355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Бражнин » Прыжок » Текст книги (страница 4)
Прыжок
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 04:00

Текст книги "Прыжок"


Автор книги: Илья Бражнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Не прошло и полчаса, как в чигуновской избе собралась вокруг стола вся ячейка.

Оглядел Джега смуглые молодые лица, оглядел упрямые, сожженные солнцем затылки. Подумал – «вот силища». И в себе силу почуял, силу упрямую и радостную. Зажглись глаза. Ударил ладонью по столу.

– Сила теперь за вами, товарищи. Не часто мы с вами видимся, зато теперь, коли сошлись, так не разойдемся, пока не наговоримся вволю. Рассказывайте, что и как тут у вас. Я послухаю.

Все оглянулись на Андрюшу Чигунова. Тот огладил ладонью крепкий затылок и начал длинный и обстоятельный рассказ о делах и битвах борковской ячейки. Вначале говорил тихо, потупясь, потом голову поднял, зажглось лицо ярью горячей, залоснилось потом. Ворочал слова тяжелые, как жирные пласты земли. Кругом головы подымались выше, глаза фонарями светились, палила лица кровь молодая. Поддакивать начали, голоса подавать. Сидел Джега среди них, как в кольце медном, и чуял – бьются семнадцать сердец как одно.

Случаем метнул Джега глазом к печке и увидел, к немалому своему удивлению, восемнадцатую пару глаз. То были серые, выцветшие старушечьи глаза, подернутые печалью и лаской. Не отрывая глаз от говорившего сына, стояла старуха Чигунова, высоко подняв повязанную темным платком голову, строгая, как на причастии. Долго кипело в тот вечер горячее варево беседы в чигуновской избе. Разошлись за полночь. Перед уходом каждый крепко тискал руку Джеги и с простодушной верой заглядывал в его глаза.

Перед сном вышел Джега на крыльцо подышать воздухом деревенским. Посидел с минуту на ступеньках, сошел вниз на дорогу, посвистывая под нос. Тихо вокруг – пыль дорожная и та, росой примятая, лежала не шевелясь. Только на задах где-то собачонка тихонько скулила.

Поморщился Джега.

Откуда-то вдруг у самого тоскующий сосунок под сердцем отыскался. Прибавил шагу, уходя от докучливой песьей тоски. Не заметил, как очутился за околицей.

Дорожные колеи, чуть поблескивая, как змеи убегали в лесную чащу. «Куда они бегут?»

И сам себе поспешно ответил:

– В город.

Вздрогнул:

«В город?!»

А он было про него совсем забыл. Хотел повернуть обратно в деревню, да вместо этого присел на придорожный пень. Набежала истома, набежали мысли суетливые, набежала вдруг тоска. Вскочил.

«Будь ты проклята. Неужели не уйти от тебя?»

Проплыла перед закрытыми глазами белая комната, девичье лицо в блестящем овале зеркала. Поднялся с пня и, не разжимая рук, как лунатик, пошел тихо по проселку. Пройдет три шага, остановится, и опять пойдет. Снова вперед, и опять стоит. Потом, уже не останавливаясь, пошел. Только руки к груди прижал.

А потом зашагал ходче. Неотступно тянула лесная темь, в которой плясал, мельтешил тонкий девичий стан. Так дошел до старой сосны на перекрестке. Остановился было тут, прислонился к бурому стволу. Закричал:

– Джега, куда же ты идешь? Стой ты, Джега… От кого же ты ушел?

Потом рукой махнул и припустился бежать по тракту. Целую ночь маячила на пустынном шоссе одинокая лохматая фигура. Шагала, останавливалась, кричала что-то в темную глубь бора, размахивая руками и снова шагала без устали, оставляя за собой версту за верстой. Под утро в румяном зареве показался город. Джега почти вбежал в него. Ноги подкашивались, но он не останавливался. Улицы были еще пустынны, только старый Лаврентий, сторож кооператива «Северный Пролетарий», проводил заспанными глазами шатающуюся фигуру, спешившую нивесть куда в этот тихий дремотный час, и, презрительно сплюнув, проворчал:

– Шляются…

VI

Утро ломилось в окно. Солнце отплясывало яростного жаркого трепака на светлых стенах, на белом карнизе, на сияющей грани зеркала, на русых волосах, разбросанных по подушке.

На игольчатых золотистых ножках юркнуло оно вглубь глазниц, под бархатный подол век, и те разомкнулись тотчас, выплеснув наружу синие капли глаз. Посмотрела Юлочка вокруг, улыбнулась. Снова глаза зажмурила и не двигалась.

Потом вдруг села на кровати и рассмеялась громко.

– Вот глупый… Как ему не страшно было ночью в бору. Как странно все это… неожиданно, все-таки.

Упала обратно на подушки, закинула руки за голову. Долго смотрела в белый потолок, потом в весеннее беснующееся заоконье…

– Хорошо как.

Зарылась в подушки лицом и не подымала головы, пока не почувствовала, что задыхается. Тогда подняла лицо и, подперев его ладонями, следила глазами, как солнце прыгало вверх и вниз по блестящим прутикам никелированной кровати.

Долго валялась Юлочка в это утро в кровати с головой бездумной и легкой. Наконец разом вскочила, подошла к зеркалу, тронула пальцем чуть припухшие губы, багрово очерченные по окраинам.

К полудню, медленно и лениво одевшись, вышла на крыльцо и стала там, зажмурив глаза, окунув голову в теплый ветряной водоворот.

Обернулась, услышав насмешливый окрик:

– Королева мая принимает солнечные ванны.

Засмеялась.

– Товарищ Чубаров! Какой день чудный! Правда?

– Денек ничего себе, не хуже прочих. Два собрания, один доклад и на закуску спектакль в клубе.

– Ах, бросьте вы свои собрания. Ведь сегодня праздник. Разве вы не чувствуете, что сегодня праздник?

– Экое, чорт возьми, упущение, в календаре-то ведь черное число.

– Плюньте на календарь. Календари врут еще с грибоедовских времен. Вот тут у меня календарь, вот тут и вот тут.

Пробежала рукой по груди, по глазам, по улыбающимся губам. Потом задумалась. Спросила тихо и серьезно, глядя поверх набухающих березовых почек.

– Слушайте, Чубаров, а у вас бывают праздники, знаете, такие, не по календарю, а от себя… свои?

Нахмурился Петька. Отрубил с неожиданной свирепостью:

– Какие там праздники!! Сегодняшний день черней, цифра на календаре. Эх, Королева мая… Понимаете, лучший мой друг заболел сегодня.

Спросила рассеянно и безразлично, не отрывая взгляда от берез.

– Заболел?.. И опасно?..

– Опасно… Дьявольски опасно… Воспаление сердца.

– Такой болезни не бывает…

– Вот поди ж ты, не бывает, а заболел. Сам сегодня под утро ввалился ко мне и объявил.

– Чудак ваш товарищ. Да и вы чудак.

– Верно… Пойти, что ли, в коллектив почудачить, а то к гудку не поспеть.

Шагнул было Петька в сторону, да Юлочка его окликнула.

– Постойте. Куда вы? Я не пущу вас. Почему вы злы? Я не видала вас никогда злым. Это интересно. Знаете, вам идет злость. Вы такой страшный, большой, лохматый и такой… захватывающий.

Засмеялась снова.

– Сегодня никто не должен быть злым. Понимаете, никто. Ах как хорошо, если бы вы знали. Так бы всех перецеловала… всех… И вас. А? И вас, хотите?

– Э, куда там! Лучше в ухо дайте. Оно вразумительней и действует крепче. Прощевайте!

Ушел, не оглядываясь, зло гремя шаткими досками деревянного тротуара.

Юлочка рассеянно посмотрела ему вслед. Настроение праздничного дня не оставило ее. Вернулась в дом, надела шляпку и, выйдя на улицу, побрела наудачу. Долго шла по бесконечному бульвару. С бульвара прошла на край города к городниковским оранжереям, и оттуда, с большим пучком фиалок, прямо к Джеге. Комната у Джеги не комната, а так – дырка в четырех стенах. Цветы к ней идут – как сарафан быку ярославскому. Долго озиралась Юлочка, куда бы свой букетик поставить, наконец, налила воды из чайника в стакан и сунула в него фиалки.

Вслед за тем стакан был задрапирован тут же споротой со шляпки лентой и поставлен на окно, поверх стопки книг. Покончив с фиалками, Юлочка побродила по убогой джегиной конуре и присела, наконец, на край кровати. Тут только встало перед ней воочию все убожество окружающей ее обстановки.

Следуя ходу своих мыслей, переводила она взгляд свой с одного предмета на другой и вдруг громко выговорила:

– Он будет жить иначе.

А Джега в этот день бродил как угорелый. Будто влез кто горячей пятерней в грудь и зажал в тугой кулак сердце. То вдруг запоет в груди, то злоба вдруг подымется, да такая – башку бы разбил.

Придя в коллектив, закрыл окно. Штору вниз сдернул, завесил солнечную улицу. Нинка удивленно повела бровями – ничего не сказала, въелась сухими губами в папиросный мундштук, затянулась покрепче, ткнула нос в книжку.

Долго в молчании сидел Джега у своего стола. Вспомнил вчерашний день, двуколку, избу чигуновскую. Стыд ожег щеки. Схватил лист бумаги. Набросал наскоро Андрюше Чигунову:

«Прости, друже! Вчера я кинулся от вас в город, не сказавшись. Так вышло. Забыл в городе шкаф с союзными деньгами запереть. Деньги случились большие. Как вспомнил, ноги сами в город приударили. Сам понимаешь. Не серчай. Скоро вернусь к вам, еще не раз побалакаем. Отпуск тоже у вас проведу нынче. Прости. Книги из портфеля вам в читальню. Портфель себе возьми на память.

Джега».

Сунув письмо в конверт, Джега подержал его, будто взвешивая на ладони, потом тихо выдавил:

– Сволочь…

Нинка голову подняла.

– Ты про кого это?

– Про себя..

Дрогнула Нинка.

– Эва… А я и не знала.

– Узнаешь.

Едва вышел за дверь Джега с письмом, Нинка вскочила, бросила недокуренную папироску в угол, сдернула штору с окна и распахнула настежь раму. Ветер, ворвавшийся в комнату, ухватил рыжую прядь Нинкиных волос и стал елозить ею по шершавой щеке. Так, стоя у окна, нащупала Нинка случайно джегину кепку. Огладила было ее ласково рукой, да вдруг спохватилась и, вздрогнув, оглянулась на дверь.

Когда через четверть часа в коллектив вошел Джега, Нинка с сухой деловитостью обратилась к нему:

– Джега, хочу в отпуск итти.

– Ладно. Куда же ты?

– Через неделю едет в лагерь заводский отряд. С ним ударюсь.

– С ребятами. Это хорошо. А что, если и мне с вами махнуть?

Зажглась Нинка. Ударила по столу ладошкой:

– Джега, поезжай… Заменись Петькой и айда…

Джега уставил невидящие глаза в угол. Тряхнул головой.

– Ладно, поживем – увидим. Может, в самом деле приеду.

Нинка придвинулась вплотную.

– Слышь, Джега, серьезно валяй, приезжай.

День промаячил, валясь на все стороны, как разболтавшееся на оси колесо. Окутанный в смутные думы, шагал вечером к себе Джега. Дома – портфель на кровать, сам, не раздеваясь, – к окну. Распахнул настежь раму и вдруг опустил глаза на цветы. Грудь застлало вяжущей мякотью. Провел рукой по глазам, закрыл их и так стоял над стаканом с фиалками, улыбаясь весеннему вечеру.

Экой дурман… Юлка… Юлка…

Потянуло к ней, но тут же решил, нахмурившись:

– Нет же, не пойду…

Злоба поднялась откуда-то со дна и залила, заполнила его всего. Ударил кулаком по подоконнику. Стакан опрокинулся. Зажурчала вода, падая с подоконника на пол. Фиалки рассыпались по окну.

Усмехнулся Джега:

– Фиалочки… цветочки…

В бешенстве схватил цветы и метнул на землю за окно.

– Катись к чортовой бабушке!

Пробродив еще минут пять в темноте, Джега зажег огонь, сел к столу и, заткнув ладонями уши, пробовал читать. Строки мешались и залезали одна на другую. Бросил книгу и, погасив свет, стал раздеваться. Раздевался медленно, долго держа в руках каждую вещь, прежде чем бросить на стул.

И вдруг схватился, бросился к окну, и, как был в одном сапоге, без рубахи, перемахнул через подоконник. Нагнулся над разбросанными пахучими пятнами фиалок и подбирал одну за другой, царапая ногтями талую землю. Потом влез обратно и, бережно положив фиалки на стол, уронил в них горячее лицо.

Утром вскочил с кровати, чувствуя легкость необыкновенную. Одеваясь, посвистывал даже. День крутой, рабочий день прошел незаметно. Вечером у выхода из коллектива оборвыш подал записку. Развернул.

«Жду, милый, сегодня. Грустно без тебя. Тоскливо.

Юлия».

Сунул записку в карман, мотнул головой, зашагал быстро к клубу. Был союзный день. Джега вел собрание. Со сцены пробежал глазами по макушкам голов и почувствовал, как к плечам мурашки побежали. Вышел на край настила и выкрикнул обычное «товарищи» на этот раз так, как должен был кричать «земля» матрос с колумбова корабля, после долгих месяцев блужданий увидавший, наконец, далекий берег.

Для Джеги эта дружная толпа, разместившаяся на клубных некрашеных скамьях, и была землей, которая ушла у него из-под ног и которую снова почуял он, взойдя на помост. Вот они перед ним – сто, двести горячих голов, а за стенами еще тысячи, миллионы таких же. Все думают так, как он думает, и делают его дело. Это настоящее человеческое дело, и разве можно променять его на минутную жеребячью радость?

Подвинулся к краю клубного помоста. Еще раз бросил торжествующе и призывно:

– Товарищи!

И заговорил…

Петька Степу Печерского локтем под бок.

– Похоже на то, что Джега в ударе сегодня.

А Джега в самом деле в ударе был, и рядовой союзный день, загоревшимся в его крови вдохновением, был превращен в день, который помнится годами и засаживает в головы такие клепки, какие потом не выколотишь за всю жизнь.

Из клуба вышли вместе с Петькой Чубаровым. Джега как от холода ежился от неулегшейся лихорадки. Оглядел улицу – все вырисовано четко и резко, точно сейчас только глаза раскрылись. Странно обостренными стали все ощущения. Остановился.

– Чорт его знает. Точно сейчас родился… или пьяный…

Петька тоже почувствовал перемену в Джеге.

– Эге, уж не заворот ли кишек у тебя, дружище? Как бы у тебя пробки не перегорели, больно ты светишь сегодня жарко.

– Ни черта! А знаешь, у меня такое дурацкое чувство, будто я в самом деле могу засветиться, а? Знаешь, смешно, а я понял сейчас, почему этих всяких святых со светящейся башкой рисовали. А вдруг человек в самом деле светиться может, а? И не как-нибудь этак философски, а по-настоящему светиться от напряжения клеток. Я где-то читал, будто рыбы есть такие, которые в минуту возбуждения светятся.

Петька засмеялся.

– Эва, про этих самых рыб я тоже, грешный, осведомлен, и помнится мне, есть такие, что, как увидят самочку, так и засветятся, а без этого, хоть керосином обливай, да в печку пихай – не светятся.

Вздрогнул Джега. Поежился. Вспомнил тут же почему-то про записку. Нащупав рукой ее в кармане, подумал с бешенством:

«Неужели в самом деле для нее засветился сегодня? А? Нет, нет… Это комсомольские головы на собрании зажгли, дело зажгли. Дело, дело…»

На повороте к скверу увидел вдали зеленый домик с палисадником. Потянуло неудержимо. Стал как вкопанный, дрожа с ног до головы.

Усмехнулся Петька.

– Чего это тебя?

– Так. Ничего.

Помолчал минуту, потом схватил Петьку за локоть, сжал с силой.

– Айда, Петро, к тебе, что ли?!

– Что же ко мне, так ко мне.

Пока Петька чай готовил, Джега расхаживал из угла в угол в просторной петькиной комнате. Каждый раз, как приближался он к двери, хотелось неудержимо выскочить наружу и нестись, сломя голову, к домику с зеленым палисадником. Но каждый раз он круто поворачивался спиной к двери и широко шагал в противоположный угол. Чем дальше время шло, тем сильней нарастал беспокойный зуд. После чаю сели в шахматы играть, Джега загадал: «выиграю – пойду, проиграю – не пойду».

Игра клеилась плохо. Джега был неспокоен и рассеян и своей рассеянности никак преодолеть не смог. Пока Петька думал, он отбивал ногой под столом торопливый бег крови. Сам он почти не думал и в конце концов прозевал ладью. Завопил Петька победно, но смолк, увидев джегино лицо. Похоже было на то, что Джега схватит сейчас доску и бахнет по голове. Но Джега скосил глаза в сторону и вдруг поднялся.

– Пойду!

Петька удивился.

– Куда это тебя несет?

Джега не ответил. Ухватил портфель, шапку и, не оглядываясь, почти выбежал за дверь.

Петька посмотрел ему в след и только присвистнул:

– Эва, как дело повернулось. Крепко занозило!

Назавтра Джега явился в коллектив с синевой под глазами, а вечером снова шел в зеленый домик с палисадником, шел не сопротивляясь, зная, что напрасно противиться. Потом уже изо-дня в день, едва сумерки надвигались, ждал знакомой сумятицы в груди. Стала эта тяга к Юлочке непреоборимой. И где бы ни настигла – на собрании, в коллективе, в цеху, – отрывала от дела, от друзей, подымала со стула, гнала к зеленому палисаднику. Только-только сдерживал прыть в ногах, чтобы не бежать сломя голову. Калитку рвал с маху и отбрасывал на отлет. Взбегал на крыльцо в два прыжка, дергал рывком дверь и через темный коридор врывался в белую девичью каморку.

Юлочка прыгала навстречу ласковым котенком:

– Здравствуй, милый.

Кидался к ней, горячий и размякший:

– Юлка, радость!

Крепкими, грубыми руками сжимал тонкий стан. Ноздрями, привыкшими к тяжелым заводским запахам, тянул жадно запах духов, тонкий, раздражающий и пьянящий. Этот запах гнался за ним по пятам, где бы он ни был, что бы он ни делал. Иной раз в коллективе вдруг ударит в нос нивесть откуда набежавшая волна сладкого дурмана запаха и бросит его на стул, обалдевшего, сбитого с толку, с помутившейся головой.

А Юлочка пьянела от горячей джегиной крови, от нутряной его силы, от упрямого затылка, от неукротимого блеска глаз. Каким порывом душевным бросило ее на широкую грудь джегину, ее, обожавшую луну и тонкие гравюрки? Она не отдавала себе в этом отчета. Было в головке ее бездумно и пусто. Но Джега не мог не думать, как ни старался уйти от своих мыслей. Днем глушил их работой, но иной раз прорвутся непокорные горькие думы.

Хватался Джега за голову:

«Эх, беда. И какой нас бес свалял вместе!?»

Скоро открыл еще одно – стыд колючий и неловкий перед ребятами за Юлочку, за себя. Случилось это на реке тихим воскресным вечером. Ехали с Юлочкой в ялике. Переехав реку, вышли в узкую Заостровку. Румяный пахучий вечер лег над стылой водой. Чуть журчала под лодкой студеная струя. Вдруг над самым ухом рявкнуло десятиголосое:

– Любовь да совет!

Юлочка зябко вздрогнула, головой в плед нырнула. Джега, как укушенный, подскочил, обернулся, сжимая весло, и тут же лицо залила алая краска. Перед ним в просторном карбаске ребята из коллектива. Знал их манеру «любовь травить». Зайдут за островок и сидят – ни гуту. Ждут. Вечерами из города наежали парочки в тихую Заостровку – приказчики с жеманными барышнями помечтать, поцеловаться в камышах. Как подъедет к островку парочка, ребята оттуда на полном ходу мчат и вопят:

– Любовь да совет!

Барышня в визг. Кавалер, смотря по закваске, либо веслом пригрозит, либо в сторону шарахнется, а ребята гогочут и скорым ходом удирают вниз по Заостровке. Но сейчас замешались ребята. Минуту трепыхалось над водой неловкое молчание. Выручил карбас, наскочивший на джегин ялик. Тряхнуло всех толчком, и дело у всех разом нашлось – будто того и ждали только. Бросились все от ялика отталкиваться, веслами с борта убирать, отъехали, не оборачиваясь, спешно и часто загребая веслами.

Джега, с пунцовым лицом, с прихмуренными бровями рванул лодку в узкий речной рукавок. Сам не знал, почему сердится, почему неловкий колючий стыд нагнал краску на щеки. Ругнул себя за глупую растерянность. Когда уже отъехали, издалека вдруг донесся чуть слышно звонкий девичий выкрик:

– Сов-е-е-т да любо-о-вь!

Узнал Джега нинкин голос. Передернуло. Мотнул головой. Бросил Юлочке:

– Уехали.

Юлочка откинула плед с головы.

В глазах злые искорки.

– Милые шуточки, нечего сказать.

Но у Джеги не было обиды на ребячью выходку. Обидна была злая поволока юлочкиных глаз.

– Шутят, как умеют.

– Очень жаль, что только так умеют.

– Что ж, ведь они, Юлка, в институте для благородных девиц не обучались.

Отвернулась досадливо… Шляпку на глаза надвинула. После короткого молчания сказала нехотя:

– Вернемся.

Бросил весла Джега. Прыгнул к ней на корму.

– Брось, ты, хорошая.

Протянул руки, сгреб ее к себе на грудь, и когда нагнулся, ища юлочкины губы, встретил их жаркими и сладостно ответными. Всегда так тонули размолвки их в набегавшей любовной волне, и чем глубже была пропасть несогласия, тем выше поднималась любовная волна, хоть и не доходила никогда до гребня. Как ни крепки руки Джеги, как ни жарки губы, а ускользала от него всякий раз Юлочка, как только чуяла, что уходит земля из-под ног.

Джега дивился полушутя, полухмуро…

– Чудачка, чего убегать-то!?

Юлочка, розовея, лаская белой ручкой горячие его щеки, отвечала:

– Не знаю, милый.

Тихо улыбаясь, говорил Джега:

– У орочан, кажись, или на Колыме обычай есть – кто девушке потайной поясок развяжет, тот и любит до конца. Думаю, поясок-то не столько на бедрах, сколько в груди носят. А? И поясок этот, поди, у каждого иной и развязывается по-разному. У тебя вот я никак этого пояса найти не могу. Неловок я больно, или уж очень крепко закрутила его?

И опять обегала Юлочка ласковыми пальчиками тугую шею, прижималась щекою к груди и опять…

– Не знаю..

А поясок отыскался-таки однажды.

Вернулся Джега через два дня после заостровской прогулки к себе и ахнул. Комнаты не узнал. Ушел – оставил конуру свою заваленной всяким хламом, пылью и застланную паутиной, а нашел чисто прибранную светелку. Все на месте. Все прикрыто, прилажено. По стенам картинки какие-то, барахло по гвоздикам развешено и прикрыто простыней. На столе подснежники ранние и шляпка юлочкина – что-то вроде пирожного с кремом или огородной грядки. Юлочка сама в белой блузке у окна с книжкой в руках.

Джега так и сел.

– Вот так чудеса. Это ты, Юла?

Улыбнулась довольная.

– Я. Целый день хозяйничала. Ну, похвали же.

Поднялась от окна, потянулась сладко, книжку за окно бросила, к нему прянула.

Засмеялся Джега.

– Хвалю. Что говорить, домохозяйка ты, видно, знатная.

Потянулся к ней.

– Поди ближе, покрепче похвалю.

Схватил ее рывком на руки, прижал к груди так, что захрустели под руками кости. Прижалась Юлочка накрепко, затрепетала в железных руках как воробей под застрехой, прижалась щекой, зашептала стыдливо и жарко:

– Хочешь… хочешь… хозяйкой твоей… навсегда стану?

Затихла. По плечам дрожь уходящая зыбилась.

Помолчал Джега. Потом прижал крепче.

– Так вот как поясок развязывается. Ну и глупая же ты.

Юлочка зарумянилась.

– Ну, я же не виновата… Разве это так плохо? Ведь это же лучше, чем распущенность…

Джега опустил свою ношу на пол и, разминая плечи, ответил:

– Что же, и загс учреждение не плохое.

VII

Первым на базарной площади с утра появляется старый Феська. Распластавшись, вылезает он из-под сторожки, и, уперев в землю передние лапы, потягивается, припадая к земле мохнатым брюхом. Дальше программа такая: протрусить, прихрамывая на левую переднюю лапу, к реке, громко чавкая напиться студеной прозрачной воды и ковылять обратно на площадь, чтобы успеть встретить вылезающего из сторожки старого Афанасия. Человек и собака очень походят один на другого. Оба они очень стары, борода у Афанасия, желтая и кудлатая, свалялась как шерсть Феськи. Так же прихрамывает Афанасий, так же потягивается и зевает со слезой, чуть слышно повизгивая. Разница между ними разве та, что Афанасий всякий раз крестит широкую дыру зевка, а Феська обходится без этого. Встречаются, как всегда, у первого лотка овощного ряда. Феська помахивает в знак приветствия облезлым хвостом, Афанасий останавливается и почесывает лениво бороду (это заменяет махание хвостом, так как его у Афанасия нет). Почесавшись в меру, Афанасий говорит, сильно гнусавя:

– А что, Феська, чай пора нам пылить начинать?

И они начинают пылить.

Час пылят они метлой и лопатой, час висит над базарной площадью серым грозовым облаком густая пыль. Перво-наперво приступочки красного ряда обметает Афанасий, потом спускается к суровским лоткам, потом, пройдясь перед скобяными, охватывает от них середину площади, и тогда только, заворотив вокруг овощного ряда, спускается к рыбному. Не слишком много пыли убывает от приборки Афанасия, а может даже и прибывает. До реки, куда сваливает он сор (что там ни говори квартальный, а в реку всегда удобнее валить), дотащит Афанасий лишь малую горку бумаги да трухи овощной, пыль же, поднятая метлой Афанасия, садится обратно на лотки и камни, и чуть подымется ветерок, присыпает обильно серым налетом репу и сонных судаков, влекомых с базара ежеутренно ревностными домохозяйками и домработницами.

В семь часов к пристани из-за реки подходят карбаса.

Груженые сверх меры двоерушными корзинами со всякой снедью и желтобрюхими полагушками, сидят они зелеными и желтыми бортами на вершок от воды и ходко бегут вперед, толкуемые чистыми захлебистыми гребками заостровских женок. У пристани под протяжные певучие бабьи выкрики выгружаются карбаса, и женки, по пять-шесть в ряд, волокут на площадь двоерушные короба, расставляя их вдоль съезда, ведущего от Буяновой улицы прямо к реке. Позже являются лотошницы и перекупщицы-торговки, а к восьми базарная площадь дребезжит и ревет, пестрит и захлебывается в звонком трескучем гомоне.

У извозчичьей биржи, как всегда, сутолока и руготня. Пахнет лошадиным потом, овощными отбросами и еще чем-то нестерпимо кислым и тошнотворным. У крайней телеги шумная толпа ломовых извозчиков. Здоровые дяди, с красными заревами на затылках, борются, согреваясь на утреннем холодке, ругаются, закусывают огурцами и тресковыми охвостьями, играют в орлянку. В этой толпе неизменно пребывает и Мотька. К извозному промыслу он, собственно, никакого отношения не имеет, но, когда на горизонте появляется некто, хотя бы отдаленно напоминающий нанимателя, и вся толпа, оставив игры и закусывание, бросается на подошедшего, Мотька в рядах наступающих всегда первый. Иногда эта готовность Мотьки услужить стоит нанимателю кошелька, чудесным образом и совершенно незаметно для постороннего глаза переходящего в мотькин карман. Иногда, против всякого ожидания, Мотька, в то время, когда все окружают подошедшего, остается сидеть на телеге, презрительно поплевывая в желтую жижицу под ногами лошадей. Это значит, что Мотька расценивает ресурсы жертвы как не стоящую выделки овчинку.

Но сегодня случилось вовсе необычное. Мотька сорвался с места тогда, когда все остальные преспокойно предавались своим занятиям; мало того, он бросил игру на самом интересном месте, бросил, оставив свой кровный пятак в руках чернобородого дяди, и устремился к фигуре, которая не только, повидимому, не представляла ни для кого интереса, но и направлялась-то мимо биржи на базар.

Фигурой этой была Нинка Гневашева, и совершала она свою редкую прогулку на базар с тем, чтобы купить плетеную корзинку и веревку для отпускной поездки.

Широко шагала Нинка, деловито помахивая порыжевшим парусиновым портфелем, надвинув кепку на хмурый лоб, вертя в руке незакуренную папироску. На эту-то папироску и нацелился Мотька, и когда Нинка подошла прикурить к первому попавшемуся на базаре человеку, то оказался этим первым попавшимся именно Мотька.

Он подмигнул сам себе красивым карим глазом и, выгнув руку кренделем, сунул Нинке в нос замусоленный короткий огрызок козьей ножки.

– Пожалуйте, товарищ, с компрвветом.

Нинка приложила конец папиросы к тлеющему и осыпающемуся раструбу окурка и, прикурив, выпрямилась, глядя Мотьке прямо в глаза.

– Чего ты, парень, клоуна из себя строишь?

Мотька скроил трагическую гримасу.

– Ох, товарищ, я ужасно как строгости боюсь. Не пужайте меня, пожалуйста. – И вдруг, нагло ощерившись и жадно блеснув глазками, Мотька протянул к высокой нинкиной груди грязную руку с обломанными ногтями. Нинка положила свою руку на его и, задержав на полпути, не торопясь отвела назад. Затем, снова глядя в самую глубь мотькиных глаз, она сказала спокойно:

– Стой, парень! Эти грязные шутки ты оставь. Пойдем лучше со мной плетенку покупать, потом ко мне стащим ее..

И они пошли.

Немного позже Мотька сидел уже в нинкиной комнате на краешке окна и, вытянув угловатую свою голову на непомерно тонкой шее, оглядывался как мышь, попавшая в новую кладовую, полную влекущих запахов.

Быстро, на глазок, оценил Мотька все, что было на виду по продажной стоимости у вахлака Пружанова, ухмыльнулся простенькому замочку старого комода и проволочным крючкам оконных рам. Все это он делал, впрочем, скорей по привычке, чем для дела. Нинка скинула куртку, вынула пачку «Пушки».

– Кури, товарищ.

– Благодарствуйте, барышня.

– Как тебя зовут?

– Звать меня, собственно, Мотька, а прозвище, извините, Солдат, либо Резаный – кому что по вкусу.

– Почему же Резаный и почему «извините»?

– А уж так, Резаный значит.

– Что ж у тебя резано?

Мотька хихикнул:

– Случай такой вышел. А что у нас резано, девицам никак сказывать невозможно.

– Чепуха, говорить все можно и нужно.

– А это когда как. Запрошлый день в угрозыске инспектор меня пытал насчет ковриков двух персидских. Очень вежливый человек попался и все уговаривал правду говорить. Я как оттуда вышел, так целые сутки насквозь со смеху катался. Чудак такой.

– А ты часто в угрозыске гостишь?

– Случается.

– Есть хочешь?

Мотька почесал за ухом:

– Что же. В случае чего, можно. Еда, она человеку не вредит никогда.

– Разожги примус.

Мотька принялся орудовать у примуса, да неловко у него выходило, видно не приспособлен человек к примусу. Нинка смотрела в окно, тянула папиросу. Оглянулась на мотькину возню. Поднялась.

– Эх ты, руки дырявые! Дай-ка уж я сама.

Мотька тотчас все бросил и развел руками.

– Не приобучен к этой цивилизации. Больше все по трактирчикам. Зайдешь, колбаски там, или что, смотря по делам.

– Это по каким же делам, за которые потом в угрозыск тянут?

– Не за все тянут. Иной раз и так обойдется. Тут, брат, ловкость рук и вострота глаз.

– Вроде ковриков?

– Коврики дело прошлое. А хорошие коврики были. Загляденье! Сам бы ел, да деньги надо. Спустил за гроши живодеру Пружанову. Ну, да недорого достаюсь, не больно и жаль. Дело наше такое.

– Скверно дело, стыдное дело!

Мотька ухмыльнулся.

– Как поглядеть! Воровство, оно вроде уравнительного налогу. Так-то каждый к себе норовит оттянуть, а мы от одного к другому перекладываем.

– Не перекладываешь, а к себе тянешь?

– К себе. А много ли мне остается? Портки, извините, розные да еще приводы. Остальное тю-тю! Воры, они вроде сточной трубы. Только скрозь течет, а на самом существе ни черта ни застревает.

– Потому что не дорого, потому и не застревает. То, что трудом да мукой взял, глотку перегрызешь, а не выпустишь. А еще, чорт ты горбатый, общего ты не чувствуешь. Скажи, промеж вами то, что вместе скрадено, ровно делите?

– А то как же? Насчет этого строго. Артельного никто не зажимай, а зажмешь – не обрадуешься!

– Вот! А разве мы все не одна артель? А? Разве не за одно стараемся? Ты знаешь, жизнь как сейчас повернула? Все в одно долбим. А ты приходишь в артель, обкрадываешь, норовишь у своих урвать кусок.

Мотька сморщился, к уху потянулся.

– Стойте, барышня! Тут, брат, маленько тово не этого. Артель ваша – не моя.

– Как не твоя, а чья? Ты где, на луне живешь? Что вокруг тебя делается? Знаешь? Чем тебе наша артель не по плечу? Что ты со мной не поделил, что у меня норовишь красть? Почему со мной к плечу не хочешь работать? Чем же ты лучше меня?

– Как сказать – лучше, не лучше, а особый я. Зачем в вашу патоку мешаете меня? А ежели не хочу я в патоку? А ежели не хочу из вольной птахи в яремную клячу обернуться да возок ваш возить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю