355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Бражнин » Прыжок » Текст книги (страница 2)
Прыжок
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 04:00

Текст книги "Прыжок"


Автор книги: Илья Бражнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

В клубе, носясь по длинным коридорам, забыла о времени и удивилась, когда, взглянув на стенные часы, увидела, что уже пол двенадцатого. Уходя, столкнулась на крыльце с Гришкой.

Сначала отшатнулась от неожиданности. Потом рассмеялась.

– Это ты?! Чтобы ты пропал! Чего это тебя здесь носит?

– Тебя ждал, Нина.

– Меня? Вот дурень! Другого места не нашел.

– Что же делать, Нина! Ты вечно чем-нибудь занята, вертишься, носишься – никогда с тобой и поговорить нельзя, ничего от тебя толком не добьешься.

– Какого же тебе от меня толку нужно?

– Ты же знаешь, Нина.

– Ничего не знаю.

Вскинув голову, уперлась ему в глаза тупым и темным взглядом.

– Ты же получил свое. Чего ж еще тебе? Сидел бы да радовался.

Гришку передернуло.

– Нина, к чему этот вульгарный тон. Зачем напускать на себя никому ненужное ухарство? К чему пачкать хорошее этим грязным жаргоном? Разве нельзя говорить по-человечески?

Нинка вздохнула, закатила глаза на лоб.

– Ох, давай говорить по-человечески. Что ты за мной хвостом волочишься? Дела у тебя другого нет, что ли? Пойди к Джеге, нагрузку даст такую – всякая чепуха из головы вылетит.

– Ах эта нагрузка! Не лучше ли одно дело как следует делать, чем хвататься за десять и в результате ничего не сделать. Нельзя же человека под нагрузкой похоронить. Ведь мне не семьдесят лет.

– Тебе тысяча лет! И зачем только тебе комсомол дался?

– Оставим это, Нина. У нас разные точки зрения.

– Какие такие две точки разные могут быть у двух комсомольцев?

– У тебя Нина, ложное и преувеличенное понимание общественного долга. Я не признаю самоотречения, ты это знаешь. Чем бы ни занимался человек, какое бы место ни занимал в общественной машине, у него всегда должно оставаться что-то свое личное. Но сейчас оставим теоретические споры. Я хотел бы все-таки поговорить с тобой о другом.

Они вышли на улицу. Снег рыхлыми пуховыми подушками лежал вдоль забора. Ветер хватал этот белый пух и посыпал им улицу перед идущими. Нинка тряхнула головой.

– Ну, давай, выкладывай. Ты что, о любви говорить собрался?

Судорога прошла по тонкому лицу Гришки. Тихо выронил:

– Да, о любви. О чем же другом я могу говорить сейчас с тобой?

– Ну, коли ни о чем другом, так и быть поговорим о любви. Только сперва я, а потом ты. Ну вот. Напрасно ты, друг, порох тратишь. Обратись, брат, в другую лавочку. Моя закрыта – проторговалась.

– Нина, ради бога, опять этот извозчичий жаргон!

– А чем же извозчичий хуже полковничьего?

– Ты же знаешь, что я отрекся от отца. К чему это?

– А так, к слову. Ты не обижайся, только ведь говорить-то нам с тобой не о чем.

Схватил за руку.

– Нина, слушай, зачем же?.. Зачем же тогда… на вечеринке… отдалась?

Засмеялась Нинка, да смех вышел злым, надрывным – не смех, а оскал волчий.

– Ох… еле выговорил, бедненький! «Зачем, зачем»! Пришла охота и отдалась. Зачем вокруг этого чертовщину городить всякую? Дело-то такое простое. Только вот что, друг, у тебя, кажется, до меня заноза сильная, да?

– Очень сильная, Нина… если бы ты знала…

– Если бы знала, ничего бы не было. Никогда бы не видать тебе меня, как своих ушей. Думала ты так, дурака валяешь. Сама…

Запнулась, дрогнул голос.

– Сама в этом свое топила. Так вот, Гриша, друг. Забудь все, выкинь из головы. Пусть будто как случай, вроде, ну, кирпич с крыши на голову свалился. Холодной воды приложи и пройдет. Забудется, и шишка пропадет. Поднажми на работу. Прощай, брат, и больше, пожалуйста, сделай милость, не будем к этому месту подходить ни с какой стороны. Тошнит меня от таких разговоров.

Подала руку. Гриша схватил ее и, не выпуская, торопливо с болью заговорил:

– Постой, Нина, да как же так? Нина, у меня это слишком серьезно, чтобы так бросаться. Это сильнее меня, понимаешь? Я не знаю, что я могу сделать, но я чувствую… что выйдет что-нибудь плохое. Нина… я… я это чувство очень высоко ставлю, понимаешь?.. Зачем принижать его, зачем шутить и гримасничать над тем, над чем нельзя?.. Водой здесь не поможешь и политграмотой тоже. Да постой же, Нина, постой, дай мне еще сказать… Одну минуту, Нина!

– Да нет, стоять тут нечего, прощай!

Ушла прямой, твердой поступью, хмуря досадливо редкие брови.

Дома столпотворение застала. Целая гвардия под начальством Петьки Чубарова в комнате орудует. Мебель с мест посдвигали, барахло из угла на середину выволокли, Колька Тихонов на стремянке верхом сидит, паутину из угла выцарапывает, из-под стола ноги васькины торчат да книги пачками вылетают. Петька посреди комнаты с метлой стоит и командует. Увидал Нинку, метлу «на-караул».

– Товарищи санитары! Сама зараза пришла. Смирно, по местам! Слово имею я. Товарищи, как санитария и гигиена первейшая вещь, а Чемберлен, сволочь, в Карлсбад купаться поехал, то обязаны мы перед лицом международного пролетариата это гнездо холерных микробов порушить и объявить неделю чистки. Оно, конечно, трудно активисту без грязи жить, и мы глубоко сочувствуем товарищу Гневашевой, но… товарищи, с другой стороны, без санитарии никак не возможно. Итак, товарищи, к оружию! Васька, бери метлу! Я за примусок примусь. Грязи на нем, будьте здоровы, на вершок с четвертью.

Нинка портфель в угол бросила. Живо куртку скинула, рукава засучила, юбку подоткнула и пошла плясать по комнате с тряпкой в руках. Поздно вечером все уселись за чисто вымытым столом вокруг буханки ситного с изюмом и кислой капустой с клюквой. Петька торжественно провозгласил:

– Объявляю неделю чистки благополучно законченной. Приношу благодарность всем товарищам, принявшим участие в этом знаменательном событии. Товарищу Тихонову за самоотверженные и опасные работы по ликвидации паутинной завесы преподносится орден Красной корки.

Ободрав половину верхней корки, Петька торжественно поднес ее Кольке. Васька Малаев приветствовал героев от лица красных профсоюзов, а Нинка от женотдела. Когда выкатились всей гурьбой за ворота, было уже часа два. Освещенная яркой луной Нинка улыбалась им в окне и махала руками. Отсалютовали ей, построившись шеренгой перед окном, и двинулись веселым маршем по лунной белой улице.

III

Еще снег на всех путях и перепутьях поблескивает, а уже солнце, сезонник ярый, на вешнюю работу стало. С утра пораньше вскарабкается красной собакой на краешек небесный, ощетинится золотом лучей и давай дышать теплом на землю. Надышит, надышит – с дерев капель скатится, потемнеет земля. На белой рубашке снеговой выступят темные пятна пота – снег бурет начнет. Пар валит о земли, как с жеребца, разгоряченного бешеной гонкой.

Игнат ночью по нужде вышел, валенки промочил. На крыльце приостановился, крякнул:

– Весна!

Проснулся Петька Чубаров, высунул из-под одеяла кудлатую голову, глянул на красную радуницу за окном, глаза сощурил, харкнул:

– О-го, ого-го! – прыгнул с кровати и пошел колесом по полу.

– Весна!

К Нинке под одеяло истома в утренней дымке прянула. Спрятала Нинка голову под одеяло, закрыла отяжелевшие глаза, в омут ушла весенний, под ледок хрупкий.

– Весна!

Джега камнем распластался на кровати. Никак глаз не разомкнуть. Тугая струна тело стянула. Зазвенело.

– Весна!

К Юлочке в покой девичий сошла. Тихо защекотала под сердцем. Открыла глаза Юлочка. Улыбнулась нежно. Закинула за голову тонкие руки. Зашлась мечтами девичьими.

Всюду… всюду… всюду…

Всем… всем… всем…

Весна… весна… весна…

По лесам и дорогам, по тропам и пригоркам, по карежинам лесным, по болотинам и топям, по городам и весям протрепетала, до самой Москвы дошла, в наркоматах окнами прозвенела, старый распухший портфель, не выдержав, лопнул, теряя скучный бумажный груз, трамваи пьяно раскачала на рельсах, на Гужоне докладчику глаза зажгла факелами.

– Весна, весна.

В коллективе Джега раму выставил. Распахнул окно. Воробьиный щебет ворвался. Повернулся Джега к окну спиной. Сел за стол. Дугой деловитые брови сошлись.

– Нинка, цифры мне по кружкам приготовила!

Подала Нинка синюю папку. Остановилась у окна, глотнула пряного воздуха; дрогнули ноздри. Отошла.

Потянулись румянощекие талые дни. Вечерами прилетавший откуда-то издалека ветер разгуливал по городу пьяный и лохматый, приносил острые запахи, зуд и тоску.

Джега хмурился, томился, а чем – сам толком понять не мог. Идет иной раз улицей в райком или в союз, а улица изогнется и, не понять как, выведет за город. Заметит, крепко выругается, кепку на глаза, и айда скорым маршем обратно.

– Нехорошо. Узелки распустил. Призываю к порядку, товарищ Курдаши.

Ночью, рассвирепев, работает через силу, пока не сморит сон.

А на утро опять то же. Точно забрался кто внутрь и ворошит крепко слежавшиеся годами пласты!

Пес его знает, что с человеком делается!

Однажды пряным вечером в конце улицы мелькнул тонкий девичий силуэт. Остановился Джега как вкопанный. Плюнул на мостовую. Сорвал ветку тополя, острую, липкую, поломал на кусочки, бросил.

– Чорт! Вот так история!

Назавтра окунулся в дневные хлопоты. Забыл о вчерашнем. Вечером случайно на Гришку Светлова налетел. Сперва ничего особенного не заметил, потом уловил в высокой качающейся гришкиной фигуре что-то необычное. Присмотрелся внимательнее и вдруг понял – пьян Гришка. Удивился – пьяным раньше его никогда не видал. Вместе с удивлением поднялось откуда-то из глубины мутное неприязненное чувство к Гришке. Быстро догнал его. Тронул за плечо.

– Стой-ка, Григорий!

Гришка оглянулся. Бледное лицо подернуто нахальством. Шапка на затылке.

– Чего тебе?

– Стой-ка! Пару слов тебе нужно сказать.

Остановился, раздумывая, Гришка, криво усмехнулся, потом медленно повернул за Джегой. Когда к дому подошли, Джега обернулся к Гришке. Взял его за лацкана пальто.

– Слушай, иди, брат, ты сейчас домой, выспись как следует. А на будущее время устраивайся так, чтобы не попадать на завод в пьяном виде. Это, брат, последнее дело, а для комсомольца и вовсе не к лицу.

Глухо падают слова Джеги, прямые, жесткие, негнущиеся, как и сам он.

Гришка побледнел, налился пьяной обидой, окрысился, выставив вперед неслушающуюся ногу.

– Ты… что же, жандармские функции на себя берешь. Ска-а-жите, пожалуйста…

Запнулся, прищурился, хотел сказать еще что-то обидное, и – не вышло. Жалко запрыгала нижняя губа. Разом осел Гришка, посерел, схватился руками за голову, как в припадке зубной боли, и, сев шумно на ступени крыльца, не то зарычал не то зубами выскрипел:

– Эх, Джега, Джега… и ты тоже. Скверно мне, понимаешь, скверно.

Не нашел Джега, что сказать Гришке. Стоя над ним сейчас, чувствовал он себя и его совершенно разными, стоящими как бы на противоположных концах длиннейшей прямой. Это разное, отличное от своего мироощущения, Джега чувствовал всякий раз, как встречался с Гришкой на работе, на собраниях или в толпе ребят, такой близкой и понятной ему комсомольской толпе. Чуял Джега в Гришке что-то чужое, отдельное, не мог он не видеть, как, делая одно и то же дело, что делают все комсомольцы, Гришка все же до конца не сливался с ними; выходило, что хоть он и в толпе, но в то же время ходит как бы вокруг толпы. На тонких, слегка подергивающихся губах Гришки всегда лежал какой-то ледок, а за сомкнутыми губами таился хищный и осторожный волчий оскал. Не любил Джега Гришки, хотя упрекнуть его ни в чем не мог: работу комсомольскую делал Гришка исправно и был грамотней и активней многих.

На минуту, налитый своей непонятной ему горькой тоской, стал Гришка вдруг как бы ближе Джеге, но лишь на минуту. Тотчас же снова пробежал в груди легкий холодок, и, не сказав ни слова, Джега медленно спустился по ступеням крыльца.

Проходя мимо окон, выходящих на улицу, неожиданно увидел в окне Юлочку, вычерченную за стеклом тонким мягким рисунком. Не видя его, смотрела она задумчиво на золотоперые весенние облака.

Постоял Джега минуту как приклепанный к тротуару, потом схватился и, покусывая губы, помчался полным ходом к клубу. Завклубом Пришвин в этот вечер немало дивился странной рассеянности Джеги и тому, что, всегда внимательный и требовательный, на этот раз Джега сидел на собрании безучастный и неподвижный. Впрочем, Пришвин, был, пожалуй, даже доволен этим, так как деловитость и щепетильность Джеги в работе всегда сильно стесняла немного ленивого и безалаберного завклуба. Все время, пока длилось собрание, Пришвин, украдкой поглядывая в джегин угол, ожидал перемен, но перемен не последовало.

Без перемен было и в последующие дни. Джега ходил хмурый, ушедший в себя.

А кругом весенняя дребезжащая неразбериха. После студеных и сладких ночей утренники были еще крепки и колючи, но к полудню солнышко уже припекало изрядно. Почки лопались и дышали сладкой одурью. Все вокруг наливалось крепким соком, брызгало молодым вином.

Джега с эти дни точно бешеницы дурманной нанюхался.

– Что за чертовщина! И раньше вёсны бывали двадцать четвертая ведь уже приходит, а такой жеребячьей истории еще не случалось.

Пробовал головой взять: «Ну, почки, ну, земля талая, ну ветер свежий, закаты там, что ли. Так ведь чего же в этом особенного. Ведь этого и летом и осенью хоть отбавляй! Почему же теперь разомлел, размяк, как окунь в ухе! Тьфу… нечего сказать – хорош работничек, краса и гордость русской революции, комсомолец с девятнадцатого года – томлением духа занимается». Усмехнулся, зашагал крупней. Стряхнул угар. Два дня голова на месте была. Потом опять свихнулась и из-за малости, из-за пичуги.

Два воробья, шало мотаясь по воздуху друг за другом, промелькнули мимо носа. Проводил их глазами, постоял, следя за их кувырками, и почуял, как снова подымается в голове туман, а в груди стукотня докучливая.

Как-то рассказал Петьке. Тот пожевал губами, свистнул.

– Понял. Осложнения на почве весенних переживании. Случаются такие истории, хоть тебе как будто и не пристало. Ежели смотреть в корень, так тут такая штука получается: либо ты перегрузился, и в таком разе тебе срочно уезжать нужно проветриться недели на две, скажем; либо тут женотдел замешан, – тогда, пожалуй, тоже улепетывать надо, либо уже безоговорочно прилепиться к предмету своей страсти. Окончательную резолюцию вырабатывай, брат, сам – тебе виднее.

Джега, тяжело отдуваясь, откликнулся:

– В том-то и заковыка, что нет этой резолюции. Запутался. Такая мешанина получилась – ни проглотить ни выплюнуть.

Шли бульварами. Петька раздувал свой кузнечный мех под полушубком, покрякивая тянул в обе ноздри густой почечный запах. Джега шел подле него молчаливый, затихший. Не доходя до деревянной калитки, ведшей с бульвара на улицу, Джега вдруг схватил Петьку за руку:

– Стой, Петро. Штука! А ежели и впрямь женотдел! Ну-ка. Постой… Подожди тут.

Быстро зашагал Джега по отуманенным весенними сумерками улицам.

– Узнаю. Неужели впрямь этаким дурнем обернулся?

Твердо ступил на крыльцо зеленого домика. Вошел в полутемную переднюю. Из соседней комнаты дверь открылась – на пороге Юлочка.

– Ты..

– Я…

А потом молчанье, дрожью и ожиданием пронизанное. И вдруг встрепенулась.

– Ах! Это вы, Джега? Я думала – Гриша. Темно здесь. Вы к Грише?

– К вам.

– Ко мне? Рада, хоть вы и не очень любезны были со мной в последний раз. Но у вас это, кажется, в порядке вещей. Ну, что же вы стоите? Раз пришли, так уж проходите. – Шагнул следом за Юлочкой через порог, оглянулся вокруг. Комнатка с ореховую скорлупу и вся пронизана тонким ароматом духов. Белая кровать, белый столик с большим зеркалом. В белой рамке гравюра девушки, дугой изогнувшей розовую спину. Стоял посредине, не выпуская ни портфеля ни шапки. Осматривался внимательно.

– Вот вы какая, значит!

– Да, такая. Увы, такая. А вы вот такой!

Стала, неуклюже сгорбившись, передразнивая его, засмеялась. И он засмеялся.

– Такой, как-раз такой. Ну, прощайте, не то. Я ведь приврал. К Григорию пришел.

Потухла сразу. Смешалась.

– Постойте… Гриша вероятно… сейчас придет…

– Нет, чего там…

Неловко тряхнул белую мягкую руку. Поцарапал себе ладонь острыми ее ногтями. Удивился блеску этих ногтей. Ушел. Проходя по улице мимо окна, увидел тонкую застекленную фигурку. Вспомнил картинку на стене в белой рамке. Отвернулся.

Быстро прошел на бульвар. Нашел Петьку на скамейке. Сел рядом, отдуваясь точно после тяжелой работы. Петька глаза скосил.

– Ну, как женотдел?

Повел плечами Джега, шапку на нос надвинул.

– А кто его знает? Кажись, нет.

Петька, охватив его плечи своими лапищами, тиснул дружески, пробасил над ухом:

– То-то нет, смотри, друже, не засыпься. А я, брат, завтра думаю погулять, благо праздник, потоптать поля, пощупать землицу талую. Айда со мной, стряхнешься!

Джега головой помотал.

– Нет, не выйдет.

– Ну, не выйдет, так не выйдет. Я уж один тогда.

Назавтра рано утром Петька, захватив суковатую палку, махнул за город. День был праздничный. Петька, не торопясь, брел пустынными улицами.

Прошел сперва по бульвару, но дорожки бульварные скоро надоели, тогда перемахнул перила и сбежал по крутому угору к реке. Глянул… ширь… ширь какая. Вода – стекло, а по стеклу ползут зеленовато-синими леденцами льдины. Схватил булыжник в пуд. Разбил водяной хрусталь. Присел на камне. Меж камней зеленый пух молодой травы. Тронул травинку, погладил.

– Молодец! Дуй! Пробивайся! Камни – не помеха! Крепче будешь!

Пошел берегом. Час шел. За город выбрел. Река широченным морским рукавом уходит вдаль – с розовой закраиной небесной сходится. От реки поле в сизую темную полосу упирается. Конца-краю нет. Пошел крошить землю трухлую. Идет – поет. Уходил в глине сапоги и брюки выше колен. Нагнал истомы в тело, устали сладкой.

Дома сунулся по углам – ни крохи. Залез в куртку, выпотрошил горстку мусору – крошек хлебных, пороху табачного. Посмотрел, прищурясь – не то в рот положить, не то в корью ножку свернуть, не то в лоханку бросить – для всего гоже. Свернул козью ножку, запалил. На подоконник сел. Сидел, покуривал, в дали румяные сквозь кружево берез глядел. Навонял хлебом жженным на целый квартал. Метнул окурок на двор, сам следом прыгнул. Вышел за ворота, побрел вдоль улицы. На огонек к Степе Печерскому – заводскому культкомщику закатился.

Степа сидит, с примусом орудует – на столе колбаса в бумажке, хлеба краюха, огурец соленый.

– Здорово, рожа!

Оглянулся Степа:

– А, Чубарь, здравствуй. Будь другом, слетай за водой на кухню.

– Есть такое дело.

Взял чайник. На кухню ввалился. У крана Сенька-семилетка в красном галстуке важно сандалит рот зубной щеткой. Весь в порошке уходился: на сапогах рыжих и то белая пороша. Увидал Петьку, улыбнулся белым ртом, бросил щетку и, прожевывая на ходу порошок, скатился с табуретки к Петьке. Петька стал, руки вверх поднял, стоит смирно. Сенька-ловкач – мигом цапнул одной рукой за кушак, другой за плечо – сел на плечи, за руку схватился, ноги уже на плечах. Поднялся, хлоп по ладошке Петькиной руки – добрался.

Теперь Петька должен его на четвереньках вокруг стола кухонного обвозить, мельницу Сенькой над головой сделать и выжать три раза одной рукой, а Сенька будет на ладони лежать, как деревянный.

Хохоток в кухне, возня. Из корридора Степа вопит:

– Эй, Чубарь!

Петька шлепнул в последний раз Сеньку по ляжке – и вон. Степа поставил чайник на примус. Петька к колбасе подсел.

– Жена в бегах?

– Вечер спайки у них сегодня. С докладом выступает.

– Дельно. А я, брат, сегодня день сгубил, благо праздник. Промаячил по полям, за чортом гонялся. Загнал, его к попу Адриану, живоцерковнику, в огород. Вот теперь склока получится у них с попом.

Заржал. Ударил Степу по худой костлявой коленке, тиснул за плечи, тот только пискнул. Потрепав еще малость щуплого предкульткома, сгинул Петька в вечерней тьме.

К Нинке зашел – нет никого. Посмотрел – опять на столах завал. Оставил записку:

«Комиссия Губздрава, осмотрев занимаемую вами дыру, нашла ее в антисанитарном состоянии и постановила оштрафовать вас на три папиросы „Совет“, кои и забираю с собой.

Предкомиссии: П. Чубаров.

Член комиссии: Он же.

Секретарь: Опять же он».

Забрав папиросы и закурив тут же одну из них, Петька снова вышел на улицу, постоял с минуту, раздумывая, и завернул на Боровую к Джеге. Но визит не состоялся. Пройдя сенцы и заглянув в джегину комнату, увидел он хозяина, в мрачном молчании сидящего у стола, и было в его молчаливой фигуре что-то, что удержало Петьку за порогом. Почесав в раздумье переносицу, направился Петька темными улицами к дому, шагая широкой твердой поступью, какой ходят крепкие, здоровые люди.

У Джеги этот воскресный день иначе обернулся.

Не любил Джега праздников. Зря они в календарь затесались. Каждый красной дырой торчит. Напирает человек грудью на работу, крошит камень будней. Повизгивает деловито цепь дней, звенит пружина натуги человечьей, слова крылятся, месиво кислое, крепкое всходит в квашне дня, того гляди разворотит квашню, растечется по всей земле.

И вдруг, ни к селу ни к городу, – стой. Спадает тесто кислой тряпкой вниз. Скрипя, мертвеет шестидневная шестерня. Тухнут заводские глаза, проваливаются, зияют мрачными дырами. Люди топорщатся в необычных одеждах и необычно сереют. Тяжелым жерновом повисает праздничный день на гибкой, жилистой шее других спорых, шумливых дней недели.

Не любил Джега праздников. Как смеет отдыхать человек перед лицом всего несделанного?

В этот день остался Джега не у дел. С утра заело что-то в груди, не попала какая-то снасть на свой блок. Разом заболтался тяжкой для себя ношей в пустоте дня. Да еще не все. Чуял что-то особое в сегодняшней пустоте, в тоске праздничной. Пытался уловить это особое, но ничего разобрать не мог. Сел на незастеленную кровать. Вспомнил вчерашний день, Петьку, бульвар.

«Кажись, нет…»

Правда ли? Прощупывал себя как чужого. Будто – ничего.

«Эх, Джега!»

Встал и пошел колесить по улицам. Давил тяжелой поступью камни мостовой и дивился сам тому, что вот так, здорово живешь, бродит он, Джега, по скучно-праздничным улицам. Дивился, а все брел дальше. Посмотрел в лицо встречной девушки. Была она в веснушках, с маленькими карими глазками и пышной рыжей шевелюрой. Проводил ее глазами. Следил за колыхающейся походкой. И опять удивился.

Зачем? Что за чортову пляску танцует он тут на улицах под чью-то неведомую дудку? Нахмурился. Повернул к дому. Заперся в комнате, да так и просидел до вечера в самом темном углу, выпятив нижнюю губу, покусывая ногти, воюя с насевшей оравой неотступных мыслей, каких раньше не знал.

Когда стемнело, ударился в клуб. Там замешал свои непокой в гомон, в дым табачный – будто полегчало. Нинку вытащил из каши коридорной, толковал с ней о всякой всячине, нагнал улыбку на желтое нинкино лицо.

Но недолго цвела нинкина улыбка. Потухла, как только отошел Джега.

А Джега к тому, к другому, последним из клуба ушел. Дома снова к окну. Схватился за голову.

«Вот, чортова голова!»

Долго ворочался в постели эту ночь Джега прежде чем заснуть, зато проснулся неожиданно, с головой свежей и легкой.

Солнце шарило по углам золотыми лапами, на окне первая муха лениво по стеклу ползла. Тряхнул головой, вскочил.

«День-то какой светлый! На работу скорей – дурь вышибать».

И вышиб. Быстро, ловко вертел колесо дня. Комсомольцы из уезда приехали – привезли ворох лесных запахов и нерешенных вопросов. Приглядывались, прикидывали все виденное на себя. Домовито обходили завод, щупали машины.

– Здорово заведено.

Когда вернулись в коллектив, Джега, в свою очередь, их расспрашивать принялся:

– Ну, как у вас, в Борке?

– О-о! Важно. Четверо новых. Теперь нас семнадцать всех, слышь! Сила! В волисполкоме двое наших. Лавочника за жабры взяли. Ох, делов было.

Смеялись серые глаза. Стулья трещали от напора кряжистых спин. Ничего, что семнадцать их против пятисот замшелых в старом упрямстве голов. Ничего, что не так давно Никита Шершнев, восемнадцатилетний бунтарь, – с пробитой головой навеки спать улегся. Все ничего. Целина поднята. Передел сделан.

Прощаясь, ломили руку Джеги сырым, могучим пожатием. Уговорились, на Троицу приедет к ним посмотреть, подсобить, встряхнуть разок деревню как следует. Ушли, не оглядываясь, оставив смоляной дух в комнатушке, обернутой кумачовыми лозунгами.

Весь день Джега дышал этим лесным настоем. Крутил в десять лошадиных сил. Очнулся от рабочего угара, когда стрелки уже за десять перемахнули. Обнял братски портфель, прошел пустынными коридорами на улицу. За воротами остановился, жадно потянул ноздрями воздух. Эк, как круто замешано! Утренних гостей вспомнил, улыбнулся:

«Вот крепыши. Не своротишь. Эти свое возьмут».

Пошел проулком меж лип пахучих. На перекрестке постоял с минуту, глянул вверх, лениво подумал:

«К реке пройти что ли, ледоход еще не удосужился посмотреть?»

Повернув к реке, тихо побрел, низко свесив голову на грудь. От бульвара спустился к воде, прыгал по валунам, пока не наскочил на живое. Распрямилось живое, обернулось девушкой. Стояла гибкой тростинкой, белело лицо в темноте. Джега назад подался, будто в грудь его кто ударил. Выговорил с хрипотцой:

– Эге. Не бойтесь. Случаем наскочил.

Хотел повернуть, да вдруг тихой песней над ухом.

– Я не боюсь. Похоже, что вы боитесь, так от меня отпрянули.

Прислушался к журчанью слов. Помолчал. Поднял плечи. Тихо уронил:

– Боюсь… Может, и боюсь.

Усмехнулся:

– Чего это вас вытянуло на ветер да без маменьки. Ножки простудите, еще и обидит, пожалуй, кто.

Ничего не сказала. Села на камень. Потом вдруг улыбнулась:

– Все равно не разозлить вам меня. Напрасно стараетесь.

И, помолчав, добавила ласково и протяжно:

– Чудак.

Не ждал Джега ни улыбки ни этого ласкового «чудака». Стоял как пригвожденный. А она все свое:

– И чего вы злость на себя напускаете? И чего вы бегаете от меня, как чорт от ладана? У вас разве в комсомольском уставе особые инструкции на этот счет?

Щелкнул себя по лбу.

– Были у меня на этот счет инструкции вот здесь, да и то… чорт их знает, куда унесло. Теперь без инструкции. А вы слушайте… вы бы ушли куда-нибудь.

Засмеялась:

– Вот те раз. Куда же я уйду? И зачем?

– Нет. Постойте… вы… ведь все равно вам уйти нужно… уехать в Москву… ведь делаете же вы там что-нибудь?

– Не что-нибудь, а учусь.

– Ну вот, и езжайте в Москву… Да уже поскорей, пожалуй, завтра, что ли.

– Постойте, не гоните, пройдут весенние каникулы, сама уеду. Я ведь всего на две недели. Впрочем… Знаете… А если в самом деле так… лучше.

Вдруг кошкой вытянулась. Схватила за руку.

– Прощайте. Еду в Москву, и не завтра, а сейчас же, первым поездом. Слышите?

Вырвала руку. Обернулась. Будто знала, что у Джеги вырвется непременно, против воли, вырвется «постойте».

И вырвалось. Тотчас же села. Залилась долгим, певучим смехом.

– Замечательно. Вернули. Ну вот теперь и няньчитесь, и гнать больше не посмеете.

Джега насупился.

– Я не ворочал… Это так просто…

Смотрел на темную воду. Сырой ветерок, присвистывая, возился в кудрях. Рванулся совсем уже хмурый:

– Пойду я… Прощайте.

Вскочила. Вытянулась в струну. Руки на плечо вскинула.

– Не пущу. Куда же? Ведь я ждала вас. Все дни искала. Теперь не пущу…

Не кончила. Прыснула.

– Ой, ой. У вас такое лицо было. Если бы вы знали. – Потом опять серьезно:

– Теперь вы должны меня доставить до дому. Я в самом деле боюсь.

Быстро поднялись на угор вверх и пошли.

Ловко двигалась стройная фигурка. Ноги ступали так, как если бы каждая пядь земли была ее извечной собственностью. Джега неловко плелся сбоку, задевая за все, что только возвышалось от земли хотя бы на полсантиметра. Она говорила спокойно, свободно. Он молчал. Если говорил – путался и околесил.

На повороте к бульвару навстречу – тихая песня и крепкие неторопливые шаги. Это Петька Чубаров в пяти шагах пронес неукротимо веселую свою тушу. Джега в первый раз обрадовался темноте.

Прощаясь у ворот, Юлочка положила к нему на ладонь свою узкую, тонкую руку и, не отнимая ее, заглянула неожиданно в глаза:

– Ну, спасибо за проводы. И не сердитесь на меня, пожалуйста. Дайте слово, что не будете злиться. Ну… – голос мягкий, как рука в его ладони, и чуть заметно вздрагивает.

– Ну, будемте друзьями, Курдаши? Да?

Сжал руку. Бросил, торопясь уйти. Добрел до дому.

Ввалился в темную комнату. Скинул на пол смаху портфель. Постоял в тяжелом, мучительном раздумье:

– Кажись, нет…

– Кажись, да…

IV

С утра небо в золоте. С утра улицы в кумаче и в песнях. Черные змеи ползут по узким улицам от окраин к центру, размахивая длинными языками знамен. На площади красным островком шаткая трибунка.

– Товарищи…

– Тише…

– Тов-а-а-рищи…

– Тише-е…

Джега вцепился руками в кумачовый барьер. Рокот прокатился от трибуны к рваным краям площади и там, шурша, замер. Тогда в третий раз бросил Джега крепкое, хлесткое:

– Товарищи…

И пачками в молчаливую толпу – туго завязанные узлы слов. Живыми, кровоточащими кусками бросал их вниз.

– Нас генералы крыли, нас голод крыл, нас тиф крыл. А мы на зло и голоду, и тифу, и всем золотожильным мясомордым заграницам выбили-таки свое кровное. Мы их, товарищи, всех покрыли.

Буря на площади. Медь оркестра грохнула «Интернационал». Едва слышимый сперва, он быстро окреп, вырвался из плена немолчных криков, подмял их под себя и накрыл всю площадь.

Стоя на шатких дощечках трибуны, приметил Джега на краю слева тоненькую фигурку Юлочки, но пробежал глазами мимо, не останавливаясь. Растворился в багровых волнах «Интернационала», и не было ни для чего другого места.

А Юлочке, плечами и грудью плотно прижатой к многотысячному жаркому телу, кажется, что не руки, а крылья раскинул Джега над площадью и парит над ней громадной, чудовищно-сильной птицей. Сладко к чужой силе припасть – вздрагивают веки – голос крепкий с трибуны перебрал в груди все жилки невидимые, как гусляр струны, и запели жилки, и уже тукает неровно и сладко сердце, и кружит голова. Глаз от трибуны не оторвать. Жадно ловит падающие тяжелыми каплями слова и, теряя чуждый ей смысл их, ловит один звонкий чекан слов, ловит и упивается их музыкой. И вдруг не выдержала. Закинула головку русую назад. Бросила топотом:

– Милый…

Но тут же оборвалась в пьяном своем порыве. Бородатое, угрюмое лицо сурово уставилось стеклянными глазами и, пожевав неодобрительно губами, ушло вниз. Рядом, перед самыми глазами кто-то выставил обращенное к трибуне желтое сморщенное ухо.

Разом опала горячая волна. Выпрямилась Юлочка. Обвела протрезвевшими глазами площадь. Привычной будничной хваткой оправила воротник. Брезгливо морщась, протолкалась из толпы. По тихим опустевшим улицам шла медленно, склонив голову на грудь, прислушиваясь к думам своим. Сзади с площади догоняли всплески «Интернационала». Какое ей дело до всего этого!? Она пришла только для того, чтобы его слышать и видеть.

А площадь гудела, шарахалась из стороны в сторону, затихала и снова гудела. Джега умел их, привыкших к речам, встряхнуть новым крепким словом.

Нинка, втиснутая в самую гущу, вертела рыжей головой во все стороны, привставала на носки, шикала на соседей. Пылали бледные щеки. Разгорался нутряной пожар. Крепко ударяла Нинка ногой о землю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю