355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Бражнин » Прыжок » Текст книги (страница 7)
Прыжок
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 04:00

Текст книги "Прыжок"


Автор книги: Илья Бражнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

– Гришка, снеси ко мне!

А сама быстро-быстро зашатала к повороту в Овсяной переулок, где мелькнула высокая фигура без шапки. Нагнала Джегу в конце переулка, окликнула. Обернулся Джега, обрадовался:

– Нинка! Вот молодец!

Двинулся к ней навстречу, да вдруг остановился и смешался, будто вспомнил что-то. Нинка, летевшая бурей, тоже вдруг сбилась и осеклась. Пошли рядом.

– Ты что же вернулась раньше времени? Невтерпеж?

Нинка, не подымая головы, негромко попросила:

– Дай прикурить!

А когда закурила, спросила, бросая спичку:

– Говорят, ты с Юлкой окрутился?

Раза три шагнул Джега, прежде чем ответил:

– Да, брат. А что? Худо разве?

Нинка криво усмехнулась:

– Да нет. Чего же. Видно, крепко любишь.

Покачал головой. Плечи приподнял.

Нинка уперлась глазами в землю, вытянула пол-папиросы на затяжку, тихо обронила:

– Так разве же обязательно в загс тащить, коли уж и любишь? – и совсем тихо, с расстановкой, бледнея до зелени, прибавила:

– Я тоже тебя люблю, да не…

Подняла рывком голову, впилась в Джегу сверкающими глазами и горько выбросила:

– Я ведь думала, что ты комсомолец настоящий. Думала: «уж Джегу-то не своротить». Эх… А ты на живое мясцо набросился – сволочь, сволочь!

Повернулась круто и, вздрагивая плечами, почти побежала прочь.

В комнату к себе вошла Нинка, до макушки начиненная злобой. Гришка на корзинке сидел, на кровати, лениво позевывая, Мотька натягивал драный пиджачишко на свои острые плечи. Подушка носила еще отпечаток его большой и неряшливой головы.

– Эво, сама хозяюшка пожаловала, – приветствовал он влетевшую Нинку. – Да и здорово заряженная, кому-то, видать, влетит.

Нинка, не отвечая, прошла к окну и, сев на подоконник, повернулась к улице. Все замолчали. Нинка не замечала молчания. Гришку оно давило, как каменная гора, навалившаяся на плечи. Мотька наслаждался в предвкушении бури или хотя бы скандальчика. И он не ошибся. Нинка наконец повернулась и обвела горячими глазами обоих:

– Ну что, жеребчики, не ржете?

Мотька хихикнул. Нинка уставилась на него.

– Ты за каким делом тут?

Мотька перестал хихикать. Он уставился в нинкину грудь скользящим масляным взглядом и заговорил вкрадчиво:

– А тут история небольшая вышла. Маленько в наводнение побаловался, ну, на меня напустились. Я наутек, а какой тут утек, когда они все мои углы лучше меня самого знают. Тут надоумило меня к вам, барышня, закатиться. Здесь-то, думаю, меня никак искать не станут. Так и вышло. Полторы недели живу, никто не беспокоил окромя их милости.

Но Нинка с середины мотькиной речи не слушала, что он говорит. Она вскочила с подоконника и двинулась к Мотьке, не сводя с него пылающих глаз.

– «Маленько побаловался»… Так ты, гнида, в наводнение людей обирал! Мародерствовал! Ах ты…

Не докончив фразы, рванулась Нинка к Мотьке и с размаху ударила его по щеке.

Мотька, как подброшенный, вскочил с кровати, удивленно икнул, заворочал глазами, рукой шаркнул куда-то вниз. Потом осел, плюхнулся обратно на кровать и хрипло засмеялся, схватившись за щеку:

– Ну и силища! Вот мужу-то достанется на орехи! Жениха-то своего тоже этак хлобыщете. – Мотька кивнул головой на Гришку. Нинка обернулась к Гришке:

– Жениха? Какого жениха? Это он-то жених? Кто это сказал тебе?

– А как же, они сами сказывали, в личной, можно сказать, беседе удостоили. И о подробностях кое-что поминали, так что ежели, извините, вас, барышня, раздеть, так я уж и в темноте по их живоописанию вас узнаю.

Нинка застыла, уставясь на Гришку.

Григорий вскочил, руками затряс:

– Нина… что ты, тут не так. Он перепутал. Он лжет. То-есть… У…убью его, я убью его, Нина… сейчас.

Мотька наслаждался произведенным эффектом. Гришка дергался в судорогах, но не сходил с места. Нинка прищурила глаза и заложила руки за голову.

Она стояла посреди комнаты, заряженная электричеством до кончиков волос, полная необыкновенной, грубой красоты. Она говорила, слегка оскалясь, и голос ее шел как будто из клокочущих ее глубин:

– Убьешь? Ты? Размазня ты, стерва ты, растяпа ты! Тебе куренка не убить. Не убить, даже если нож в руки вложить, даже если знать будешь, что с рук сойдет.

Подошла вплотную к Гришке и вцепилась ему в плечо.

– Да чего там… На… вот, я беру перо, пишу записку. На кладу на стол. Не забудь, в левом углу. Теперь вот нож, хороший финский нож, крепкий, не выдаст. Вот он тут рядом с запиской у окна. Оно не заперто, ни днем, ни ночью, слышишь. И раму пара пустяков открыть со двора. И сплю всегда головой к окну, понимаешь? Обещаюсь не кричать и сопротивления не оказывать.

Нинка вся приподнялась, почти закричала:

– Слышь, Гришка, случай какой показать себя! Докажи, что ты мужчина, что ты можешь поступать как мужчина.

Нинка вся дрожала и готова была грохнуться на пол. Она это почуяла и заспешила выпроводить гостей.

– Ну, а теперь марш отсюда, да живей, – прикрикнула она, надламываясь в нервном подъеме, и, лихорадочно вытолкав обоих за дверь, опустилась тут же у двери на корзину. Страшная усталость охватила ее вдруг с ног до головы, и, съезжая на пол, тихо и жалобно сквозь стиснутые зубы, роняла Нинка:

– Сволочи, сволочи, сволочи!

X

В этот день люди, лошади, вывески, окна магазинов – всё кругом казалось Григорию враждебным, жалким, ненастоящим. Улица дышала в лицо пылью и унынием, хмурое небо давило, как крышка гроба. Но самое же нестерпимое, издевающееся и стыдное гналось за ним сзади от дверей нинкиной комнаты. И он бежал от этой злой погони по улицам, к реке, от реки к бульварам и оттуда по извилинам сети переулков снова возвращался назад.

Прохожие сторонились его, а ребята из коллектива, знавшие Григория, повстречавшись с ним, дивились его дикому, растрепанному виду и глядели, посвистывая, ему вслед:

– Свихнулся вовсе парень.

Промотавшись целый день без толку и смысла по пыльным ветреным улицам, Григорий осел к вечеру в «Лондоне» и там забился в темный уголок, размазывал по липкой клеенке стола вместе с пивной пеной свою едкую, сводящую с ума тоску.

Он старался не вспоминать сегодняшнего дня, сбросить с сутулой спины его тяжелую горечь и пил вдвое больше, чем всегда. Он лил в себя, как в чужого, одуряющие волны алкоголя, не чувствуя в горячем саднящем горле падающей внутрь струи.

Временами все вокруг него тускнело; густой табачный дым завивался в диковинные крутящиеся фигуры, в которых плавали звериные морды соседей. Но потом он снова приходил в себя и с беспощадной резкостью вспоминал малейшие детали позорного дня. Тогда он хватался за стакан и, стуча зубами о края, опрокидывал его в пылающую глотку.

Внезапно на плечо его легла чья-то рука. Гришка тяжело поднял голову и увидел перед собой красное мотькино лицо. Хотел вскочить, но ноги не повиновались ему с нужной быстротой, а через минуту он забыл о своем желании и снова погрузился в мутное облако своей пьяной бешеной тоски.

– Эге, и вы здесь, драгоценный товарищ! Вот не думал, что и вы в наши пещёры заглядываете. Вот ведь какой счастливый случай на мой судьбу выпал. Дозвольте присесть?

Не дожидаясь ответа. Мотька сел, и вкрадчивый, скрипучий его голос продолжал выводить под самым ухом Григория:

– Скучаете? По совести сказать, оно и есть от чего. Я бы на вашем месте, может, еще и не так закрутил. Эй, Вася, пару пивка закинь сюда! В самом деле, ежели рассудить не торопясь – и злы же бабы, хвать их мать! Калят нашего брата почем зря. Жгут огнем медленным. Едят без гарниру, вши ползучие. А потом обсосут – и к свиньям. И что досадней всего – надсмехаются. Надсмешки вот эти всего досадней. Конечно, на кого попадешься, надсмешничать не со всяким можно. Был, помню, случай такой. Строила тоже одна с Судоремонтного издевку над парнем. А парень лихой – пальца в рот не клади. Послушал, послушал, да и поиграл ножичком. Да диво-то не то, что подрезал он ее, а диво, что как через три недели отходилась, так сама к нему на шею виснуть стала. Баба, брат, струмент тонкий, бабу понимать надо… А главное, слюнить нельзя. Слюней они страсть не любят.

Снова налил Мотька стаканы; Григорий насторожился, почувствовав внезапно острый интерес к мотькиным речам и притягивающую силу их. Он как будто даже немного отрезвел. Мотька заметил перемену, происшедшую в Гришке, и вплотную подвинулся к нему:

– Ваша-то, видать, крепких любит, чтобы парень весь в кулаке был. Это есть такие. Покажи им слабость – и пропало, а как с ножом к горлу, так мил человек. Такие жарче любят, – подмигнул Мотька: – изомлеешь с ним. Как зверь вцепится. Забудешь, на какой земле на карачках до нее ползал. Ажно у самого волосы под мышками дыбом встанут. Это, брат, самая сладкая баба. Таких надо нахрапом брать.

Гришка теперь неотрывно следил за ртом Мотьки и распалялся от едкой жаркости грубых мотькиных слов. А Мотька все говорил и говорил, источая неиссякаемый ручей палящих, одуряющих слов, и все подливал и подливал в Гришкин стакан, пока хмель и слова не сплелись в гришкиной голове в один жгучий бешеный клубок. Он дрожал и яростно раскачивался в напитанном кровавыми и сладострастными образами тумане. Он смутно чувствовал, что подымается и идет куда-то, цепляясь за мотькино плечо. А потом все ушло за колеблющийся занавес красноватой мути, и лишь на мгновение врезалась в сознание сверкнувшая в мутном свете стеклами, медленно открывающаяся рама окна.

Но и этого не помнил Гришка, когда на другое утро проснулся в своей комнате.

Лежа в кровати, шарил он за окном застекляневшим взглядом. Зыбился туман за мутным стеклом, зыбилась голова в тумане. Гришка дрожал под теплым одеялом (никак не мог согреться), дрожал и думал. Думал о вчерашнем и додуматься никак ни до чего не мог. Силился вспомнить что-то. Знал, что нужно, до зарезу нужно что-то вспомнить, и не мог. Заколодило, засорилось что-то в голове и никак не прочищалось. Стояло это неведомое, непроявленное в сознании, как непрожеванный ком в горле, душило и мучило. В висках стучало, верещало в груди, дышать становилось трудно. Жуткое и звериное повисло за плечами. Сбросить бы, скинуть, освободиться! Но как сбросить, когда не знаешь что? Григорий морщился и, мучительно подергивая левым глазом, хватался да голову:

– А, проклятая!

Он колотил в нее кулаком как в пустую картонку из-под шляпы, и ему казалось, что у него в голове гудит и ухает так же, как должно гудеть и ухать в пустой картонке, и что колотит он по чужой голове. Все вокруг было тоже чужим и враждебным. Григорий оглянулся как заблудившаяся в болоте овца. В самом деле, разве он не заблудился самым страшным образом в своей собственной памяти? Он не мог найти в ней то, что ему надо было найти во что бы то ни стало, без чего всё вокруг делалось жутким, угрожающим. Снова и снова начинал он пытать себя, пытать свою память.

Утром он был в городе, потом пошел на пристань, потом комната Нины, потом бульвар, улицы, трактир, Мотька, потом… потом он не помнит… Все тонет в мутном оплывающем тумане.

Григорий закутался с головой в одеяло. Снова начал перебирать в уме – пароход, комната Нины, бульвары, улицы, трактир, Мотька и… провал. Час лежал он неподвижно, как мертвый, потом вскочил и принялся ходить по холодному полу – длинный, худой, в одних кальсонах. Но босые ноги быстро стали коченеть, и Григорий в лихорадке, стуча зубами, опять сел из кровать. Он сидел, поджав ноги и обняв их руками, уставившись неподвижными глазами в белый прямоугольник дверей.

Он словно ослеп, оглох, лишился всех чувств, кроме одного, которое вело бешеную работу внутри его пылающей головы. Он не слышал, как мимо окна прогромыхали тяжелые шаги; он не слышал, как они протрещали шаткими ступенями крыльца, приблизились к его дверям, как открылась дверь и в комнату вошли люди. Но внезапно зрение возвратилось к Григорию, и он впился глазами в то, что держали перед его лицом. До него дошел низкий голос:

– Это ваша фуражка?

Шапка, конечно – это его шапка. Но почему на шапке кровь? Волосы на затылке Григория медленно приподнялись. Глаза широко раскрылись. Он видит, он видит все. Эти капли крови… Провал мгновенно заполнился. Он видит – на постели она… Нинка… мертвая, с ножом под грудью.

Григорий вскочил и с воплем бросился на милиционера.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Большая горка дней накопилась за плечами. Дни – вихри, дни – омуты, дни – жернова. Один катится золотой дыней в белесом мареве будней, и сладкий сок каплет с губ счастливчика, закусившего его жадными зубами, а соседний застревает в глотке горьким жгучим инбирем. А там один срывается с бесконечной рабочей цепи и летит к небесам этаким чортовым огненным фейерверком.

Всяко бывало у Джеги. Прежде как-то не замечал разницы в днях. Были все, как братья, похожи друг на друга лицом и повадкой. Все как один – тугие, рабочие заботливые дни. Теперь каждый день на свой манер. Юлочкины радости, юлочкины горести, юлочкина страсть красили каждый из них в другую краску, каждый делали особым.

Были меж ними битвы шуточные и нешуточные. Затевала бой Юлочка. Утром, одеваясь, хмурила Юлочка тонкие брови:

– Негде повернуться. Хоть на крыльцо беги одеваться. Некуда тарелки поставить. Когда уж кончится эта несчастная теснота!?

А позже, когда Джега шелестел бумагами за обеденным столом, Юлочка жаловалась снова:

– Приткнуться некуда почитать. Хоть бы диванчик какой-нибудь был. – Потом безнадежно махала руками:

– Впрочем, если б и был – все равно поставить некуда.

Джега отбояривался как мог:

– Чудачка! Где же тесно? Две-то комнаты на двоих тесно?

Руки Юлочки беспокойно метались перед джегиным носом.

– Ух ты… комнаты! Да разве это комнаты!? Это же клетушки. Птичьи клетки. Тюремные камеры. Три шага вдоль, три поперек.

Джега взмывался:

– Это уж свинство. Рабочие в таких комнатах по пять человек в каждой живут.

– Живут… у каждого свои потребности. Совсем необязательно всем равняться по самому скудному уровню. У них одна работа, у тебя другая. Они, придя домой, могут ничего не делать, а ты вот, видишь, должен еще сидеть работать. Тебе нужна такая обстановка, чтобы ты мог эту работу нести.

– Обстановка! Да ведь я и без того буржуем сижу. Тихо. Свободно. Какой же еще обстановки надо?

– Оставь пожалуйста! Какая там обстановка! Тебе даже негде бумаги свои разложить. У тебя стола письменного нет.

– И обеденный хорош.

– Да, хорош! А когда я захочу выпить стакан чая, я должна с ним либо ткнуться в угол как кошка со своим блюдцем молока, либо гнать тебя со стола.

– Эва, да ты пристройся здесь на краешке. И мне хорошо будет – видать тебя за работой.

– Нет… нет же, это дико. Нет кухни. Примус осточертел, да и что можно на нем сделать? Почему ты цепляешься за свои глупые привычки времен девятнадцатого года? Обязательно все надо делать на ходу и питаться воблой или тухлой колбасой, когда есть свежая рыба, мясо и возможность приготовить по-человечески. Эта проклятая теснота невыносима. Что тебе стоит зайти в откомхоз и попросить себе квартиру? Тебя знают. Тебе дадут.

– В том-то и штука, что меня знают и мне дадут. Потому-то я и не могу итти. Понимаешь ты меня, Юла?

– Странные воззрения! Какая-то глупая щепетильность. Кому это нужно? Разве ты делаешь что-нибудь незаконное? Наконец, разве твоя работа не стоит такой мизерной платы, как приличная квартира?

– Что стоит, то мне в дают. Оставим, брат, лучше.

Мотал кудлатой головой Джега, хмурил брови и, грызя карандаш, зарывался в бумаги. Полчаса ни звука. Тикают часы посреди вороха бумаги. Вдруг шею забывшего обо всем Джеги обвивают ласковые руки, и мягкая шелковистая щечка прижимается к его колючей щеке. Джега закидывает назад голову, и бумаги с испуганным шелестом скатываются с края стола на пол. Над ухом ласково упрекающий голосок:

– Вот видишь, даже обнять тебя нельзя. Всегда что-нибудь зацепишь в тесноте.

И наконец он сдался, капитулировал и отправился в откомхоз. Розовые стены кабинета откомхозовского зава, товарища Карповича, стали свидетелем его падения. Он положил на край стола свой потрепанный портфель и, смотря себе на носки сапог, сказал:

– Карпович, мне нужна небольшая квартира.

– Хорошо, – сказал Карпович и заорал в телефон:

– Слушаю!

Через две минуты Карпович поднял на Джегу удивленные глаза и, поправив очки на носу, протянул руку:

– Джега! Здравствуй, садись!

– Мы уже здоровались, я я уже сижу. Мне нужна небольшая квартира.

– Квартира, ага… да, да… Сейчас… Алло! Слушаю! – схватился он снова. Долго, надрываясь, кричал Карпович в трубку, горячась, убеждая, возражая и поддакивая.

Наконец бросил трубку в гнездо и поднял на Джегу усталый, мутный взгляд:

– Собачья работа! Садись! Ты что-то говорил.

– Мне нужна небольшая квартира, – настойчиво сказал Джега. Карпович провел сухой рукой по лысине:

– Гм. Квартира… тебе… Хорошо… Алло. Слушаю же, ну!

Квартиру Карпович дал.

Квартирка была хорошая. Три просторных светлых комнаты. Юлочка довольно поблескивала глазками и хозяйственно морщила носик:

– Это будет твой кабинет, это спальня, рядом с кухней столовая. После отделки это будет выглядеть вполне прилично. Нам повезло с квартирой. Это прямо счастье. Незаметно всунул Джега свою кудлатую голову в хомут этого счастья. Через неделю квартира была завалена кирпичом, известью, досками, глиной и еще чорт знает какой дрянью. Однажды совершенно неожиданно в темной передней перед Джегой предстали две длинные измазанные глиной и известью фигуры. Они, видно, ждали его возвращения и тотчас же, угрюмо сопя, надвинулись на него.

– В чем дело, товарищи?

– Денег на кирпичи, хозяин.

– Денег?

Появилась Юлочка;

– Джега, наконец-то! Тебя печники ждут; я хочу, чтобы они завтра начали работу.

– Постой, там будто печи были. Я видал.

– Ах, какие там печи! Старый хлам. Разве можно такие печи оставить в приличных комнатах?

Джега опешил. Он не знал, можно или нет оставлять «такие» печи?

– Стойте, товарищи, сколько же вам нужно на эти самые печи?

Печники надвинулись еще грозней:

– Да вот прикиньте, хозяин. На две печки четыре сотни кирпича по шесть рублей – двадцать четыре рубля. Глины, скажем, вода два, по три рубля – шесть рублей, песку воз – два рубля. На первый случай, вот считайте сколько, а там изразец, либо краску масляну – это уже ваша воля.

Джега протяжно свистнул:

– Эва загнул. Да где же я денег столько возьму?

Печники молчали. Юлочка покраснела. Ей было стыдно перед печниками за джегину простоватость. Она быстро выступила вперед:

– Зайдите, пожалуйста, завтра в четыре часа, вы получите деньги на кирпичи, а работать начнете с четверга.

Вечером Джега подивился Юлочке. Всегда как ртуть, а тут молчит, перелистывает у окна какую-то книгу и ни гу-гу.

Усмехнулся Джега, махнул рукой и уселся за работу:

– Помолчим, значит.

За чаем Юлочка, смотря в сторону, уронила:

– Деньги на кирпичи тем не менее нужны.

Джега глотнул чай:

– А чорт их знает! Раз говоришь – должно быть нужны.

– Надо завтра достать до четырех часов.

– Ишь ты, придется стрельнуть, значит. Ладно, не тоскуй, хорошая моя, управимся. Только вот, как я их тебе до четырех принесу? Мне, брат, никак не урваться.

– Я сама зайду к тебе в коллектив.

Юлочка пришла, как обещалась, в три часа. Едва открылась дверь перед ней, Джегу в краску бросило. Вскочил, неловко зацепив за стул, и, смешавшись, суетливо шарил по карманам.

В комнате, набитой ребятами, неестественная тишина. Беззастенчивые и бузливые со знакомыми и чужими, ребята вдруг, как по команде, смолкли и нахохлились, точно сычи. Нормальное кровообращение в комнате восстановилось только после того, как юлочкины каблучки простучали где-то далеко внизу. Кто-то шаркнул стулом, а смешливый Мишка Поспелов потянул носом ощутимый всеми запах пудры и духов, оставленный за собой Юлочкой, притворно и оглушительно чихнул. Сам он быстро осекся, почуяв в своей шутке что-то неладное, в ушах же Джеги это чиханье отдалось как пощечина. Кажись, ничего особенного не случилось. Ну, что из того, что трепач и балагур Мишка Поспелов чихнул вслед Юлочке? А вот поди ж ты!

Весь этот день Джега был хмур и рассеян. Что-то постороннее тугим клином засело в голову и мешало сосредоточиться. Возвращаясь из коллектива, вспомнил он свою встречу с ребятами на Заостровке, вспомнил неловкую встречу с компанией из коллектива, когда шел однажды с Юлочкой по бульвару. Почему его корежит всякий раз, когда между ним и ребятами становится Юлочка? Почему он не мнется и не корчит дурака, когда встречает их, идя с Женькой Печерской или с другими дивчатами?

Он мог, конечно, ответить почему. И он отвечал, так как знал и понимал ребят насквозь. Юлочка – не их породы. Она пришла со стороны. И так, сама по себе, она ребят коробила, да еще Джегой завладела. Он понимал это и в глубине души оправдывал и, пожалуй, даже одобрял ребят.

И в то же время он свирепел и бесновался. Они должны доверять ему. Она его не съест – они это скоро увидят. Он и ее и их свернет в бараний рог. Джега сжимал кулаки и тряс ими зло я упрямо:

– Постойте, еще посмотрим, чья возьмет!

Но, придя домой и усаживаясь за стол против Юлочки, забывал Джега обо всем, слушая ее оживленную болтовню о новой квартире, о ремонте, печах, улыбался в ответ на ее улыбки, хотя и не разделял ни в какой степени ее квартирных восторгов.

Он не чувствовал дела, огня не чувствовал в том, что со вдохновением вершила Юлочка. Сыпался мусор с потолка, крошился щебень под ногами, глина, доски. «Плевая какая-то, гнилая стройка», – так думалось Джеге. Видал раньше этот щебенной лом, известь, камни, бревна на заводском ремонте, на постройке новых мастерских. Но там разорение и неурядица стройки были для него и милы и приветливы. Чуял он свое в этом, чуял – жизнь строится. За кучами щебня видал корпуса фабричные, и не продал бы он за миллионы этого мусора.

Совсем не так было со «строительством» в его квартире. И тут строились – дело, видимо, делали. Из кучи кирпича вырастали печи, – шершавые, ободранные стены обтягивались чистотой и гладью. Все вокруг приходило в порядок. Шла стройка, всегда радостная и бодрящая стройка. И вот не мог никак Джега принять этой стройки, вдохнуть в нее смысл и радость. Была она чужой ему и ни к чему, как ни к чему чужая красивая женщина, когда любишь крепко свою, некрасивую и единственную.

И кирпич, валявшийся под ногами в его квартире, был совсем не такой, какой валялся на дворе отстраивающихся новых мастерских. Был этот просто хламом, мусором, и все дело с ремонтом в его квартире казалось ему хламовым, мусорным.

А Юлочка носилась с этим ремонтом так, как если бы было это дитя дорогое, бесценное. Были хлопоты ее увлекательны и горячи. Целый день она проводила среди деловитой музыки ремонтных топоров. Вечером сидела и думала долго, упорно, мучительно наморщив брови: подойдут или не подойдут к столовой серовато-коричневые обои и решиться ли, наконец, купить виденный ею сегодня полубуфет?

Спрашивала Джегу, накладывала руки на бумаги, в которые опущено было его внимательно нахмуренное лицо.

– Как ты думаешь, купить или нет дубовый полубуфет? Можно будет, я думаю, потом подобрать к нему стулья, когда деньги будут.

Джега как спросонья смотрел на нее и невпопад спрашивал:

– Чего это?.. Стулья?

– Да нет же! Экой ты! Я говорю о полубуфете. Мне сегодня предлагали по случаю, недорого.

Джега подымал брови:

– Ишь ты, полубуфет! А на какой он нам ляд, Юлка? Для стаканов? Так у нас стаканов-то два всего, и держать их в лучшем виде можно и в корзинке или на полке, там у окна.

Юлочка вспыхивала:

– Какой ты, однако, неповоротливый. И как трудно тебе привить человеческие привычки. Дикое, упрямое нежелание отказаться от этой корзинки под кроватью с двумя грязными стаканами. Какой-то фетишизм, преклонение перед грязью и неряшеством, бравирование этим, чуть не частица партийной программы – так это органически и прочно. А если хочешь знать, это косность, самая настоящая косность, рутина лени и инертности. Сам ты вытравляешь из умов своих комсомольцев все остатки рутины и сам же никак не можешь отказаться от своего собственного привычного кривоглазия и неряшества. О политпросвете печетесь, а сами практикуете у себя под носом самое грязное, ленивое и непотребное рутинерство.

Джега глядел во все глаза, и утолки его глаз лучились.

– А молодец! Здорово, ей-ей, здорово, Юлка! Как будет нужда в агитаторе – первую твою кандидатуру выставлю. Помереть на этом месте! Поменьше только этих тонких слов, и прямо первейший агитатор. Пороху прямо сколько надо, и этак от души, убедительно. Молодца-а-а!

Потом, оставив шутливый тон, сказал серьезно:

– Слушай, Юлка. А что бы тебе в самом деле к делу приспособиться? Могла бы пользу принести. В библиотеке что ли на первый случай поработала бы?

Юлочка отвечала:

– Самому укрепиться надо, свое сделать, себя воспитать, а потом за общественное браться.

– А не наоборот ли? Свое-то успеется. А не успеется – тоже не беда.

– Нет. Не верю, чтобы стоило, и от личного никогда не откажусь.

Сверкая глазами, Джега сердито по столу кулаком брякал:

– Нет, это ты брось.

Юлочка остановилась перед ним. Стала в позу, кулачком по столу стукнула, передразнила:

– «Нет, это ты брось»!

Вдруг прямо с разлета к нему на шею.

– У-у, грозный муж. Кулаком по столу стучит. Того и глядя прибьет жену. Прибьешь? А?

Елозила на его широкой груди. Заглядывала в глаза. А у самой уж глаза синей мутью наливались и тело, переставшее быть девичьим и зажженное огнем джегиным, вилось упругое и жаркое. Странно возбуждала ее сила Джеги, и удар по столу кулаком властный, как окрик, как удар кнута по телу, заставлял ее сладко дрожать и голову непонятно кружил.

Так часто сидели они друг против друга, копя любовное бешенство. Разговаривали и спорили, пока не бросало их неудержимо в объятия друг другу. Разные слова, разные мысли только и закипали затем, чтобы соединить их накрепко, разных и влекущих друг друга неудержимо – чудно было это и непонятно.

Долго Юлочка лежала после нежданных, порывистых ласк, закрыв глаза, и будто спала или бредила. Но не спала и не бредила Юлочка, просто ловила сладкие судороги и переливчатые токи, бродившие еще в теле после яростной и неудержимой джегиной ласки.

А он садился вновь да работу, весь собранный как улитка в раковине, и долго горбился над столом, внимательный и неподвижный. И уж больше в тот вечер никогда не спорил с Юлочкой, что бы она ни говорила. Если ласкалась, тихая и будто умытая нежностью, тихонько, искоса усмехался, но молчал.

Между тем все чаще в темной передней ждали прихода Джеги водопроводчик, монтер или мебельщик. По очереди просительно или хмуро говорили о деньгах. Джега почесывал затылок, смущенно улыбаясь отшучивался и чертыхался.

Но деньги нужно было платить.

Он бросался к Юлочке:

– Юлочка, попридержись ты там как-нибудь с ремонтом. Денег нет. И чорт его знает, откуда взять.

– Я делаю только необходимое, – отвечала Юлочка. – Поверь мне, Джега милый. Ну, как же иначе? Посредине бросить? Начали, надо же кончать. Надо было прежде думать.

– Эх, мать честная! У Семенова что ли стрельнуть? Кажись, всем, кроме клубного самовара, должен. Вот канитель!

– Ну что же делать? Как-нибудь!

Замолкала, будто тая что-то, пока не выговорила однажды:

– Ты столько работаешь… что мог бы хотя партмаксимум получать. Прямо стыдно, что, нагружая на тебя столько ответственной работы, они оплачивают тебя как рядового работника.

Правда, до сих пор Джега получал необычно мало по своей работе. Но раньше этого не замечал и никогда не думал об этом. Теперь, когда Юлочка заговорила, он только отмахнулся сердито:

– Получаю сколько полагается отсекру, не больше, не меньше. Но Юлочка свое гнула:

– В том-то и дело, что не больше, а дела ты делаешь в три рада больше, чем полагается, чем делают обычно занимающие твою должность. Ты отлично знаешь, что ты не только отсекр, не только работник у себя в коллективе. Тебя знают в городе и знают, какую ты партийную и общественную работу несешь.

Джега смущенно скреб небритую щеку:

– Так тоже нагрузка..

– Всякая нагрузка имеет свои пределы. Тебя просто эксплоатируют, а ты даешь себя объезжать. Это просто нечестно. У нас вовсе нет такого положения, чтобы заставлять человека выматываться на работе и не оплачивать его. Если хочешь знать, это – преступление против тех законов и декретов, которые сами же вы писали. Посмотри кодекс законов о труде. Сам ты не однажды поминал о нем наверно, защищая перед администрацией своих рабочих. Ты же и рассказывал мне с торжеством каждый раз, когда тебе удавалось отстоять их интересы. А по отношению к себе ты вдруг почему-то становишься несправедливым. Это просто глупо и непоследовательно. Каждый должен получать за свою работу столько, сколько следует. Ничего в этом ни плохого, ни позорного нет, если ты придешь и потребуешь то, что тебе следует.

Был этот разговор Джеге глубоко неприятен. Хотя и казалось, что будто бы Юлочка и правильно говорит, но чувствовал Джега, что тут кроется что-то убогое, ненастоящее, неправильное. Знал сам и все знали, что работает он не только как отсекр, но несет львиную долю губкомовской комсомольской и партийной работы и прорву всякой другой. Знал, что если придет и поговорить об этом, ему дадут столько, сколько надо, и все же пугливо и неприязненно от этого отмахивался:

– Ну его. Обойдемся.

Но обходилось что-то плохо. Одолжался у кого мог. У Петьки за месяц вперед его зарплату взял. Нахватал рублей триста, а монтер и мебельщик досаждали по-прежнему. Кирпичи («шесть рублей сотня») снова выступали на сцену, узел денежный запутывался, становился навязчивым и надоедливым. Юлочка, раз произнеся слово «партмаксимум», повторяла его теперь часто и упорно. И снова кончилось дело, как и с откомхозом: сдался Джега. Стукнулся-таки, скрепя сердце, однажды в губком, и партмаксимум стал действительностью. Был в этот день Джега рассеян и угрюм, будто заноза попала в какое-то нежное место внутри и саднила, проклятая, но у Юлочки, когда сказал ей вечером об этом, глазки блеснули победным огоньком.

– Теперь вздохнем свободней, глупый! Увидишь, как и тебе легче будет. Меньше заботы о деньгах – мозг чище будет.

Но хоть заботы о деньгах меньше стало, легче Джега себя не чувствовал. Наступившее лето, знойное и душное, принесло с собой для Джеги непривычную атмосферу жаркого, расслабляющего томления. Прежде в каждом своем движения ощущал себя цельным, крепким, а теперь и в движениях, и в мыслях, и в побуждениях как-то раздваивался. Работа не приносила больше полного удовлетворения, не поглощала всего без остатка, как прежде.

Бывало, заработается – баста, ничего на свете не существует. Все мертвая пустыня. Один островок дела его зеленеет, живет в этой пустыне.

Теперь, работая, за спиной, сбоку, впереди себя чувствует, постоянно чувствует ее – Юлочку. Не глядит, а знает, где она, в каком месте сидит, что делает. А часто и совсем не мог вечерами работать. Плюнет, грохнет стулом, сядет на окно и глядит бездумно в облака, в подгнивший серый забор – на что придется. К новой квартире тоже не мог приспособиться. Чисто все кругом, красиво и светло, а вот чего-то ему не хватало. Блестящая кровать будила тревожные, враждебные чувства. Всякий раз, когда подходил к ней и смотрел на ее никелевые, сверкающие холодным глянцем, трубочки, смутно чувствовал к ней неприязнь. Почувствовал вдруг Джега власть вещей, о которой никогда раньше и не подозревая. Были раньше вещи привычными, нужными и окружали как толпа добрых товарищей. И не было среди них ни одного лишнего, чужого, праздного. Все в работе были, все прилажены к нему, как сапог поношенный к ноге. Теперь они брошены. Почти ничего из старого Юлочка с собой брать не хотела и ему не позволила. Принес он с собой корзину с книгами да одеяло. Одеяло пошло в кухню на половик, книги стояли на этажерке, а корзина где-то в прихожей исчезла. И остался Джега один среди толпы чистеньких и аккуратно размещенных, как старательные статисты, вещей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю