Текст книги "Галя Ворожеева"
Автор книги: Илья Лавров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
– Не жалеть таких нужно, а бить, – все не мог успокоиться Виктор.
– За что? За слепоту души?
Они пробежали сквозь дождик и спрятались под крышей над узким и длинным столом. Отыскав сухое место, сели на лавку из толстой плахи. Дождик шумел по доскам крыши, местами она протекала, и на стол капало, струйки стекали в бурую, прошлогоднюю траву под столом.
– Ты вот сорвал цветы черемухи, – продолжала Галя, – на грудь их приладил. А он, этот парень, он замечает черемуху только тогда, когда с нее ягоды можно есть.
– Гад! Ну, гад! – Виктор кулаком стукнул по столу, и на их колени посыпались капли, висевшие на изнанке столешницы.
– А ты, пожалуй, злой, – задумчиво произнесла Галя. – Злому тоже невесело жить. По-моему, только добрый человек может видеть жизнь такой, какая она есть.
– Ой ли! Вот добрый-то как раз и придумывает всякие голубенькие сказочки.
– А что! Разве плохо быть сказочницей, такой, например, как была моя бабушка? Около таких тепло…
Виктор с удивлением рассматривал ее.
– Нет, многие часто бывают жестокими друг к другу, беспощадными… Доброта, человечность – да как же без них-то жить?
– Ох, ты! – удивился Виктор. – Да ты, оказывается, философ. Что-то я таких девчонок не встречал. Ну, раз ты задумываешься над жизнью, то запомни, что жизнь – это борьба добра со злом. Прониклась? Значит, добро должно быть зубастым. Оно – боец. И оно должно быть не только мягким, но и беспощадным. Элементарно?
– Знаю я, знаю эти стихи о том, что доброта должна быть с большими кулаками, – загорячилась Галя. – Может быть, оно и так. И все-таки… И все-таки, есть в словах поэта что-то… неприятное и даже кощунственное, что ли… Ну, не принимает это моя душа. Что хотите со мной делайте – не принимает!.. Доброта с большими кулаками… В одной книге описан шофер с кулаками, большими, как пивные кружки. Бр-р-р! Ладно, против вора кулаки нужны, против фашистов уже танки нужны. А я о другом говорю. Я о ближних своих говорю. О тебе, о Шурке, о Стебле, о Тамаре, о Кузьме Петровиче – ведь мы все возможное должны прощать друг другу. Нельзя же нам собачиться.
– Ты кулаки-то не понимай впрямую, это же образ. И потом, не все можно прощать. Этак ты, пожалуй, и с боженькой найдешь общий язык. У них, у церковников, есть праздник. Кажется, он называется «прощеный день». У меня бабка из церкви не вылезала. Так вот все они в этот день покрестятся-покрестятся и давай целоваться-обниматься да просить друг у друга прощения: «Простите, дескать, меня за все, в чем я виновата перед господом и перед вами». Ну и, выходит, прощали всякие разные разности. Конечно, и такие, от которых уши вянут, и такие, за которые решетка полагается. А они все простят друг другу и как гору с плеч сбросят: заткнут совести рот. Чистыми младенцами себя чувствуют. Очень удобной штукой был этот самый «прощеный день» для всяких мазуриков.
– Я знаю, что добро – это не всепрощение… Добро – это… ну… ну, всепонимание, что ли. Мы все должны понимать друг друга, и тогда все будет по правде.
– Где-то я читал: «Все понять – все простить». А ты меня понимаешь? – усмехнулся Виктор.
– Нет еще, – серьезно ответила Галя. – Но мне хочется понять тебя.
– И мне хочется тебя понять, – тоже серьезно сказал Виктор, с удивлением рассматривая Галю. – Послушай, откуда это у тебя?
– Что – откуда?
– Ну, вот ты о таких делах толкуешь. Над такими вопросами голову ломаешь. Откуда у тебя это?
– Наверное, из книг… Из жизни… И еще – от Надежды Ивановны.
Виктор с таким неподдельным интересом смотрел на Галю, что губы ее мгновенно пересохли и она отвела глаза в сторону…
Скоро пришла машина.
– Если все будет ненастье, вечерком приезжай и за нами, – наказал бригадир шоферу.
Галя помахала с порога Виктору, тот махнул ей из кузова кепкой…
Дождь к полудню будто стих. Галя с дядей Трошей сварили на плите суп, натушили с салом картошки. Когда кончили обедать, снова посыпалось. Сейчас дождик был шумный, светлый. Гале казалось, что сквозь бурую траву лезла и лезла новая, изумрудная. А черемуха, прямо на глазах, становилась белей и белей.
Стемнело, а машины все не было.
– Сдурели они, что ли, там? Если б не ты, Ворожеева, пужанул бы я их с верхней полки, – пророкотал Веников.
– А что, тебе впервой видеть всякие безобразия? – воскликнул дядя Троша. – Самому Копыткову на все плевать. Ему бы… его бы только не трогали, не беспокоили.
Галя вышла на крыльцо послушать – не идет ли машина. За столом под крышей, где утром Галя разговаривала с Виктором, сидели Шурка и Стебель. До Гали донеслись обрывки их разговора:
– Что-то и я не того… Скучновато стало…
– На стройку надо подаваться…
Галя подошла к ним и села рядом. Дождь перестал, похолодало, тьма была непроглядной, дикой; в глубине ее шумели березы. Лишь тускло светились окошки в доме.
– Что, удирать собрались? – спросила у ребят Галя.
– А чего – мы не старики, – огрызнулся Стебель. – Люди где-то, понимаешь, живут по-людски, а мы здесь в глуши день и ночь гнем спины, аж шея скрипит. Ну, а что дальше? Так всю жизнь и сидеть в кабине трактора? Да ты знаешь, что у нас в стране тридцать тысяч разных специальностей?
Галя молчала, не зная, что сказать.
– Мы не лодыря гонять хотим, – угрюмо зазвучал басок Шурки. – Мы хотим податься на большую стройку. Там тридцать тысяч всяких дорог. Ты же видишь: в селах молодых все меньше и меньше.
– А ведь мы, Шурка, родились с тобой здесь. Для нас все здесь свое, – тихонько и задумчиво сказала Галя.
– Да брось ты! – Шурка швырнул окурок, по ветру рассыпались искры. – Что, я у бога теленка съел? День и ночь ползаешь по пашне… И что же – так всю жизнь? А Нижневартовск, Мегион, Самотлор… О тех ребятах все говорят! Или вот сейчас начинается БАМ. Вон как звучит! Словно колокол ударяет. Ты подумай только – дорога длиной в три тысячи двести километров, и все через дикие места. Построишь такую дорожку и всю жизнь будешь гордиться этим.
Галя слушала и удивлялась: она еще не слышала такое от Шурки.
– Смотрел я как-то оперу «Кармен». В кино ее засняли, – перебил Шурку Стебель. – Вот это люди! Все красавцы, ловкие, с быками дерутся, за любовь умирают и все время поют всякое. И как поют, как пляшут! А одежда у них? Голубая, красная, фиолетовая! О них только музыка и могла рассказать. Да разве можно вот обо мне или… о Веникове оперу написать? Я – в ватнике – пою арию. Смехота! И вот после сеанса вышел я из клуба и сразу залез по колени в грязь. И чуть не заревел: глухая деревня, тьма, холод, грязища, рядом Веников матерится. Ты вот посмотри на нас с Шуркой. Полюбуйся! Неуклюжие мы, лица лупятся от ветра, руки – это же грабли! Старые телогрейки, изжеванные кепки, кирзовые сапожищи…
– Послушай! Не прибедняйся, – заспорила Галя. – Видела я этот фильм-спектакль. Мало ли как могут приукрасить в опере да в кино. В жизни эти испанцы да цыгане, если хочешь знать, нищенствуют и так не поют. Это наши артисты из Большого театра поют и пляшут. Наши! Понял? Это, выходит, мы поем и пляшем. В опере – контрабандисты, они воруют, пьют, режут друг друга, а ты… ты сеешь. А кирзовые сапоги, телогрейки… Ну что же – рабочая форма.
Стебель слушал Галю, приоткрыв рот, так ей почудилось в темноте.
– А я вот… Мне вот нравится здесь, ребята. И пахать нравится, и бегающие в колках зайцы, и этот полевой стан.
– Ну, развела антимонию, – проворчал Шурка, – начиталась всякого!
8
Стеблю исполнился год, когда мать сдала его в детдом и куда-то исчезла. Появилась она только через несколько лет. Валерка пришел в восторг, когда узнал, что и у него есть мать. Бегая по саду, играя в песке, он выкрикивал:
– А у меня мама есть! Она скоро придет ко мне!
К одним детям матери приходили, к другим – нет. Не приходили обыкновенно те, которые часто меняли мужей, вели разгульную жизнь. Они заглядывали в детдом раз-два в год только затем, чтобы проверить, не отданы ли их дети кому-нибудь на воспитание. Они надеялись под старость получить кормильцев. К таким принадлежала и мать Валерки.
Многие брали детей на воспитание. Приглянулся людям и Валерка, но мать не отдавала его.
– Вот еще, нашли дурочку! – кричала она. – Я рожала, мучилась и вдруг ни с того ни с сего дитя свое родное чужому дяде отдам! Я еще пока не чокнулась!
– Да какой он вам родной, – хмуро говорила заведующая детдомом. – Спихнули его на руки государству!
– Я – мать-одиночка! И я имею право. Закон есть, – выходила из себя Валеркина мать.
Каждое воскресенье Валерка ждал маму, а она не приходила. Он плакал и все спрашивал у нянечек, где она.
Мать Валерки сначала работала продавцом в универмаге, а потом официанткой в ресторане скорого поезда. Почти каждый год она выходила замуж или расходилась с очередным мужем. Возвращаясь из рейса, она обыкновенно устраивала попойки. Это была развязная женщина, с накрашенными щеками и с бело-золотистыми от перекиси водорода волосами.
Заведующая детдомом не раз ходила к ней, объясняла, что Валерка тоскует, ждет ее. Мать всплескивала руками, восклицала: «Ах, он, птенчик мой, кровинушка моя», – и клялась, что придет.
Но пришла она только через год, когда Валерке исполнилось шесть. В первую минуту он так и вспыхнул от радости. Золотистые волосы матери показались ему просто дивом. Она принесла синего мишку и кулек конфет. Ребенок влюбленно смотрел на нее и спрашивал:
– Почему ты так долго не приходила? Я каждый день тебя ждал, ждал. Я даже забыл твое лицо.
Глаза его были серьезными, а губы вздрагивали.
Мать начала так фальшиво разговаривать с ним, так неумело и глупо забавлять его, что Валерке стало тоскливо и скучно. Он не понимал, почему ему сделалось тоскливо и скучно. А от притворного прощального поцелуя стало еще тоскливее.
– Мамулька твоя очень занята, – тараторила мать, – но она скоро снова придет. Она маленькому сынулику подарочек принесет.
Валерка пощупал ее диковинные волосы и пошел в другую комнату, забыв на стуле мишку и конфеты.
И опять ее не было целый год. Валерка уже не говорил о ней ребятишкам.
Однажды няня погладила его вихрастую голову и сказала:
– Я сегодня схожу к твоей маме, я приведу ее к тебе.
– Не надо, – совсем по-взрослому попросил Валерка. – Не надо, чтобы она приходила. Она меня не любит.
С детства его окружало все казенное: классы, мастерские, клуб, общежитие с установленными в ряд кроватями, с одинаковыми одеялами и желтоватыми бязевыми простынями в дегтярных печатях, тумбочки, плакаты, лозунги на стенах…
Проходя по улицам, Валерка с интересом заглядывал в освещенные окна квартир. Через прозрачные тюлевые шторы видел он жилища, полные розового или голубого света; видел стены в коврах; среди неведомых вещей бегали дети, мелькали красивые, смеющиеся женщины, мужчины. Как они там живут? О чем говорят?..
И вот как-то в училище появилась новая преподавательница литературы: в талии тонкая, на ногу легкая, как в старых романах – синеглазая, пахнущая духами. Все девушки и молодые женщины Валерию казались прекрасными. А особенно ему нравились женщины, пришедшие с мороза. Их лица всегда пылают, а на ресницах висят росинки от растаявшего инея.
Привязчивый, ласковый, он влюбился в учительницу, которая с увлечением читала на уроках стихи и рассказывала о поэтах.
Однажды Валерка доверчиво попросил:
– Наталья Яковлевна, вы пригласите меня как-нибудь к себе!
Сначала учительница не поняла его, но, когда Валерка объяснил, что он еще ни разу не был в обыкновенной квартире, где живет какая-нибудь семья, она сразу же позвала его к себе в дом.
Валерка с любопытством бродил по комнатам. Вещи в них не были одноликими, они сверкали, разноцветные и нарядные. И стояли они в комнатах по-всякому, а не с унылым однообразием, по предписанию завхоза.
И дети, одетые в пестрое, необычное, разное, бегали, как хотели и где хотели. Их было двое: Коля лет восьми и трехлетняя Нелли.
Коля показывал альбом:
– Вот бабушка, а это дедушка. Здесь тетя и дядя. Двоюродная сестренка.
«Ишь ты, и бабушка, и тетка есть у пацана, и еще кто-то», – удивился Валерка.
– А это что? – спросил он.
– Это сервант, – ответил Коля.
Валерка с удовольствием провел рукой по светлому, полированному дереву. За толстыми стеклами на стеклянных полочках стояла диковинная посуда.
– А этот шкаф как называется?
– Шифоньер.
– А это?
– Трельяж. А вот телевизор.
– Телевизор я знаю.
А сколько было книг на полках! Как в библиотеке.
Валерка с нескрываемым восхищением разглядывал и трогал все эти полированные, крытые лаком, сверкающие вещи. В трех комнатах было так уютно и необычно, что не хотелось уходить. Острая тоска поразила Валерку.
Но самым удивительным здесь была жизнь людей.
Свои семнадцать лет он скоротал в общежитии. И хотя хорошо к нему относились няни, воспитательницы, педагоги, но все это было не то, что крылось за словами «мама, папа, братишка, сестренка». И сытый был парень, и одетый, и учили его, и заботились о нем, но все же не было той родственной душевности и ласковости, которые согревают в семье.
Валерку пригласили обедать. Это впервые в жизни его пригласили.
Да разве можно сравнить большущую, гудящую столовую с семейным обедом за круглым столом в нарядной комнате?
И вкус домашней еды был совсем другой, чем у варева на столиках с шаткими алюминиевыми ножками и пластмассовыми столешницами. Совсем, совсем другой!
За круглым столом сходились не просто торопливо поесть. Это было место встречи всей семьи, здесь отдыхали, шутили и рассказывали друг другу о своих делах.
Девочка сразу же почувствовала доверие к Валерке, забралась к нему на колени. И когда он коснулся руками теплого чистого ребенка, когда по лицу защекотали волосики-паутинки, он даже зажмурился от небывалого прилива нежности и тоски. Неужели и он когда-нибудь так же будет жить?..
После окончания училища Валерку направили работать на строительство новых корпусов сельхозинститута. Теперь он жил в рабочем общежитии.
Тут к нему и заявилась полупьяная, дряблая, с какими-то гнедыми волосами женщина.
Нет, не мог Валерка почувствовать к ней что-то родственное. Она требовала, чтобы он переехал к ней. Валерка отказался. Через месяц его вызвали в суд.
– Зачем же вы это?.. – спросил у матери удивленный и расстроенный Валерка. – Я бы и так помогал вам.
– Это еще вопрос: помогал бы или нет, – ответила она, – а тут уж верняк, – бухгалтерия будет с тебя как с миленького высчитывать. Ты обязан, я твоя мать!
Валерка смотрел на нее пораженно.
После этого он не смог не только встречаться, но даже и жить с ней в одном городе. Денег на большую дорогу не было, и поэтому он просто уехал на электричке в ближний совхоз трактористом. Здесь он сразу же подружился с Шуркой Усачевым и стал жить у него.
9
Крепкий, большой дом с голубыми наличниками стоял у самого леса. Улица была пустынная, заросшая травой, облепленной белым гусиным пухом. Среди улицы росли сосны – она упиралась прямо в бор.
– Вот помру, хозяином будешь, – как-то сказала мать Шурке. – Дом-то хороший. И хлев, и сарай. Куры, поросята – все тебе, сынок. Женился бы ты скорее.
– На черта он мне, этот дом, – ответил грубоватый Шурка. – Сейчас время не то!
– Как это на черта? – изумилась мать. – Что за хлебороб без дома? Где ему приткнуться? Как жить? Дом – сердцевина жизни.
Легкомысленное отношение Шурки к дому расстроило мать. И что это за молодняк пошел в селах? В город, что ли, все навострили лыжи? Хозяйство им не нужно, от собственности шарахаются, им печка, и та ни к чему – в столовую бегают. Хлеб-то вот в деревнях уже не пекут, в магазине покупают…
Стебель проснулся, когда еще только светало. Он сел в кровати, выглянул в окно. В мутном полусвете на горбатые рябинки сыпался кособокий дождик. Очень уж не любил Стебель такое ненастье.
На своей кровати храпел Шурка. Из комнаты Аграфены Сидоровны донесся тихий стон. Стебель помрачнел: опять старуху мучает ревматизм.
Вскочил, натянул штаны, прямо на голые плечи надел гремучий брезентовый дождевик, сунул босые ноги в старые галоши, выскочил из дома, зашлепал к курятнику. Капли щелкали по дождевику.
Куры накинулись на зерно. Над ними начальствовал знаменитый Ирод, темно-красный петух. Много удивительного рассказывали о его битвах и похождениях. Не зная, что такое страх, он мог броситься на грудь непонравившегося человека, рвать когтями его рубаху, клевать в лицо, бить крыльями. Ему ничего не стоило атаковать собаку, свинью. Его боялись, обходили стороной. Стебель терпеть его не мог.
«Ну, прожорливое племя! Вас легче поджарить, чем накормить. Пошел вон, Ирод!.. Сейчас мы дров наберем. Так… Домой их. Чудненько!.. Теперь в плиту. Не грохочи, Стебель. Давай притащи-ка ведерко из колодца. Ну, рысью, рысью, заленился, кляча! Гоп-ля! Чуть не шмякнулся в грязь. А не разевай рот, не глазей по сторонам».
Стебель сбросил в сенях брезентовый дождевик. Тог задубел под дождем и не лег, а встал. «Ишь ты, стоит, как человек на коленях! Теперь мы обрадуем старуху, почистим ей картошку. Вот так. Быстрее! Плиту растопим. Гори, гори, согревай! Что еще сделать? Пол подмести? Пожалуйста! Старуха не видит – можно и не брызгать. Цветы полить? Можно и цветы полить. Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, темно-голубые!»
Босой, голый по пояс, Стебель мотался из угла в угол, прибирал в доме, мысленно балагурил сам с собой, приплясывал, напевал.
Он остановился у дверей хозяйки, прислушался, по вздохам понял, что она не спит.
«Сейчас мы тебе приятное сделаем, не вздыхай!»
Стебель надел рубаху, вытащил из чемодана сверток и, поддергивая штаны, снова пришлепал к двери, поскребся в нее, ухмыляясь во весь рот.
– Не сплю, не сплю, – донеслось до него.
Он приоткрыл дверь, просунул голову.
– Доброе утро!
За головой протиснулись плечи, за ними вся фигура.
Тетя Груша, крупная, жилистая, угрюмая на вид старуха, с большими выпуклыми глазами, лежала еще в кровати, осторожно разминая папироску.
Кровать ее была старинная, деревянная.
На стене висели плети лука, пучки сушеных трав, полушубки, в углу – икона с едва видимым Христом. Из-за иконы торчала метелочка вербных веток, усыпанных барашками. На столе из синей цветочницы поднимались бумажные, ядовито-красные розы на проволочных ножках. Полосатый домотканый половик, каких теперь уже не делали, дорожкой тянулся через всю комнату. Такой же половик застилал и старый сундук, обитый в клетку полосками жести.
Стебель сел на сундук, спросил:
– Как себя чувствуете?
– Ревматизм окаянный спать не давал, – старуха чиркнула спичкой, пустила клуб дыма, надсадно закашлялась. – Ноги и руки так и крутит, – продолжала она, отдышавшись. – Ну, ведь и поработали они за свой век, – она вытянула, рассматривая, узловатые крупные руки. – Горы переворочали… Только за одну войну сколько им досталось… Чуть ведь не сами впрягались в плуги!
– На курорт бы вам, – посоветовал Стебель.
– Чудак! Сроду я его не видывала. Ничего, встану вот, разомнусь. Нет, уж, видно, никакой курорт не поможет. Сколько было знакомых, родных – все перемерли, царство им небесное. Теперь оглянешься кругом – никого, чужие все. За мной очередь.
Стебель молчал, не зная, что сказать.
– Молодость… И не верится, что она была. Ровно бы сон какой вспоминаешь… Всю жизнь мне было тяжело. Тянула, как лошадь. И сколько я ни помню себя – все в работе да в работе. Вот хоть убей, а свободного дня припомнить не могу. То колхозная работа, то в своем хозяйстве жилы рвала, ребятишек на ноги ставила… То война тут обрушилась, будь она трижды проклята. Все навалилось на бабьи плечи: и работа, и нужда, и горе. Двоих сыновей она пожрала у меня…
Стебель слушал ее с уважением.
– Да… Ну, пора вставать, курешек кормить.
– Они уже накормлены, – успокоил ее Стебель.
– Ишь ты! Ну, тогда плитой займусь.
– Топится. Картошка варится, чай закипает. Вставайте завтракать.
Старуха внимательно посмотрела на него, пососала папироску, замахала рукой, разгоняя облачко дыма.
«Это что же за парень такой? – подумала она. – Видно, за свою сиротскую жизнь натосковался по матери. А чего я ему такого делаю? Бельишко простирну или там рубашонку куплю. А иногда и поворчу, если наследит или штаны разорвет. Я его ругаю, а он смеется»…
– Мы вчера зарплату огребли, – радостно сообщил Стебель. – Вот вам двадцать пять рублей, а двадцать я себе оставлю. Я хочу скопить на транзистор. Ладно?
– Да ты чего у меня спрашиваешь, бог с тобой, – заворчала тетя Груша. – Много ты мне… Половины хватит.
Стебель склонился к ней и плутовато прошептал:
– Я хитрый-хитрый! Я хожу и в ус не дую: знаю, что у меня крыша над головой есть, кусок хлеба есть и, главное, вы есть.
– Тоже мне, хитрец нашелся, – тетя Груша потрепала его за вихры. – Ты и курицу не перехитришь.
– Вашего Ирода разве перехитришь! – Стебель засмеялся по-мальчишески. – Он вчера дядю Трошу гонял! Злой.
Стебель развернул сверток.
– Это вам с получки. – И выложил на табуретку шерстяные носки, два куска мыла, несколько пачек папирос, кулек конфет и бутылку вишневой наливки. Старуха любила после бани опрокинуть стаканчик.
– Хм… Ну, спаси тебя бог… Где вчера шатались?
– Фильм смотрели, «Оптимистическую трагедию». Ох и картина! – Стебель так любил кино, что мог высиживать подряд три сеанса.
В новом фильме его особенно поразила женщина-комиссар. Рассказывая, он увлеченно сыпал словами, вскакивал, изображал героев. Аграфена Сидоровна переживала, ахала. Он часто рассказывал ей просмотренные фильмы.
– Чего вы там тары-бары разводите? – хрипло заорал Шурка. – Картошка вся разварилась!
10
Галя и минуты не могла пробыть без дела. Она прибрала в доме, покормила рыжего теленка. Он тыкался в ее ладонь и был такой забавный, с такими красивыми глазами в длинных ресницах!
Тетя Настя топила баню, а Галя таскала воду. Тамара еще не пришла с работы. Ее парикмахерская задней стеной выходила в огород тети Насти. Иногда Тамара, в белом халате, с металлической расческой в руке, выглядывала в окошко и кричала матери с Галей что-нибудь веселое.
Колодец, рядом с черемухой, был гулкий, глубокий, вода еле-еле мерцала из тьмы. Когда на веревке выползло ведро, Галя увидела на воде слой белых лепестков. Их намело в колодец с черемухи. Галя поставила ведро на край сруба, дунула на плавающие лепестки и припала губами к сверкнувшему оконцу.
И вдруг что-то случилось с ней. От этого колодца, от звона капель в его гулких недрах, от прозрачного сияния под черемуховым снегом дрогнуло внутри, и она радостно, беззвучно засмеялась.
С шумом выливая из ведра в звонкую бочку, Галя сказала:
– Люблю я воду из наших колодцев. Так и кажется: умоешься и станешь красивее.
– А это вот про такую поется: «Умывалась девка-красна ключевой водицей», – оживилась тетя Настя.
Галя снова зачерпнула полное ведро с плавающими лепестками и потащила его в баню. В чистой баньке пахло березовым дымом, потрескивала груда раскаленных камней…
Скоро пришла Тамара. Едва за девчатами закрылась дверь баньки, как из нее донесся хохот и визг. Галя из ковшика плеснула ледяной водой на Тамару, и та, завизжав, хватила из ведра на каменку. Жгучий пар с гулом ударил в потолок и, отразившись от него, заклубился до самого пола.
– Сумасшедшая, что делаешь?! – закричала Галя, отбегая от каменки, которая фыркнула горячим клубом. Тамара, хохоча, хлестнула ее по спине огненным березовым веником.
– Перестань, а то я голышом выскочу из бани! – закричала Галя, забираясь на полок…
Вышли девчата, обмотав головы полотенцами; распаренные, румяные, они пахли земляничным мылом.
– Ну, девки хоть куда! – встретила их тетя Настя. – Отец, смотри-ка, прямо невесты!
Кузьма Петрович, занятый севом, впервые за эту неделю приехал домой. Галя видела, как он ходил во дворе, проверяя, не нужно ли чего-нибудь исправить, подвязать, прибить. Поглаживая спутанные усы, он осматривал дом, корову, поросят. Потом курил на крыльце, любуясь на голубей, которые ходили по двору, взлетали на крышу. Видно было, что он отдыхал душой и телом. На голубей он мог смотреть подолгу. Тяга к ним сохранилась еще с детства.
Перепархивали сизые драконы с глазами в белых очках-кружках, черные, стремительные почтари с горбатыми клювами, белые космачи с желтыми хвостами и желтыми шапочками. У космачей лапы так обросли перьями, что казались крылатыми.
Шумная стая хлопала крыльями, ворковала, дралась, вспархивала, купалась в деревянном корыте. Кузьма Петрович посыпал им пшеницу, а в корыто налил свежей воды; голуби клевали и теснились так плотно, что другие бегали по их спинам и не могли добраться до зерна…
Кузьма Петрович зашел в предбанник – на лавке лежало чистое белье, веник, брусок хозяйственного мыла, мочалка и стояла кастрюля квасу. Хозяин разделся и долго курил, наслаждаясь и папиросой, и прохладным ветерком, и покоем одиночества. Руки бригадира были словно в перчатках, – в коричневом загаре. Лицо и шея его тоже были коричневыми. Он сидел на скамейке узловатый, сутулый, затвердевший от многолетней работы. Накурившись, он попил из кастрюли и, взяв веник и таз, пошел мыться.
Через минуту раздался взрыв, шипенье и свист: это взорвалась вода, которую Кузьма Петрович плеснул на раскаленную каменку. В плотных клубах пара жгучий веник хлестал по спине, по ногам. За неделю пропотевшее, пропыленное, усталое тело блаженствовало, горело багрянцем, облепленное березовыми листьями. Шумели потоки воды, клубилась пена, пахло распаренной мочалкой, раздавалось кряканье.
Через часика два Кузьма Петрович появился в доме умиротворенный, его багровое лицо будто вспухло, оно неиссякаемо сочилось чистыми каплями. Он вытирал их полотенцем, а они тут же появлялись снова, сбегали ручейками.
В доме пахло пельменями.
– С легким паром, отец, – встретила его жена.
– С легким паром, – проговорили и Тамара с Галей.
Когда Кузьма Петрович выпил стакан водки и прикончил тарелку пельменей, он закурил и тихонько запел «Землянку». Это значило, что он вспомнил свою молодость, фронт, погибших друзей… Глаза его стали влажными, ничего не видящими вокруг, они, должно быть, смотрели в прошлое…
И опять, как тогда у колодца, налетело на Галю удивительное ощущение родной земли. Как будто она долго жила в чужой стране и вот вернулась на родину, где все дорого и близко. Галя слышала зов ее и в чистой баньке, и в запахе березового дымка, и в звоне капель, падающих с ведра в колодезную, гулкую глубь, и в задумчивой, печальной песне солдата и тракториста Кузьмы Петровича. Это ощущение счастья и влюбленности все нарастало и нарастало, и Галя боялась вспугнуть его.
Такой она и пришла вечером в клуб.
11
Она сидела с Тамарой в углу небольшого фойе за столом с газетами и журналами. В открытую дверь видна была библиотека – большая комната, заставленная стеллажами с книгами. За барьерчиком сидела красноволосая от хны Люся Ключникова. Веки ее были окрашены голубой тушью. Люся выдавала книги двум старикам и женщине.
Вокруг бильярда толпились ребята. Громко щелкали костяные шары: Виктор и Шурка сражались не на жизнь, а на смерть. Порой шар вылетал и гремел по полу.
– Не ковыряй сукно! – насмешливо крикнул Виктор сопернику, взял кий и, насвистывая, обошел вокруг стола. Как всегда, посыпались советы:
– Свояка бей!
– От борта, от борта!
– Шар ноги свесил в лузу!
Виктор с треском забил шар, наигранно небрежно, лихо вбил еще два подряд.
– Вот, зверина, что делает! – восхищенно выдохнул Стебель.
Кто-то крикнул:
– На подставках выезжает!
– Не суй нос, а то как дам промеж глаз, так уши и отклеются, – предупредил Виктор.
Тамара шептала Гале на ухо, хвалила Шурку:
– Он так-то будто очень развязный, ты даже можешь подумать, что он нахал! Но ты, Галка, глубоко ошибаешься, если так подумаешь. Это он с первого взгляда такой.
Тамара щурила глаза, откинув голову, смотрела на Шурку.
Приходили принаряженные девчата, присоединялись к Тамаре с Галей. Появился комсомольский секретарь Маша Лесникова. Она кончила десятилетку на два года раньше Гали. После школы Маша пошла работать на свиноферму.
Была она крепкая, коренастая, с тугими, румяными щеками, с решительными, резкими жестами.
– Здорово, механизатор! – сказала она Гале. – Здравствуйте, девчата!
Из библиотеки вышла Люся – высокая, тонкая, в джинсах, с сигаретой между пальцев. Было в ней что-то чуть-чуть несуразное и чуть-чуть нелепое. Может быть, джинсы, не идущие к такому росту? Или красные волосы и синие веки, так не вязавшиеся с сельским бытом?
Она с особым дамским шиком пустила почти до самого потолка тонкую струю табачного дыма и, сбивая пепел, несколько раз ударила по сигарете длинным указательным пальцем с перламутрово-розовым треугольничком ногтя.
– Ты чего, Люся, такая хмурая? – спросила Маша. – Ровно корова пала у тебя.
– Была и я когда-то веселая, да надоело балабонить, как ты, – мрачновато ответила Люся.
– Была у Бобика хата: дождь пошел – она сгорела!
Все вокруг захохотали, а Люся презрительно дернула плечом.
– Бей этого! Этого! Тот не пойдет, а этот полетит в лузу со свистом, – посоветовал Виктор Шурке, а тот злился:
– Да не с руки мне его бить!
Люся посмотрела на Виктора, и лицо ее потеплело.
– Тоньше бей, нежнее, – страстно умолял Стебель, – а то ты как шарахнешь, так шар на метр подпрыгивает!
– Не проиграв, не выиграешь, – бодрился Шурка.
Виктор, смеясь, дружески похлопал его по спине:
– Наконец-то у дурака зуб мудрости прорезался.
Теперь захохотали парни.
Зазвучала музыка, и девчата пошли в зал. К Тамаре подскочил Шурка, она так и расцвела. Вот Стебель подхватил Машу, на голове его вздрагивали вихры. Галя оглянулась: Виктор пробирался к ней.
– Пойдем?
Она положила руку на его плечо. Звучало какое-то старое танго, печальное, тревожное, и от этих звуков Гале тоже стало печально и тревожно. Сквозь музыку до нее донесся голос Виктора:
– Вот так мы и живем. Танцы да кино… А в райцентре так же?
– Там лучше. Там очень хороший клуб. А в нем кружки разные. Художники подарили свои картины. Там прямо своя галерея.
– А ты чего же там не осталась?
– Меня наш совхоз обещал в институт послать… Да тут еще отчим появился… Глаза бы на него не смотрели!
– Знакомая ситуация, только у меня – я уже говорил – появилась мачеха. – Голос Виктора прозвучал тепло и как-то родственно.
Кончилось танго, механик пустил новую пластинку. Она почему-то закрутилась очень быстро, и бас певца вдруг затараторил, завизжал детским голосом. Танцующие захохотали.
Люся остановилась в дверях, хмуро глядя на танцующих Виктора и Галю.
Не очень-то удачно началась жизнь у Людмилы Ключниковой. Еще учась в библиотечном техникуме, она вышла замуж за беспутного художника-оформителя. Была в городе небольшая группа таких художников. Они оформляли здания, магазинные витрины, заключали договора и выезжали в совхозы, в колхозы, рисовали там портреты передовиков, оформляли клубные фойе, писали плакаты, лозунги, воздвигали доски показателей с диаграммами, с цифрами, – в общем, «делали наглядную агитацию».