Текст книги "Ловелас. Том 4 (СИ)"
Автор книги: Илья Взоров
Жанры:
Попаданцы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Он молчал. Потом тихо сказал:
– Это всё про Рейчел?
– Это всё, – сказал я, – не про Рейчел. Это про тебя, Ларри. Рейчел – это просто симптом. На самом деле он был еще с Кристи, и будет ещё у трёх следующих, если ты сейчас не возьмёшься за себя. А вот когда возьмёшься – Рейчел, может быть, и сама из трусов выпрыгивая, прибежит за тобой.
Ларри сидел и смотрел в стол. Потом – медленно поднял голову.
– Кит. Спасибо.
– Не за что. Ну а теперь – давай ещё раз по Маркусу Лейбовицу. Что у него за чикагская сеть, какие условия по возвратам.
И мы вернулись к работе.
Но я видел – он сидит уже немного по-другому. Чуть прямее. Чуть выше. Хотя, может быть, мне показалось.
Глава 9
В английском языке есть хорошая пословица. Last but not least. Последний в списке, но не по значимости. Эстер я ждал последней, размышлял, как выстроить нашу беседу. И не сомневался, что она придет. Так и случилось.
Меня привели в большую комнату для свиданий на четвёртом этаже – длинное помещение с шестью спаренными столиками вдоль стены и фанерной перегородкой между сторонами, в которой круглые дырки для голоса. С нашей стороны – синие робы. С их – обычный мир.
В пятницу к четырём часам обычный мир в этой комнате выглядел вполне определённо. За соседним со мной столиком сидела полная ирландка в чёрном пальто и фетровой шляпке с примятым полем; перед ней на столе лежал свёрток в газете, из которого пахло жареным луком. Она держала за руку через перегородку своего мужа, мужика лет пятидесяти, седого, с лицом водопроводчика, и тихо плакала. Дальше – мексиканка лет тридцати с тремя детьми по бокам, двое мальчиков и девочка с двумя косичками, все жуют пончики из бумажного пакета и смотрят сквозь дырки в фанере на отца с любопытством и без страха. Папка в тюряге? Привычное дело. У третьего столика – еврейская мама лет шестидесяти, в платке, с термосом и двумя круглыми мисками, поучает своего сидящего напротив тридцатилетнего сына. Голос у неё был тот самый, перебивающий любую перегородку, известный во всех языках мира.
Гул стоял такой, что охранник у двери уже трижды стучал ключами по железной решётке: «Тише, мадам, тише!» – без результата.
И в эту картину – в этот шум, в этот запах жареного лука и сахарной пудры, в это пальто, в эти платки, в этих детей с пончиками, – открылась дверь и вошла Эстер.
Я невольно мысленно подался вперёд.
Она была одета так, как одеваются в Вашингтоне, когда журналистка из «Поста» идёт на интервью к сенатору. Тёмно-серый шерстяной костюм – жакет в обтяг, юбка-карандаш чуть ниже колена, без единой лишней складки. Белая блузка с маленьким воротником, заколотая у горла камеей-брошкой из чёрного оникса. Тонкие чулки со швом, лодочки на низком каблуке. Поверх костюма – длинное тёмно-зелёное пальто, расстёгнутое, с поясом, болтающимся в петлях; пальто она сняла, едва войдя, и аккуратно перекинула через локоть. Волосы – каштановые, тяжёлые, собраны в строгий низкий пучок. Маленькая чёрная сумочка-клатч под мышкой. Никаких украшений, кроме камеи и часов «Лонжин» на узком чёрном ремешке. Помада – приглушённо-красная, та же, что на крыше «Ловеласа», миллион лет назад.
На фоне толстой ирландки, мексиканки с пончиками и еврейской мамы с термосом она выглядела как героиня цветного журнала, вошедшая в чёрно-белую фотографию. Все три моих соседки по столикам её заметили одновременно – три головы повернулись синхронно, и три разговора синхронно стихли. Даже младший сын мексиканки перестал жевать пончик. Эстер вежливо кивнула им всем сразу – общим движением головы, без улыбки, без снисхождения, – и прошла к моему столику.
Села. Поставила сумочку на стол. Положила сверху руки, в тонких кожаных перчатках.
И я увидел, что она нервничает.
По-настоящему. Не журналистски – журналистскую нервозность Эстер за секунду маскировала улыбкой и быстрой репликой. А вот так – когда пальцы под перчатками чуть сжались, когда у скул на полтона выступил румянец, когда она два раза подряд моргнула, прежде чем посмотреть мне в глаза, – это была не журналистка. Это была женщина, которая приехала с чем-то неудобным.
– Привет, Кит.
– Привет, Эстер. Спасибо, что пришла. Это было не обязательно.
– Нет, нет, обязательно.
Помолчала. Потом стянула перчатки – медленно, по одному пальчику – и положила их сверху на сумочку. Подняла на меня глаза.
– Я написала про тебя статью.
– Догадываюсь. Сроки уже выходят?
Девушка кивнула:
– Большой материал. Полоса плюс разворот. С твоим интервью на крыше, с моим описанием первого слушания, с историческим контекстом по порнографии, со ссылкой на дело Хайатта. Серьёзная работа, я ей горжусь – не каждый месяц в «Посте» выходят такие. Должно было выйти во вторник на следующей неделе.
– «Должно было» – это, я так понимаю, прошедшее время условного наклонения.
– Должно было. – Эстер выдержала короткую паузу. – Отец не согласовал. Запретил выпускать.
– Ясно. А почему?
– Считает, что я к тебе непредвзято отношусь. Слишком комплиментарно. Я и правда, не думаю, что ты порнограф. Со всеми, с кем говорила признают твой талант, смелость…
Эстер замялась, подбирая слова. Я молчал.
– Кит. Я сейчас не знаю, что делать. Отец в четверг позвонил главному редактору «Поста» и попросил материал положить под сукно как «нуждающийся в дополнительной проверке источников». Это впервые в редакционной политике газеты такое…
Ага, раньше главред пожелания ловил на лету. А сейчас пошло в ход телефонное право.
– Под сукно – это значит навсегда?
– Под сукно в редакции «Поста» – это значит навсегда. Я могу ходить и плакать, я могу подавать жалобы, я могу через профсоюз попытаться надавить. Но боюсь…
Девушка пожала плечами.
– Понятно. И ты приехала ко мне с этим?
– Я приехала к тебе не за этим. – Она впервые за разговор почти улыбнулась – короткой улыбкой. – Я приехала тебя поддержать. Я хотела, чтобы ты знал лично, не через посредников: я против этого преследования. И «Ловеласа» как издания, и тебя как человека. Я не на их стороне. Я хочу, чтобы ты это услышал от меня.
Я не выдержал. Хохотнул – коротко, негромко, но в голос. Соседки по столикам опять синхронно повернулись. Я кашлянул.
– Эстер. Какое благородство. Только твой папа ровно в этот же момент костерит меня во всех своих газетах, от «Сан-Франциско Экзаминер» до «Бостон Рекорд», и я ещё в среду читал в «Геральде» его передовицу про «новый порно-Голливуд». Он же сейчас лично, насколько я понимаю, обхаживает законодателей в восьми штатах, пытается ужесточить нормы о нравственности. Ты последний номер «Лайфа» читала? Третья страница, открытое письмо «обеспокоенных издателей» – твой папа первой подписью.
– Я не имею к этому никакого отношения, – резко сказала она.
– Знаю, что не имеешь. И именно поэтому смеюсь. Извини, просто это какое-то раздвоение личности. Херстовская семейная шизофрения!
Эстер посмотрела на меня словно обиженный олененок Бэмби из мультиков Диснея.
– Кит. Что мне делать со статьёй?
Я подумал секунды две. Не больше.
– Опубликуй её.
– Без согласования?
– Без согласования. В любом другом издании, которое возьмёт. «Атлантик», «Харперс», «Нью-Йоркер», «Нью-Рипаблик», в «Нейшн», если хочешь. Если нигде не возьмут – отдай в любой небольшой левый журнал, какому-нибудь «Партисэн Ревью», у них тираж маленький, но репутация для интеллигенции огромная. Главное – чтобы вышло. Все хорошие фразы из текста расхватают и перепечатают, поверь мне. И редакторы, кстати, тоже руку приложат – добавят остроты от себя. Они так всегда делают, когда видят, что текст разойдётся.
– А последствия?
– У тебя – да, будут. С отцом – поссоришься надолго, отберет чековую книжку. В «Посте» – карьеру можно поставить на паузу. Это твой выбор, и я тебе его не навязываю, мисс Херст. Я тебе просто отвечаю на вопрос «что мне делать со статьёй». Со статьёй – опубликовать. С отцом – решать тебе.
Она кивнула. Медленно. И я увидел, что решение, в общем-то, у неё уже было сделано до того, как она ко мне пришла, – она просто хотела услышать, что кто-то другой это решение поддержит вслух.
– Кит. – Она помолчала. – Мне очень неприятна вся эта ситуация. С тобой. И с Мэрилин – тоже.
Я приподнял бровь.
– А с Мэрилин что?
Эстер на полсекунды покосилась на охранника у дальней стены. Тот был занят бумагами в планшетке.
– Её сильно отчитали в «Фокс». Сразу после её визита в зал суда. Я слышала, что Занук пригрозил разорвать контракт, если она продолжит тебя защищать.
– Слышал, да. Я подозревал, что так и будет.
– Так вот. – Эстер ещё понизила голос. – Это пока не в газетах, но я тебе скажу как источник. Монро не приняла этот выговор. Она сейчас тихо, через своего личного агента и через двух подруг, собирает подписи. Под открытым письмом в твою поддержку. Уже подписали десятки. Я слышала имена – Билли Уайлдер, Тони Кёртис, Шелли Уинтерс, ещё пара сценаристов из «Парамаунт», кажется, Уайлдер тащит за собой Фрэнка Капру. Письмо собираются опубликовать через неделю. В «Вэрайети» и в «Голливуд Репортер».
Я долго молчал.
И – без всякой иронии, без расчёта, без всего – у меня внутри теплом разлилось что-то такое, что я давно не чувствовал. Простая мужская благодарность женщине, которая в моём случае, рискуя своим контрактом за пять миллионов в год, лезет за меня в драку. Молча. Не оповещая. Не торгуясь.
– Эх, какая же она красавица, – сказал я тихо.
Эстер посмотрела на меня внимательно. Без обиды. С каким-то новым, более сложным выражением.
– Такая красавица и такой талант, – продолжил я уже спокойнее, – без работы не останется ни одного дня. Даже если «Фокс» сейчас её и разорвёт – её через сорок восемь часов подберёт «Эм-Джи-Эм», или «Парамаунт», или Хьюз в «Эр-Кей-О». У актрис её уровня контракты разрываются только в одну сторону – в сторону десятипроцентного повышения гонорара.
– Я знаю.
– Передай ей при случае, что я очень благодарен. И что я этого, как уже как-то ей писал, не забываю.
– Передам.
Между нами повисла пауза – долгая, не неловкая.
– Кит. – Эстер вдруг чуть подалась к перегородке. – Если ты когда-нибудь… когда-нибудь будешь в Вашингтоне… по делам, по любому поводу… я бы очень была рада тебя увидеть.
Я улыбнулся.
– Эстер. Я обязательно заеду.
– Правда?
– Правда.
Она кивнула, опустила глаза, потом снова подняла. Глаза у неё были серые, чуть с прозеленью, и в них сейчас стояло то выражение, которое журналисты прячут особенно тщательно. Личное.
– Тогда – позвони, когда соберёшься. Я встречу.
– Позвоню.
Охранник за моей спиной негромко кашлянул – оставалось пять минут. Мы оба это услышали. Эстер потянулась за перчатками. Стала надевать их, медленно, по пальчику.
А я, провожая её взглядом – как сидит, как держит спину, как застёгивает на запястье часовой ремешок, как тянется за сумочкой, – внутри у себя уже двигал фишки по политической карте.
Если – а это, кажется, уже не «если», а «когда» – мне предстоит война с Хёрстом, то воевать с ним надо там, где он реально имеет власть.Не в Лос-Анджелесе и не в Нью-Йорке. Воевать надо в Вашингтоне. Там его враги, там его друзья, там его сенаторы, там его подкуплённые конгрессмены, и там – что важно – его рычаги на федеральный почтовый закон, на ФБР, на администрацию Эйзенхауэра. Если я хочу не отбиваться, а наступать – мне нужно туда. Самому. С журналистом из «Вашингтон Пост», у которого есть лично обиженная на отца дочь и личный мотив помочь.
Эстер встала. Чуть наклонилась к перегородке.
– Береги себя, Кит.
– И ты, Эстер.
Она развернулась, кивнула моим соседкам по столикам – теперь уже с короткой человеческой улыбкой, – и пошла к выходу. Каблуки её щёлкали по бетону. Все провожали её взглядом до двери.
Меня увели обратно в камеру.
Хэнк лежал на верхней койке, крутил чётки.
– Ну? – спросил он, не отрываясь от потолка. – Что за очередная принцесса приходила?
– Принцесса, Хэнк, – сказал я, садясь на нижнюю и закидывая руки за голову. – Только её папа – людоед. И мне с этим людоедом скоро в Вашингтоне разговаривать.
– О-о-о, – сказал Хэнк уважительно. – Тогда тебе и в самом деле скорее на волю надо. Идем заниматься? Я договорился насчет внутреннего двора, в прогулочной секции.
* * *
Внутренний двор для прогулок в окружной тюрьме графства Лос-Анджелес представлял из себя прямоугольник под открытым небом, метров двадцать на десять, обнесённый по периметру высокой сеткой-рабицей, поверх сетки – три ряда колючей проволоки, в углу – будка для дежурного. Не совсем понятно зачем, если и так со всех сторон здание тюрьмы, но видимо, так положено.
Прогулочное время у нашего тира – с трёх до пяти. Народ стандартный: человек тридцать, кто-то с сигаретой, кто-то наматывает круги вдоль периметра, два каких-то ирландца лениво кидают футбольный мяч друг другу. Хэнк отвёл меня в дальний угол – тот, что подальше от дежурной будки и поближе к глухой стене. Снял свою форменную рубашку, аккуратно сложил, положил на бетонный парапет. Я сделал то же самое. Зимний воздух сразу взялся за рёбра, мурашками прошёлся вдоль позвоночника. Хорошо. Тонизирует.
– Кит, – сказал Хэнк, разминая запястья, делая приседания и махи – ты готов к спаррингу. Сегодня попробуем. Правила простые. В голову – не бьём. Контакт лёгкий, рёбра не ломаем. Касание – это уже балл. Кричишь «кийя» на каждый удар. Не для понта – для дыхания. Без выдоха со звуком пресс не каменеет, поймаешь чужой кулак в живот без подготовки – потом неделю кофе не пьёшь.
– Понял. Еще же на испуг берем криком?
– Не без этого. Есть парни, которые от громких звуков впадают в ступор. Тут ты ему двоечку в голову и закинешь.
Мы встали друг напротив друга, метрах в двух. Хэнк поставил санчин – носки внутрь, бёдра подобраны, кулаки у бёдер. Я поставил то же. Двое ирландцев перестали кидать мяч. К нам, не спеша, начали стягиваться. Трасти Сэл, у будки дежурного, сделал вид, что не смотрит, и пододвинулся на полшага ближе. Из соседних групп подошли мужики – четверо итальянцев от Джанко, поляк Гольдман с папироской, какой-то незнакомый рыжий парень из шестой камеры. Образовалось плотное полукольцо. Кто-то достал сигарету и закурил, словно у нас тут перерыв в боксёрском зале.
– Начинай, – сказал Хэнк – Хадзимэ!
Я двинулся первым – короткий шаг вперёд, прямой кулак в район солнечного сплетения, выдох с резким коротким «ки!»-звуком, не очень-то правильный, но Хэнк говорил, что лучше так, чем молча. Хэнк блок поставил небрежно, тыльной стороной предплечья сверху вниз, и у меня сразу мгновенно онемело запястье – словно меня ударили коротким железным прутом. Я едва не вскрикнул. У него предплечье, оказывается, было набитое как кость. Я отдёрнул руку, потёр запястье.
– Это блок «гедан-барай», – спокойно прокомментировал Хэнк, не выходя из стойки. – В Годзю им режут атаку насквозь. Если ты выставишь голую руку – у тебя через две недели тренировок будет лиловая полоса от плеча до кисти. Двигайся дальше.
Двинулся. Попробую серию. Ударил прямым ногой маэ, тут же рубанул ребром ладони по ключице. Хэнк сместился на сантиметр, мой пинок прошёл мимо его рёбер, новый блок рукой и в тот же момент его собственный кулак – короткий, почти без замаха, на одном движении бедра – толкнул меня в солнечное сплетение.
– Кийя!
Не ударил. Толкнул. Но даже от этого «толчка» у меня моментально перехватило дыхание, и я отшатнулся на полшага.
– На выдохе! – гавкнул Хэнк, припомнив. – Я тебе говорил!
Зрители у нас за спинами загудели. Один из ирландцев крикнул:
– Двадцать баксов на Хэнка, кто против?
– Тридцать на Кита, он потяжелее будет, – отозвался Гольдман с папироской в зубах.
– Ну из ря, – буркнул кто-то третий. – Ставить против Олсена – что против ветра ссать.
Я снова пошёл вперёд – выученный за неделю удар стопой, лоу-кик, в район Хэнкова бедра. Тот лишь поднял свою ногу, и тут же ответный маваси-гери левой. Лёгкое касание – но все-равно больно. Я едва устоял на ногах.
– Кий-я! – заорал Хэнк с таким азартом, что у меня в ушах зазвенело.
Толпа взвыла.
Мы кружили друг вокруг друга минут десять. Хэнк меньше меня – на полголовы, в плечах уже, в торсе плотнее, но компактнее. А еще быстрее меня раза в два. Я только начинал удар, он уже знал, куда я двинусь, и уже стоял там, куда мне нужно было попасть. Его ребро ладони – твёрдое, как деревяшка, – три раза за эти десять минут чиркало мне по предплечью на блоках, и каждый раз я зажимал зубы и думал: «Господи, он же сейчас правда едва прикасается. Если ударит всерьёз – кость пополам».
И, конечно, он меня щадил.
Это было видно по сотне мелочей. По тому, как он сдерживал удары, замедлялся…
Я под конец таки попал. Один раз. По нерву на локте. Боль неимоверная! Рука сразу онемела, повисла плетью.
Олсен это увидел, крикнул – Тейши. Для зрителей пояснил по-английски – Стоп!
Народ разочарованно загудели. Сидельцы хотели кровавого мордобоя, а его не случилось.
Хэнк развернулся к к зрителям: – Ничья, ставки не сработали. Следующий концерт по средам, четвергам и субботам. Билет – пачка «Лаки». Сезонный абонемент – три блока.
Толпа гоготнула, начала расходиться. Трасти Сэл подошёл, протянул мне свою флягу с холодной водой:
– Молодец, мистер Миллер. Долго продержался!
Я отхлебнул воды и понял, что у меня болит всё. Запястья – от его «гедан-барая». Бедро – там, где он меня едва коснулся стопой. Ну и локоть. Тот просто пылал, как от удара электричеством. Никакая это не ничья, но реванша точно просить не буду!
Глава 10
Подготовку к Новому году в нашем блоке организовал Сэл – обошёл все камеры с записной книжкой и собрал заказы. Я выбрал для нас с Хэнком китайскую утку из «Чен Ли» с рисом, бутылку калифорнийского красного и обязательную пачку домашнего анисового печенья «бискоттини». Олсен добавил в заказ стейк, картошку, чизкейк и маленькую бутылку виски Джонни Уокер.
В коридоре через прачечную пронесли еловую ветку, прибили над общей раковиной, украсили обрывками красных кружков от пачек «Лаки». Из общей дормитории – тридцать человек, ирландцы, скандинавы, поляк Гольдман, трое фермеров – скинулись по три пачки сигарет в общий фонд и через трасти Чучо договорились с кухней об индейке вместо фасоли. Шериф закрыл глаза. Хендрикс сдвинул отбой на час и оставил в коридоре включённое радио до полпервого.
К пяти часам пошёл вал передач – мамы, жёны, сестры, невесты. Пироги в полотенцах, тушёное в банках, бутылки кока-колы, гранаты, апельсины, рисовый пудинг под марлей. Мне тоже передали аж три корзины. Одна от Монро, вторая от Китти и третья от заек и сотрудников издательства. Чего там только не было! Икра, швейцарский молочный шоколад в треугольных дольках, в красно-золотой обёртке, паштета из гусиной печени, молотое кофе от «Medaglia d’Oro» – самого лучшего бренда на рынке. Я даже пожалел, что сделал трасти заказ! Столько всего было в корзинах…
Практика отдавать «на общее» вполне себе присутствовала в американской тюрьме. Каждый что-то да отщипывал «на совместный стол». Запахов в коридоре стало столько, что трое моих соседей высунули носы и долго спорили, что чем пахнет.
В десять сели ужинать. Хэнк постелил на стол чистое полотенце вместо скатерти, я расставил тарелки, разложил утку, налил вино в две жестяные кружки. К одиннадцати Хендрикс отпёр все двери, в коридоре врубили большое радио, оркестр Бенни Гудмана пошёл свингом, кто-то затянул «Auld Lang Syne», подхватили на пяти языках одновременно. Все переместились за общий стол, Сэл прошёл по коридору с бутылкой граппы капо, плеснул каждому по глотку. Запахло табаком.
Без четверти двенадцать в коридор вышел сам Джанко – в шёлковом тёмно-бордовом халате, с золотой цепью на голой груди поверх халата, в тапочках, с сигарой и стаканом граппы. Поднял стакан, обвёл коридор тяжёлым взглядом и сказал негромко: «Ragazzi. За тех, кто здесь, – за то, чтобы скорее отсюда. За тех, кто на воле, – за то, чтобы помнили нас. И за то, чтобы у каждого из нас в этом новом году мать была жива. Salute.» Коридор отозвался хором. Я отдельно поднял кружку в его сторону – он мне коротко кивнул.
И пошёл отсчёт. Десять, девять, восемь. Пять языков пели вразнобой. По радио ревела Таймс-сквер за две тысячи миль отсюда. Хэнк рядом улыбался с пустой кружкой. Из женского блока через вентиляцию слышалась подхваченная женская перекличка. Один. Happy New Year. Коридор взорвался криками. Хендрикс впервые при мне улыбнулся по-настоящему. А я лежал потом в час ночи на нижней койке, смотрел в потолок над голой Мэрилин на стене, слушал, как ровно дышит Хэнк сверху, и думал, что это, наверное, самый странный Новый год в моей долгой жизни – и, как ни странно, мне сейчас было хорошо.
* * *
Гвидо пришёл четвёртого января, во вторник, к двум часам дня. Сэл просунул голову в камеру и сообщил, не вынимая зубочистки изо рта:
– Мистер Миллер. К вам пришли.
У меня внутри началось лёгкое нервное покалывание. У Гвидо явно были новости. Хорошие или плохие – другой вопрос; но новости.
В комнате для свиданий он сидел уже за моим столиком, расслабленный, в тёмно-сером костюме-тройке с тонкой жилеткой, в белой накрахмаленной рубашке без галстука, расстёгнутой на верхнюю пуговицу. Волосы зачёсаны назад. На безымянном пальце правой руки – массивное золотое кольцо с тёмным камнем, которого я раньше у него не видел. Перед ним на столе – пачка «Честерфилда», стеклянная пепельница, и пухлый кожаный блокнот в чёрной обложке. На лице – тёплая улыбка.
– Босс. – Он поднялся, едва меня ввели. – С Новым годом. Выглядите хорошо. Постройнели даже.
– Тренируюсь
– В футбол?
– Нет, японское каратэ.
– Что-то слышал…
– В семье знают о тюряге, босс. С их стороны – полная уважуха.
Full respect от итальянской мафии меня порадовал. С такими людьми ссориться не стоит.
– Спасибо, Гвидо, – серьёзно сказал я. – Но я бы предпочёл, чтобы эта «командировка» закончилась как можно скорее.
– Это понятно. Это для всех понятно. Я просто говорю как есть.
Он закурил «Честерфилду», медленно, с удовольствием. Я смотрел на дым, на жёлтый огонёк зажигалки, на чёрный блокнот под его ладонью, и понимал – он сейчас будет говорить о чём угодно, кроме главного. Это у него такая манера. Сначала надо подвести…
– По офису всё хорошо, – стал он рассказывать. – Долли простыла, два дня сидела дома, сейчас вышла, голос ещё хриплый. Берни закончил сборку февральского номера, обложка получилась – просто чума! Ларри сильно изменился. Стрижка, новая одежда. Я даже не сразу узнал, когда он приехал в офис. Что вы ему сказали, босс? – Он улыбнулся. – Парень за неделю стал на десять лет старше с виду. И на десять лет увереннее.
– Я ему сказал то, что любой нормальный отец говорит сыну в семнадцать лет. А ему отец в семнадцать лет, видимо, ничего не сказал.
– Бывает. У многих не сказал.
Он положил пачку «Честерфилда» на стол. Аккуратно открыл свой блокнот. Достал из внутреннего кармана пиджака маленький карандашик. И, продолжая болтать о всякой ерунде – про погоду в Лос-Анджелесе, про то, как в субботу зайки катались все вместе в Малибу, про то, какие пробки на Уилшире во вторник утром, – медленно, спокойно, написал на чистой странице блокнота цифры.
Развернул блокнот ко мне.
Я посмотрел.
И у меня отъехала челюсть.
На странице было аккуратно выведено: «300 – 400 К. Самые дорогие – бриллианты на жен. кольцах».
Триста тысяч долларов?!!
Я моргнул. Гвидо, не выходя из своего рассуждения о пробках, поставил рядом значок плюс-минус и приписал: «оценка предв.». Под этим – ещё одну строчку: «нужен осмотр ювелира семьи, готов прилететь в любой момент».
И сразу же – пока я переваривал – вырвал листок, поднёс к огоньку зажигалки, держал, пока бумага не свернулась в чёрный жгут, бросил в пепельницу. Над пепельницей пошёл тонкий синий дым, и тут же смешался с дымом его сигареты.
Триста-четыреста тысяч долларов.
Я в голове, как привыкло у меня всё пересчитывать, перевёл это в эквиваленты. Это же куча денег! Их придется куда-то распихивать, вкладывать…
Я постарался удержать лицо. Получилось, кажется, не очень убедительно – Гвидо следил за мной очень внимательно, и от его глаз ничего не скрылось. Он мягко кивнул сам себе.
– Передай людям, Гвидо, на этой неделе, я очень надеюсь, всё должно решиться. У Аарона всё на мази. Апелляция готова, ждут только заседания суда. Если решение будет в нашу пользу – а оно, по всем раскладам, должно быть в нашу пользу – я отсюда выйду в ближайшие дни. Тогда и обсудим всё спокойно.
– Хорошо, босс, – сказал он, вставая. – Я все передам
Он махнул охраннику, тот отпер дверь для посетителей. Меня тоже повели обратно в камеру. Но не довели.
– Миллер, разворачивай – уже в коридоре я увидел шагающего навстречу Хэндрикса
– Куда?
– Обратно в комнату свиданий. К тебе ещё пришли.
Я остановился.
– И кто?
Хендрикс посмотрел на меня сверху вниз каким-то новым, почти сочувствующим взглядом. У него этот взгляд бывал редко. Видимо, я тоже сделал такое лицо, которое требовало этого взгляда.
– Мать твоя.
И добавил совсем уж тихо:
– Двух свиданий в день не положено. Но это же мать. Не заставляй ее ждать.
* * *
Что я чувствовал, возвращаясь обратно? Первое – банальный страх. Никто не знает настоящего Кита Миллера лучше, чем мать. Это двадцать лет ежедневных наблюдений. Каждая интонация. Каждый поворот головы. Каждая привычка теребить мочку уха в задумчивости. Я её «сын» только пятый месяц. Второе – любопытство. Мне приоткроют щелочку, заглянуть в настоящий мир семьи Миллеров. Наконец, азарт. А смогу ли я сыграть Кристофера так, что даже мать не насторожится?
Поэтому когда трасти Сэл открыл мне дверь обратно в комнату свиданий, и я переступил порог, и через фанерную перегородку с другой стороны посмотрела на меня маленькая, седая, в чёрном пальто и тёмной шляпке женщина – я улыбнулся ровно той улыбкой, которой положено улыбаться сыну при виде матери, и сказал ровным голосом:
– Мама!
Я ожидал всего. Разглядываний, настороженности, ожидал всего, но не того того, что произошло.
Она меня даже толком не разглядела.
Я понял это в первые же секунды. Глаза у неё были – как у голубя на проезжей части. Бегали. Не в стороны – а как-то по диагонали, вверх-вниз, мимо меня, через меня, на стену за мной, на охранника, на руки свои, на мои руки, опять на стену. Сесть она сначала забыла; стояла, держась за край стола обеими ладонями, и эти ладони у неё ходили мелкой, частой дрожью, как у людей с поздним тремором или у тех, кого две недели подряд держат на сильных успокоительных. Лицо – серое, в мелких морщинах, припорошенное какой-то дешёвой пудрой, под глазами тёмные мешки, под левым глазом – синячок, не свежий, а застаревший, желтоватый.
– Сынок. Сыно-о-о-чек. Господи, как же я долго ехала. Два дня, во втором классе. С пересадкой в Марикопе. И это, Кит, Содом, ты бы видел этот город. Суета сует.
Она говорила быстро, на одном дыхании, без знаков препинания, проглатывая концы слов, и от этой её манеры у меня сразу же отлегло. Она не вглядывалась в моё лицо. Она вообще не смотрела ни на что одно дольше двух секунд. Она была – внутри себя, в этой своей пытке поездом, в Содоме, в собственной голове.
Меня – конкретного меня – она не видела. Она видела «своего сына в тюрьме», абстрактную, библейскую, страшную картинку, на которую можно было лить всё, что у неё накопилось.
Я сел, посмотрел по сторонам. Новая порция зэков на свиданиях справа и слева, есть знакомые лица.
– Мама, сядь, пожалуйста. У тебя руки трясутся. Сядь.
Она машинально опустилась на стул. Шляпку не сняла.
– Почему ты не звонил? – она вдруг повернула ко мне голову. – Почему ты не писал? Полгода ни строчки, ни звонка, ни телеграммы. Все эти твои обиды – пустое всё, Кит, это всё мирская суета, всё это шелуха, ты – наш сын, мы тебя любим, мы простили, простили давно, нечего там было прощать вообще, надо просто было позвонить, написать одну строчку, мы же твои родители, Кит!
– Мама. Я был неправ.
Я сказал это потому, что – что мне ещё было говорить.
– Я приехала одна, – сказала она вдруг тихо и спокойно, как будто другой человек. – У нас денег нет. Билет – на последнее, что было купила. Твой отец остался дома вместе с братом. Мы живём над гаражом у родственников отца, я тебе писала про это, ты не отвечал. Над гаражом. Две комнаты. Отец почти не разговаривает с октября, много пьет. Работу не ищет, что делать я даже ума не приложу. Хочу к пастору его сводить.
– Как там Билли? – я без труда вспомнил имя брата из писем
– Учится в школе, работает разносчиком газет. Совсем от рук отбился, иногда даже не ночует дома
Я молчал. А что говорить? Слова поддержки?
– Банкротство было ужасным, Кит. Ужасным. Коллекторы – это псы, они вцепились в нас и не отпускали. Они звонили ночью. Они печатали наши фамилии в газете в разделе «к взысканию». Сейчас, после переезда, поутихло – Эмми и Чарли нам сильно помогли. У них там в городе есть Первая баптистская община, я там за последние три месяца такой свет нашла, Кит, такой свет… Но все это, Кит, это… Ужасно. Остаться под конец жизни без кола и двора.
Голос у неё снова начал набирать ту истеричную, тараторящую скорость, какая была в начале. Я понял, что у неё – что-то с нервами. Или головой. И что-то серьёзное. Может быть, ранняя стадия чего-то органического – я не доктор, но кажется, что она не очень здорова.
Мне стало ее жаль.
– Ты где в LA остановилась?
– Мотель Три звезды. А что?
– К тебе заедет мой доверенный человек. Передаст денег.
– Откуда у тебя могут быть деньги⁈
– У меня дела пошли. Серьёзно. Я об этом и хотел вам написать после Нового года. Когда был бы точно уверен во всем.
И тут она резко выпрямилась.
И с её лица в одну секунду слетело всё – усталость, дорога, трясущиеся губы.
– Кит. – Голос стал низкий, ровный, без тремора. – Какие деньги ты собираешься передавать? Заработанные на порнографии?
Я промолчал. Вот это поворот…
– Грязные деньги, Кит, заработанными на голых женщинах? На блуде? На разврате? «Не обманывайтесь: ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники, ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники – Царствия Божия не наследуют». Первое послание к Коринфянам, глава шесть, стих девять-десятый. Это я тебе сейчас Слово Божие читаю наизусть, Кит. Это не я тебе говорю. Это Господь тебе говорит через меня.
За соседним столиком – там сидела какая-то жена сидельца – медленно повернула голову в нашу сторону. Через два столика какая-то мать с подростком тоже повернулась. Охранник у двери приподнял бровь.
– Мама, не здесь. И не сейчас. Пожалуйста!
– Здесь и сейчас, Кит. Здесь и сейчас. Потому что у нас другого случая может уже не быть. Мы тебя растили богобоязненным мальчиком. Ты пел в церковном хоре до пятнадцати лет. Ты знал наизусть всё Послание к Римлянам. У тебя на ночном столике лежал Новый Завет в красной обложке, который тебе бабушка Эмма подарила на конфирмацию. Что с тобой случилось, Кит? Что случилось с тобой? Кто тебя там, в этом Содоме, сбил? Кто тебя совратил? Ты мне скажи.









![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)