355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Бражнин » Прыжок » Текст книги (страница 11)
Прыжок
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 04:00

Текст книги "Прыжок"


Автор книги: Илья Бражнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Юлочка, лукаво улыбаясь, ответила вопросом же:

– Ну, а как вы думаете, зачем я вас могла позвать сюда?

– Гадом никогда не был, – заржал Петька, – потому угадывать не умею.

Юлочка стала вдруг серьезной и тихо сказала, беря Петьку за руку:

– Шутки в сторону, Петя, но я хотела серьезно поговорить с вами, именно с вами и чтобы Джега об этом не знал. Давно уж хотела, да все не решалась как-то. Ну, а теперь, видите, решилась. Вы знаете, о чем я хотела говорить? – Петька мотал головой, так что можно было понять его кивок и за утверждение и за отрицание.

– Валяйте на чистоту, – сказал он.

Юлочка жадно глотнула морозный воздух.

– Я о гришином деле. Понимаете? Я даю голову на отсечение, что он не виноват, что он не мог сделать того, что ему приписывают. Вы понимаете – не мог. Я чувствую, что брат, мой брат, этого сделать не мог. Я бы… я бы могла, пожалуй, согласиться, что он мог убить… при известных условиях, как и каждый из нас, как вы или я. Но не женщину, понимаете? Никогда женщину. И потом сделать эту гадость. Брр!..

Я думаю, что его связывала с Ниной какая-то драма. Гриша последнее время, видимо, сильно страдал от чего-то. И тут был кто-то третий. Понимаете? Может быть, все это выяснится на суде. Но пока он томится в исправдоме. Подумайте, как ужасно, если потом окажется, что он напрасно просидел год в каменной клетке. А ведь это так, вероятно, и будет. И он ведь ушел туда больной. Его в конце концов перевели в исправдомский лазарет. Жаль мальчика! Он был вашим товарищем. И я хотела попросить, Петя, сделать что-нибудь для него. Может быть, его бы выпустили на поруки под чье-нибудь поручительство?

Петька молчал. Долго молчал. Потом спросил:

– А Джеге говорили об этом?

– Да, пробовала однажды.

Петька подался вперед:

– Ну?

– Ну… и ничего не вышло. Мы с ним поссорились. Он утверждает, что вполне доверяет советской юстиции и ручаться ни за кого не может!

Юлочка махнула рукой и вдруг вплотную придвинулась к Петьке, взяла за руки, дышала ему на грудь легкими, теплыми облачками пара, и в глазах ее, обращенных кверху, бродила серебряная крошечная луна. Слова ее были тихи и прерывисты.

– Петя, вы верите мне. Все это мне больше чем неприятно. Пусть я существо другого порядка, чем вы, пусть держусь других взглядов. Но я прошу вас как человека, как… друга. Я прошу вас очень, помогите ему, помогите мне.

Петька смотрел в это бледное, залитое лунным светом лицо, следил, как плывут в синих зрачках две крохотные луны, и он ответил низким надорванным баском:

– Эх-ма! Пусть меня на этом месте забодают черти! Но я… я, брат, тоже доверяю советской, этой юстиции…

И снял о плеч ее белые холодные ручки. Юлочка вздрогнула. Судорога прошла по ее бледному лицу, и сузившиеся глаза подернулись влагой. Петьке показалось на мгновение, что она сейчас расплачется, но этого не случилось. Зябко передернув плечами, она поправила отошедший воротник и с расстановкой и едва заметной дрожью в голосе уронила:

– Не думала я почему-то… что вы… так.

Петька вдруг угрюмо насупился:

– Да так уж…

Больше оба они не сказали ни слова и всю дорогу до конца бульвара, где они расстались, шли молча. Только пожимая на прощанье юлочкину руку, Петька спросил нетвердым голосом:

– Как, на прощанье ничего не сказанете?

Юлочка, не глядя на него, ответила:

– О чем я еще могу говорить?..

Петька едва приметно потянул к себе лежащую в его широкой ладони мягкую Юлочкину руку:

– Ну, мало ли о чем…

Юлочка ничего не ответила. Она осторожно высвободила свою руку из петькиной лапы и, не оборачиваясь, пошла прочь. Петька постоял, прислушиваясь к удаляющему скрипу ее шагов, потом крякнул как после рюмки забористой перцовки и зашагал по направлению к клубу, где назначен был на сегодня диспут о молодежной семье. Диспут был уже в самом разгаре, когда Петька ввалился в клуб. На помосте корячился, припадая по привычке на правый бок, Шаповалов из ремонтного цеха.

– Я прямо скажу, товарищи, – почти выкрикивал он: – Нам баба ни к чему то-ксь! Баба-то человек, конешно, и все такое… пущай свое дело и делает. И мы свое деле делаем и делать будем. Только короводиться нам вовсе ни к чему, ни к чему да… Вот и я говорю, я и говорю: ты сперва дело сделай, а потом и короводься, да… А у нас как? У нас ребята горячие, закидистые. У него еще сопля под носом болтается, ни утереть ни сглотнуть не успел, еще делов-то за ним не числится комсомольских форменно никаких, а уже да девчонками, будьте покойнички, успевает стрелять на все стороны. Ей-богу! Так разве же это по-комсомольски, а? Нет, ребята, не по-комсомольски. Это для буржуйских жеребчиков дело, вот для кого. Да. Им только девчонок лапать – больше делать нечего. А у нас на! – дела не проворотишь, горит весь Се-Се-ре в деле. Попочетней крутни есть дело. Я и говорю, товарищи, я и говорю: комсомол, ежели он настоящий, то должен удерж иметь на себя, и покуда делов не наделает две нормы, потуда нет ему комсомольского решения крутиться. Подавайте спервоначалу на рабочую сторону, да… а потом уж вам кошка с котом.

Подергал еще рукой неловкий Шаповалов, хотел, видно, еще что-то сказать, да не вышло – полез черной раскорякой вниз и, врезавшись в кашу голов, сгинул. На его место выскочил маленький Леша Квасков. Хмыкнул носом, продохнул взволнованно, и высокий его голосок, будто на тоненьких ножках, запрыгал по головам.

– Я, товарищи, немного не так смотрю на дело, чем товарищ Шаповалов; я, товарищи, совсем не там смотрю на дело. Что неправильно у Шаповалова? – неправильно то, что мы не секта какая-нибудь, не скопцы и не ханжи. Обетов безбрачия мы не давали и давать не будем. Мы – люди, товарищи, человеки – вот! Комсомолец – человек такой же, как и все, а не выродок. Очень бы плохо, товарищи, если бы мы выродками какими-то были. «Ребята горячие, закидистые» – эк беду нашел! Будет нам под семьдесят – не будем закидываться, остынем, как раз под Шаповалова подходить будем. Я так смотрю на дело, что горячий – горяч и на деле, а с рыбьей кровью и на деле плохо. Дело не в крови тут и не в том, крутит ли комсомолец с дивчатами. Товарищ Шаповалов отвлекся и свернул не по той дороге: мы не про дивчат говорим и не про ребят в отдельности, а про то – должен ли комсомолец и комсомолка семьей обзаводиться, мешает ли это им, и не бросят ли они свою общественность из-за семьи. И я думаю, товарищи, что нет, не мешает. Если он хороший комсомолец – он хорошим и останется, слюнь не распустит и дела не бросит, а если он это сделает – то грош ему цена, и хорошо, что мы про такую его цену узнали. Это выходит вроде пробы на крепость для комсомольца. Сдаем мы экзамен по политграмоте, будем сдавать и по семейной грамоте. Кто не выдержал, тот отъезжай в сторонку. А я думаю, что хорошему комсомольцу семья не помеха. Они оба по-товарищески могут работать и будут работать, да еще лучше, чем одинокие – потому что друг дружку поддерживать будут…

Я кончил.

По ступенькам на помост Женька Печерская взошла. Подалась тугой, налитой грудью вперед, отвела левой рукой волосы со лба. Волнуясь, выкрикнула:

– Товарищи! Я вот только что хочу сказать. Немного. Лежит у меня дома в корзинке Плехан мой. Время ему три месяца. Что ж от того, что он там лежит, я хуже стала? Разве я не пришла сегодня сюда в клуб, разве брошу работу? Нет, товарищи, никогда в жизни! Наоборот – лучше работа, спорей пойдет, вот что! Я с пионерами работаю, работала раньше, как все – не лучше, не хуже. Делала что надо с ребятами, что во всех отрядах делают все вожатые. А вот, оказывается, не то, что надо, товарищи, – вот в чем штука. Как завелся у меня свой пионер, так я на октябрят совсем другими глазами смотреть стала. Ну, понимаете, будто раньше смотрела на них и не видела, лиц их не видела, привычек не видела, помыслов. Были они для меня детской массой, и работала я с ними по-казенному, по инструкции, вслепую, не видя их. А ведь я любя с ними работала, не за жалованье, дни и ночи им отдавала, и все-таки, вот поди ж ты, совсем не так, как сейчас. Сейчас будто у меня глаза настежь распахнулись, и вижу я не кучу ребячью, не отряд, с которым надо прогулки да занятия проводить, а каждого в отдельности вижу. Каждый для меня другой, внутри понятный стал. Я вижу, что у одного глаза сегодня скучные, и допытываюсь, почему. А раньше бы не заметила. Я на них гляжу глазом изнутри себя, а это сглаз зоркий. А почему это стало? Оттого, что внутрь во мне засел мой ребятёнок. Он разворошил зоркость мою, он понимание всех этих октябрят впитал. Чудно! Вот подите вы теперь, и говорите, что семья мешает работе. Чем больше человек испытал, тем больше понимает. Один человек как лист сухой, и работа его тоже сухая будет. Зачем нам от семьи отгораживаться? Еще, товарищи, я хотела предложить. Мы очень редко собираемся по бытовым вопросам. Я думаю, это неправильно: нам нужно почаще устраивать такие собрания. Я вношу предложение через неделю устроить собрание замужних комсомолок и женатых комсомольцев. Пусть приходят с женами и мужьями, расскажем друг другу, как мы живем у себя в семье, как мы эту семью строим. И еще я предлагаю устроить это не диспутом, и собраться вместе как на вечеринку, чай попить и потанцовать, что ли. Так, я думаю, мы скорей до правды доберемся и раскачаем девушек. Они сегодня что-то мало выступают.

Быстро сбежала Женька со сцены. На ее месте в помост врос высокий прямой Васька Малаев.

– Тут, товарищи, много насчет семьи высказывались. И нужна ли она комсомольцу, и лучше ли ему рано осесть на месте, чем вразброд искать удовлетворения инстинкта своего. Ну и стало-быть мнения раскололись. Одни говорят, что семья помеха общественной работе и ею вовсе обзаводиться не следует, другие – наоборот. Мне сдается, други, что положение-то тут такое. Говорили мы о комсомольцах и о комсомолках, о любви и о крутне, о проституции, а в общем не говорили о главном – о семье. Прежде, ведь, чем соваться в воду, нужно узнать броду. Толкуем, толкуем о семье, о том, нужна она или не нужна, а что сама семья за штука такая – и не договорились. Ведь семья семье рознь, и от того, как она построена, зависит, портит она нашего брата или не портит, нужна или не нужна. Вот где собака-то, други, зарыта.

Какая у нас до сих пор была семья? Скажу прямо – кабальная. С одной стороны, построена была на кабале женщины, – с другой стороны и мужчину она кабалила здорово. Скажите-ка, кто у нас бывал напористей в революции? Молодежь, те, что меньше связаны были, у кого меньше забот на шее висело, у кого за спиной не было десятка голодных ртов, кто не был задушен заботами да тяготами, кто меньше подгнил в семейной дыре. И трудно было из этой дыры выбраться – прямо невозможно, Куда пойдешь, кому скажешь? Каждый сам за себя, каждый со своим семейным грузилом, каждый в своей закуте.

Теперь, други, положение вокруг совсем другое. Но, по совести-то сказать, в семейном деле достижений не так много; куда меньше, чем, скажем, в кооперации. Там мы сумели, скажем, торговлю в свои руки забрать, огосударствить, обобществить, на новые рельсы поставить – и благо это, други, большущее завоевание. В семейном же быту мы еще не достигли до корешка, и ни обобществить ни огосударствить не успели семьи. Осталась она, как прежде, вроде частной торговли, и семейной кооперации не видать, осталась она частным делом каждого, други, и вот тут-то собака – она и зарыта; тут-то и надо нам всем копаться и комсомольцам в первую очередь, так как старшие-то, они позагрубели и на ломку не так ходко идут. А тут как раз ломка нужна, да такая, как в «Интернационале» поется: «До основанья… а затем»…

А затем строить эту самую семейную кооперацию, новую семью. Какая будет новая семья? А такая, други, чтобы не висела на человеке тяжелым грузом, не кабалила его, не душила, не жевала его как собака помет. Надо так строить семью, чтобы личность свободной оставалась в ней, чтобы она не уходила в семью как улитка в скорлупу, а чтобы оставалась вместе с семьей в обществе, у работы, чтобы не отметалась одинокой щепкой к берегу шла бы общим течением, оставалась бы в общем котле.

Для этого, други, нужно, чтобы семья сама стала частью общества, то-есть самим обществом и была! Ни ребят не оставлять в семье, ни отдельных домишек не строить, как в загранице квалифицированные рабочие делают. Запретить готовку пищи на дому, как готовку самогона запрещаем. Я говорю, други, щи домашние худшая отрава, чем самогон для нашего общества. С самогоном борьба видная, ее вести знаем как, и его выведем не в долгом времени, а вот щи домашние, кислые, ленивые – их, брат, вывести трудней, и с ними борьба потяжелей будет.

Но нам, други, тяготы не пугаться. Комсомол силен и молод. Надо только за работу приняться подружней, да, главное, начать агитацию посильней.

Агитируем мы по всяким статьям – и за авиахим, и за газетную подписку, и за чорта в ступе, а только про самое главное молчим – про гнилые наши потроха, а сам знаешь, с гнилым сердцем, какие ручищи не будь у тебя, поработаешь немного. Я вот здесь в коллективе который год, а вот про семью, про быт наш – первый разговор слышу, будто это нас не касается. А ведь там-то в глубине нашей, на отлете от общего, в закутах семейных, все враги наши среди нас рождаются.

Закуты разнести эти, друга, надо, разбить впух, и строить новую семью, общественную, широкую, открытую, такую, которая нам бы годилась и про которую не надо было бы диспуты устраивать, годится или не годится она для комсомольцев. Вот в чем суть всего дела, друга!

Припечатал Васька Малаев суть дела крепким ударом кулака по деревянному пюпитру, исполнявшему обязанности трибуны, и ушел, а на смену ему выползла густая черная борода. Над бородой обрубленное коричневое лицо литейщика Машарова. Длинные жилистые руки заходили, закачались по воздуху вокруг Машарова как крючья железные; сиплый голос загудел как труба заводская.

– Я, товарищи, того… значит, товарищ, который говорил про революцию. И хотя, конешно, не комсомолец, но как у вас на дверях написано, что запрета нет, ну я вот и хочу сказать один случай. Было это в пятом годе. Вы тогда, товарищи, того… и не зачинались еще, ну… была у нас забастовка на заводе. Ну, конешно, держались здорово… ну… под конец, видим, дело табак. Дошли до точки. Жрать нечего, хоть свои пальцы грызи. Ну, хозяева собрали тут собрание вместе с нами… они там уступочку делают с воробьиный нос – мы не поддаемся. Они уговаривать – мы держаться. Что тут крику было!. Злы мы, голодны были. Ну, под конец они говорят: баста… поговорили и будет, кто согласен на нашем предложении, вперед ходи…

«Стоим мы как стена. Было нас тыщи четыре, и ни один не тронулся. Голодными глазами в землю вперлись, навалились на пятки, чтобы ненароком вперед нога сами не выскочили. Злоба в нас как чугун в печи клокочет… глаза у всех кровью налились. Стоючи дрожмя дрожали, да! Следили друг за дружкой, чтобы который вперед не выскочил. Разорвали бы, кажись, того. Да-а…»

Машаров тяжело передохнул, ухватился за бороду и смолк. В зале, как ночью душной в овраге глухом. Сидят – не дыхнут. Махнул Машаров кудлатой головой, покривил обожженное лицо.

– Да… значит, товарищи… а один нашелся-таки… и кто бы подумал… Антропов Константин – покойный. Какой был ярый… коноводом во всей забастовке… железный человек был. Он первым оказался. Как вышел наперед, так мы все точно одной грудью охнули. А он стал к нам и повернулся лицом. Эх, не забыть николи его взгляда! Обвел он нас глазами, точно ножом полоснул по сердцу, и говорит так глухо, будто в себе: «Что ж, братаны… пять душ помирает дома, пятеро ребят. Вчера один помер… мочи нет. Их взяла. Кто меня осудит, братаны?» И повернулся к нам спиной. Мы стояли и дрожмя дрожали, быдто трясучая нас била. Плакали иные, от злости ногти грызли, а ничего не говорили. Ну, потом за Антроповым кто-то другой вышел, а потом пошли и пошли… Так и кончилась наша забастовка в ту пору. А не будь у Антропова за плечами пять душ, может иначе покончилось бы. Вот, товарищи, про какой случай я хотел сказать вам. Может, оно и ни к чему вам… молодым, ну… а только я думаю – к чему.

Прогрохотал с помоста грузный Машаров, и над пюпитром замелькали ручки Ильюши Финкеля.

– Половой, товарищи, вопрос, товарищи, – очень важный вопрос. Это ясно всякому. Я потому говорю «половой» вопрос, что тут дело не только в семье, но вообще в половой жизни нашей молодежи. Вы посмеиваетесь? Хорошо. Вы будете плакать, когда перед вами этот самый вопрос встанет. А встанет он обязательно. Человек растет, человек зреет, человек начинает ходить и заглядывать на девушек. Что в этом нет ничего худого. Но нужно, чтобы тут не случилось свинства. Свинство будет, если мы будем пользоваться проституцией и если мы будем крутить, как говорит товарищ Шаповалов, налево и направо так, что это станет нашей целью, станет мешать нашей комсомольской практической… практической работе…

И поэтому я думаю, что лучше всего, если каждый найдет среди девушек хорошего товарища. Пусть будет семья – это не страшно! Рано? Нет, не рано. Разве обязательно нужно таскаться чорт знает где, прежде чем жениться? Комсомольцы должны показать, как семья строится на чистых основаниях, на товариществе. И я думаю, что два хороших товарища помешать друг другу в работе не могут ни в каком случае и, наоборот, помогут поддержать один другого. Бояться, что образуются семейные мещанские уголки, нам нечего. Ведь вы не забудьте, что мы, комсомольцы, будем строить семью по-новому. Товарищ Малаев правильно это отметил, правильно отметил. Только программа товарища Малаева очень большая, очень широкая. Ее, понимаете, нам на пятьдесят лет хватит. Я не говорю, что из-за этого программа нехорошая, что ее надо оставить. Нет. Но нам нужно кроме нее программу на сегодняшний день. Завтра я иду в загс и начинаю строить семью – могу я пользоваться программой товарища Малаева? Могу я бросить кухню, когда в столовых наших и дорого и гнило, когда ребят не только наших, но и беспризорных некуда девать, нехватает детских домов? Нет, сейчас я не могу начать такой широкой, скажем социалистической, постройки семьи, не могу, хоть и хочу – программа товарища Малаева остается программой-максимум. Но нам нужна программа-минимум! И она будет заключаться в том, что мы оздоровим нашу половую личную жизнь, создадим семью на здоровых, хороших, товарищеских отношениях, что жена будет хорошим товарищем и другом, что мы будем стараться не отходить от нашей работы и делать ее сообща. Вот пока наша программа-минимум.

Но о максимуме тоже забывать нельзя, еще как нельзя, иначе мы век останемся с минимумом! Для этого что надо делать? Надо крепить сильней нашу общественность, наше пролетарское государство. Ведь семья будет опираться на это наше здоровое основание. Надо организовывать хорошие детские дома и такие, и так много, и с такой правильной, проверенной на фактах, на опыте, системой воспитания, чтобы все без исключения дети могли там воспитываться. Надо, может быть, организовывать образцовые коммуны, по десять-двадцать семей. И, вместе с тем, надо укреплять производство, укреплять хозяйство. Если наше хозяйство будет бедным, наше производство будет хромать на обе ноги – откуда же, из каких средств, я вас спрашиваю, мы будем строить наши детские дома, наши общественные столовые? Разве мы это сможем сделать? Нет, мы не сможем этого никогда сделать. И потому нужно рассматривать тот вопрос, о котором мы так много сегодня говорим, только в связи, в тесной связи, с вопросами нашего строительства, нашей работы. И вот почему будет преступлением, если, уходя в семью, мы будем забывать про работу, про наши комсомольские обязанности. Тем самым мы не только изменим работе, но лишимся надежды когда-либо в будущем улучшить нашу семью ни основе здоровой общественности.

Поэтому я говорю: комсомолец, забросивший работу для семьи – предатель! Предатель государства, предатель рабочего класса, предатель нашего дела. Но это не значит, как думает Шаповалов, что семьи комсомольцу совсем не надо. Нет, комсомолец, построивший хорошую товарищескую семью, не предатель. Он делает двойное хорошее дело. Он продолжает работать практическую комсомольскую работу и помогает оздоровить семью, создать новую семью. Это очень важное и большое дело, и я думаю, товарищи, мы отнесемся к нему серьезно, очень серьезно. Я кончил, товарищи!

Взволнованно подергивая худеньким плечиком, сбежал с помоста Ильюша Финкель, и его место занял следующий. Один за другим всходили новые и новые ораторы. Новые и новые сердца истекали горячими словами в настороженную, жадную пасть клубного зала. Оно не было молчаливым, это многоголовое горячее чудовище. Оно ловило то, что бросали ему с высокою помоста, и если это ему нравилось, проглатывало, улыбалось, смеялось, одобряло; если не нравилось – оно отбрасывало это обратно к помосту, гудело и брызгаю пачками выкриков навстречу говорившим. Равнодушных в зале не было, кроме одного: это был Джега. Может быть, и он не был равнодушным, но он говорил себе, что все это его не трогает, и он сидел у стола президиума и скучал. Это было странно. Разве не был вопрос сегодняшнего дня жгучим для всех? Почему же его он оставил равнодушным? Не потому ли, что сидело в нем какое-то холодное упорство, злое нежелание копаться в этой горячей и больной ране?

Он не хотел. Он не хотел говорить, он даже не хотел слушать. Его одолевала злобная скука. И он ушел – ушел, хотя знал, что уход его заметят, что ждут его выступления.

Но так горячо было собрание, так поглотило всех, что мало кто заметил уход Джеги.

Только Семенов, сидевший первым с краю, во втором ряду, посмотрел Джеге в спину и шепнул своему соседу Петьке Чубарову:

– Придется тебе, видно, скоро дела от Джеги принимать.

Опустив голову на грудь, задумчиво шел Джега вниз по лестнице. Впереди затрещала частая торопливая дробь.

Джега поднял голову. Перед ним Степа Печерский. Окликнул его…

– Эй, Джега, Женя там еще?

– Там, – нехотя ответил Джега: – а что?

– Да парнишка чего-то раскричался. Ревет и ревет, и никакими силами успокоить его невозможно, нездоров, наверно. Пришлось вот сюда лететь, благо близко.

– Что же вы в очередь при парнишке дежурите?..

– Вот именно.

– Чего ж вы домработницы не наймете?.. Оба работаете – средства позволяют. – Степа почесал переносицу и, застенчиво поеживаясь, заговорил:

– Видишь ли… Мы, конечно, можем нанять домработницу, но… мы, понимаешь, решили… попробовать сами. Нам кажется, что это не выход – занимать нашим ребенком кого-то у себя на дому, чтобы освободить себя. Ясли – это другое дело, но их сейчас нехватка, а домработница – это кустарщина, и вот… Я не знаю, поймешь ли ты нас. Мы хотим сами вырастить его. По крайней мере до того возраста, когда можно будет отдать его в детский сад.

– Постой, – перервал Джега, – это же тяжело, и едва ли это имеет смысл. – Степа серьезно посмотрел на Джегу поверх очков и тихо сказал:

– Это нелегко, но это имеет смысл. – Внезапно Степа оборвал себя, спохватился, что торопится, и, выругав себя, быстро засеменил вверх по клубной лестнице. Джега постоял мгновение, стараясь вдуматься в слова Степы, но мысли путались и разбегались. Он махнул рукой и зашагал вниз.

Дома его ждала молчаливая, склоненная за книгой Юлочка. С вечера истерики натянулась меж ними тугая, дрожащая ниточка, да так и осталась. Джега дивился этому, мялся неловко перед невидимой преградой, стоявшей меж ними, но сделать ничего не мог. Пытался лаской разорвать злую нить. Подходил, клал руку на круглое плечико, но оно оставалось неподвижным. Если он брал юлочкину голову в руки и насильно подымал лицом вверх, на него глядели какие-то лживо спокойные глаза, и Юлочка спрашивала сухо:

– В чем дело?

Джега шалел от этого взгляда и от этих слов, иногда кричал что-нибудь обидное и горячее, но чаще ничего не говорил и уходил. Несколько раз пробовал говорить, убеждать, возвращаясь к тому, что послужило причиной ссоры. Она подымала к нему свое красивое лицо и говорила с расстановкой:

– Зачем говорить об этом? Ты же сказал, что не можешь итти против своих убеждений, и кончено. Какое тебе дело до моих переживаний? Они не идут в счет. Они слишком мелки по сравнению с символом твоей веры. Бесплодный спор. Оставим лучше.

И так день за днем, так и сегодня…

С дурным настроением возвращался к себе из клуба и Петька: причиной тому было сообщение Семенова, сделанное ему потихоньку на диспуте. Он, следивший дружеским чутким взглядом за переживаниями Джеги, за тем, что творилось с ним, видел теперь необыкновенно ясно, что Джега зашел в тупик и что развязка узелка, завязавшегося полтора года тому назад, сулит Джеге мало хорошего. И Петька был огорчен и раздосадован, что развязку эту ни отсрочить ни изменить он не в силах. Он один из всех видел и понимал всю сложную и путаную игру, которая завязывалась вокруг Джеги, в какой степени правы и неправы в своих взаимоотношениях Юлия, Джега, комсомол, Семенов. Линии каждого из них, прямые и ясные, были, по его мнению, в то же время ошибочными. Коллектив оттолкнул Джегу, Джега гордо не принимал этого в расчет. Тут было много взаимного непонимания, но Петька стоял перед невозможностью объяснить происходящее кому бы то ни было, и это больше всего мучило его. Кроме того, он чувствовал, что дело Гришки перекрещивается с Джегиным путем, касается джегиной жизни и не случайно влияет на развязку, которая должна была наступить.

Прикладывая на свою мерку всю эту сложную путаницу человеческих чувств и дел, Петька не рассматривал ее со стороны. Он говорил себе, что он, именно он, Петька, должен сделать что-то решающее в этом деле, что распутало бы весь сложный узел, и он напрягал все свои способности, чтобы быть готовым к решительному выступлению. Он набухал фактами, соображениями, наблюдениями, он был эти дни как чуткий сейсмограф, отвечающий на малейшие колебания.

Вернувшись с диспута, Петька долго шагал из угла в угол. Прошел, может быть, целый час, когда дверь его комнаты вдруг раскрылась и в нее скользнула человеческая фигура. Это был Мотька.

Петька приостановился и в упор посмотрел на своего необычного гостя. Мотька ухмыльнулся и стянул с головы засаленную фуражку.

– Бувайте здоровы, товарищ!

Петька глянул на мотькину лукавую рожу.

– Благодарствую. Ты что же не в исправдоме?

– Довольно. Посидел сколько полагается, и будет. За чердачные дела на десять лет не сажают. Давненько ж мы не видались; я думаю, у полугодовика хвост с пять месяцев вырос. Я тогда к здешней барышне, то-ись товарищу, грамоте обучаться ходил, а вы, товарищ, очень подозрительно отнеслись ко мне и из окошка все лаялись. И сколько воды с той поры утекло!

– И крови, – брякнул Петька.

– Нда, – вытянул раздумчиво Мотька: – и крови. Тесно в миру людям, кровь-то и льется.

Петька покачался на широко расставленных ногах и уперся острым настойчивым взглядом в красное и прибранное угодливой улыбочкой мотькино лицо.

– Какой бес тебя занес ко мне? – спросил он гостя, Мотька прищурился, будто нацеливаясь в Петьку, и, не торопясь, вкрадчиво заговорил:

– Дельце, товарищ, дельце. Дельце, конечно, деликатное, но как мы люди понимающие, то вполне его без шуму сделать можем. Прослышал я, что приплетают меня к делу об девице здешней, что в этой комнате жила, об Гневашевой. Следователь меня призывал и спрашивал по этому делу и даже арестовать грозил и сердился очень, что мне невдомек и я ничего не знал: дело-то, видите, товарищ, не по моей специальности. У нас, знаете, тоже у всякого своя специальность: который домушник, скажем, который шниффер. И никогда, скажу я вам, уважающий человек специальность свою менять не станет зря. Скажем, я по магазинам работаю или по чердакам, я не таюсь – есть грехи, работаю действительно, и по своей специальности стараюсь как могу, прямо не хвастаясь скажу – любой замочек в два счета раскрою, в любое стекло пролезу. Но чтобы пойти на мокрое дело – никогда! Скажем, если засыпка на деле выходит, и то никогда не кладем мильтона или агента. Если уж доходит укокать или сдаваться – сдаемся без лишнего слова. Человека зарезать – это нужно другую специальность иметь; у меня, извините, душа не позволяет. И вот обидно мне, что на меня люди так думают, и товарищ следователь сердются, и вы также.

– Да при чем здесь я? И какое тебе может до меня дело быть?

Мотька поерзал на месте и, поводя по воздуху пальцем, начал пояснять:

– Позвольте вам сказать вот какую ахинею. Товарищ следователь мне мало-мало, а кой-что сказал. Потом вы же незадолго до этого самого случаю как раз меня в этом месте подглядели, и выходит, будто у вас на меня подозрение должно быть. Следователю бы самому-то откуда же на меня взять? Для него я святой человек. Я же в ту ночь как раз по своей специальности на другом конце города работал и сплоховал притом, засыпался. Ну, ясно дело, я не дух святой и в двух местах сразу никак не могу работать. Но вы, товарищ, этого не знаете, у вас нет того справедливого и опытного глазу, как у товарища следователя, и вы идете и меня обносите. Но хорошо, я вхожу в ваше положение и вижу, что тут ошибка с вашей стороны, и мне ужасно как хочется ошибку эту разъяснять, и я прихожу к вам. Честные люди должны понимать один другого, и такого сильного недоразумения никак не может быть промежду них.

Мотька замолчал, взвешивал, какое впечатление производят его слова, я ожидая, видимо, какой-нибудь реплики Петьки, но Петька молчал, и Мотька, шмыгнув носом, заговорил снова:

– Барышня эта до меня хороша была, грамоте учила. Добрая барышня. Она у меня в большом уважении была, и я даже страдал по ей. Видит бог и святые угодники, хоть вы их, товарищ, не уважаете, что мне ту барышню не расчет было кончать, и, наоборот, я через ее кончину страдал. Мне было жаль ее, товарищ, я вам сердцем говорю, товарищ, как честный человек другому честному человеку. Вы вот думаете, что вы лучше всех и что только у вас кровь хорошая, а у нас, думаете, помоя в жилах налита и у нас под девятым ребром не сердце, а собачий хвост дрыгает. А ваш брат почище нашего. Супчик-то холеный, что барышню прикончил, как кобенился, каким прикидывался тонким шпеньком, а на позерку какой оказался сучий прихвостень вашего класса. Он ведь из бар, заметьте. Его деды все генералы и чиновники, кось тонкая, из прежних. Вот в таких-то и сидела гниль – это самый вредный елемент. Они ведь как чуть что не по ним, сейчас хвось и чем попало лупят: палка – дак палкой, стакан – дак стаканом, нож – дак ножом. Они – словно спички, только чиркнешь – сейчас готово, взорвался, расходился, бедов наделал, нервы у них там и характер, А у этих Светловых особенно характер тяжелый. Их папашу весь город знал за тяжелый карактер. Зверь, а не человек. И вот такой елемент надо извести вовсе, и ваша комсомольская обязанность, товарищ, имейте в виду, законопатить его, стерву, в темный трюм, чтобы он носу не казал оттуда лет двадцать, да чтобы девок хороших ножом не тыркал в груди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю