора.
Какая редкость – празднество, где тот, кто созывал гостей, почел своей обязанностью всемерно позаботиться об их удобствах и удовольствиях!
Охота, карты, короткие прогулки, уединенные уголки для задушевных бесед были к услугам пожилых особ, а тех, кто привык рано отходить ко сну, поместили подальше от всякого шума.
Из-за такого образцового распорядка отведенное нам пространство казалось целым мирком, а между тем, если приглядеться, замок был вовсе не велик и, не зная каждого его закоулка, не обладая сообразительностью хозяина, трудновато было приютить такую уйму народа и всякого ублаготворить.
Не менее, чем вид складно сложенного человека, нас радует обстановка, где чувствуется присутствие тонкого и толкового ума. Приятно войти в обыкновенный опрятный дом, пускай даже безвкусно устроенный и убранный. Мы видим тут присутствие хотя бы отчасти образованных людей, а значит, нам должно быть приятно вдвойне, если человеческое жилище проникнуто духом высокой, хоть и чисто вещественной культуры.
Со всей ясностью ощутила я это в замке моего дяди. Об искусстве я много слышала и читала; Филон был большой любитель картин и собрал прекрасную коллекцию, да и сама я много занималась живописью, но отчасти я была поглощена своими переживаниями и превыше всего чаяла уяснить себе, что едино есть на потребу, отчасти же все виденное мною дотоле лишь рассеивало меня, подобно прочим мирским делам. А тут нечто внешнее впервые побудило меня призадуматься, и я, к великому моему изумлению, поняла разницу между естественными благозвучными трелями соловья и четырехголосным «аллилуйя», с чувством пропетым человеческими голосами.
Радость из-за подобной перемены в себе я не скрыла от дяди, который особливо любил беседовать со мной, когда все прочие расходились по своим углам. С великой скромностью говорил он о том, чем владел и что создал, и с величайшей уверенностью объяснял, почему собирал и выставлял то или иное, и я видела, как он, из внимания к моим чувствам, подчеркивал, что остается верен себе и все добро, коим обладает и распоряжается, ставит ниже того, что почитает истинным и главным.
– Если мы верим, что творец мира сам принял образ своего создания и некоторый срок, уподобясь ему, прожил в мире, значит, и на создание это мы должны смотреть как на совершенство, коль скоро творец мог всецело слиться с ним. Значит, понятие человек ни в малейшей мере не может противоречить понятию божества, если же порой мы ощущаем несходство с ним и отчуждение от него, то долг наш не уподобляться адвокату дьявола, видя одни лишь пороки и слабости нашей натуры, – а наоборот, отыскивать все, что есть в нас совершенного, тем укрепляя свои притязания быть равными богу.
Я отвечала с улыбкой:
– Милый дядя, не конфузьте меня свыше меры, из угождения мне стараясь говорить моим языком! Для меня слишком важно все, что вы имеете мне сказать, и я хочу выслушать это на вашем собственном языке, а уж потом попытаюсь перевести на свой язык то, что не усвою до конца.
– Я могу, не меняя тона, перейти и на свой язык, – отвечал он. – Величайшая заслуга человека заключается в том, чтобы как можно более подчинять себе обстоятельства и как можно менее подчиняться им. Наш мир лежит перед нами как гигантская каменоломня перед зодчим, который тогда лишь достоин этого имени, если из случайно нагроможденных природой глыб с большой бережностью, целесообразностью и уверенностью воссоздает рожденный в его мозгу прообраз. Все вне нас – да осмелюсь утверждать, и в нас самих – лишь стихия, но в глубинах нашей души заложена творческая сила, способная создавать то, что быть должно, и не дающая нам ни сна, ни покоя, пока оно так или иначе не будет воплощено нами вне или внутри нас. Вы, дорогая племянница, пожалуй, избрали благую часть – свою духовную сущность, свою глубокую любящую натуру вы постарались согласовать с самой собой и с верховным существом, но и мы, люди иного склада, не заслуживаем порицания, когда желаем познать чувственную природу человека во всех ее аспектах и деятельно стараемся привести их к единству.
Подобные разговоры мало-помалу сблизили нас, и я добилась того, чтобы он говорил со мною без снисхождения, как с самим собой.
– Не думайте, что я льщу вам, хваля ваш образ мыслей и действий, – говорил мне дядя. – Я уважаю человека, который отчетливо знает, чего хочет, неутомимо совершенствуется, понимает, какие средства потребны для достижения его цели, умеет овладеть и воспользоваться ими; велика или мала его цель, заслуживает ли похвалы или хулы – это для меня вопрос второстепенный. Верьте мне, моя милая, львиная доля всех бед и того, что в мире именуют злом, происходит от беспечности человека, которому недосуг по-настоящему осознать свои цели и, даже осознав их, всерьез взяться за их осуществление. Так люди, коим известно, что можно и должно построить башню, расходуют на фундамент не больше камня и труда, чем потребно для шалаша. Вот у вас, мой друг, высшей потребностью было прийти в согласие со своими нравственными запросами, но если бы вы, не дерзнув пойти на столь большие жертвы, удовлетворились бы семейным кругом в угоду жениху, а может быть, и супругу, вам при вечном разладе с самой собой не знавать бы отрадной минуты.
– Вы произнесли слово «жертва», – подхватила я, – а мне не раз приходило на ум, что ради высшей цели, все равно что ради божества, мы приносим самую ничтожную жертву, хотя и любезную нашему сердцу, как охотно и радостно привели бы на заклание любимую овечку ради здоровья обожаемого отца.
– Что бы ни повелевало нам – разум или чувство – предпочесть одно другому, сделать выбор между тем или другим, – заявил он, – на мой взгляд, решимость и последовательность – достойнейшие качества человека. Нельзя одновременно иметь товар и деньги, и худо тому, кто льстится на товар, а деньги отдать жалеет; и одинаково худо тому, кто раскаивается в затрате, получив в руки товар. Но я и не думаю порицать людей за это, виноваты, в сущности, не они, а то сложное положение, в котором они находятся, не умея найти из него выход. Так, например, вы, как правило, встретите меньше плохих хозяев в деревне, чем в городе, и в мелких городах меньше, чем в крупных. Почему? Человек рожден с ограниченным кругозором; ему видны простые, близкие, определенные цели, он привыкает пользоваться теми средствами, что у него под руками; но, попав в менее ограниченные пределы, он перестает понимать, чего хочет, что от него требуется, и тут уж не имеет значения, теряется ли он от обилия новых предметов, или голова идет у него кругом от их великолепия и достоинства. Горе ему, если он вздумает домогаться того, с чем не может быть связан регулярной и самостоятельной деятельностью.
– Поистине, без должной серьезности ничего в мире не достигнешь, – продолжал он, – а у тех, кого мы именуем образованными людьми, немного видишь серьезности; я сказал бы, что к работе, к делам, к искусству и даже к развлечениям они подходят с опаской, словно обороняясь; люди живут, как прочитывают пачку газет, – лишь бы отделаться, и мне при этом приходит на память тот молодой англичанин в Риме, который вечером похвалялся перед собеседниками, что за нынешний день сбыл с плеч шесть церквей и две галереи. Люди хотят узнать и увидеть очень многое, но именно то, что их совсем не касается, а того не разумеют, что, глотая воздух, голода не утолишь. Знакомясь с человеком, я первым делом спрашиваю, чем он занимается и как, в каком порядке. А выслушав ответ, я на всю жизнь определяю свое отношение к нему.