Текст книги "Встреча с чудом"
Автор книги: Илья Лавров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Последние страницы о поэте
Лева Чемизов уезжал пасмурным, ветреным утром. Он торопливо и как-то неуклюже попрощался с сестрами, сунул им худую руку, даже неумело погладил, потрепал их волосы и вдруг, срываясь с подножки, полез в кабину. Зарокотал мотор, Чемизов высунулся в окошко и крикнул:
– С моря напишите! Обязательно напишите с моря! Больше мне ничего не нужно... Прощайте!
Ася никак не могла поймать его взгляд, он все отворачивался и, потирая лоб, загораживал лицо.
– Мы будем читать все-все ваши книжки! Будем заучивать все ваши стихи! – как можно ласковее крикнула Ася.
Лева спрятался в кабине, съежился, закрыл глаза. Грузовик зарычал, тронулся. Куда, к кому он привезет его? А в душе уже смутно зазвучали почти без слов какие-то стихи.
Дымились Удоканские гольцы, точно дышали вулканы.
Только через неделю усталый Чемизов добрался до дому. И всю эту неделю, в грузовике и в самолете, он думал о сестрах. И даже не думал, а все время ощущал их, как ощущают локтем рядом сидящего.
От заката все розовело, когда он лег спать. И только закрыл глаза, как в ушах зарокотал самолет. Сквозь дрему он почувствовал: с ним что-то произошло хорошее. Но что? Не понять!
Проснулся он от неимоверной печали, как будто похоронил кого-то. И сразу же подумал, что вот сейчас в таежной палатке спит Ася, а он уже никогда не увидит ее.
В открытое окно вползал шорох деревьев. С кромки тесного гнезда над окном сорвался сонный стриж, взвизгнул, захлопал крыльями, снова уцепился. На подоконнике в стеклянной банке пылали огненные кудри саранок, пахли полем.
Четырехэтажный дом был гулкий, точно огромная гитара: вот хлопнула дверь, будто грянул выстрел, внизу кто-то засмеялся – по всем этажам прокатился лешачий хохот, застучали в одну дверь, а открывать побежали во всех квартирах. Лева почувствовал: больше спать невозможно. Он включил лампочку. Оделся и вышел. Была полночь. Недавно побрызгал дождичек. Лампочка в комнате качалась, и через весь двор качалось отражение огромного окна с черными крестами от рамы и с черными кружевами от цветов на подоконнике.
Над городом витала смутная музыка: в парке играл оркестр.
Так и шли эти сутки безалаберно и странно. То он писал стихи, то, бросив их, готовил материал для газеты, не закончив его, ложился спать еще засветло и вдруг далеко за полночь просыпался и уходил из дому. Сам не зная куда. Возвращался он на рассвете и вновь начинал писать.
Чемизов любил ночные скитания по пустынным улицам. Он вышел в сырую, шуршащую тьму. И тут же налетело внезапное чувство светлой грусти и любви, налетело неизвестно почему, неизвестно откуда. Должно быть, эта сыроватая тьма что-то напомнила. Не тайгу ли в Каларах?
«Так... так... так...» – громко и отчетливо стучали капли в водосточной трубе. Влажный песок прилипал к туфлям. Откуда-то повеяло резедой, а показалось, что это пахнет песок.
В памяти ожили девочки-сестры на московском вокзале, а потом он увидел их на сопке. Засверкали оконца между камней, этот блеск вызвал в памяти вертлявую речонку в родной деревне. На берегу изба... Он пишет первые стихи, а вьюга дергает калитку... Он рвется к своему морю. Лева падает от усталости, а рука листает учебники. Пахнет овчиной и квашней. Храпит мать. Он пробивался к морю... Пробиваются и сестры... Как понимает он их!
Из сада опять донесся вальс. Вальс молодых и влюбленных. Чуть-чуть заморосило. С листвы сдувало водяную пыль.
Он же ехал с сестрами к морю, любил их, тревожился за них, помогал им. Их история стала его историей.
Далекая музыка стала близкой. Он шел к ней. У калитки, забыв обо всем, целовались. Она была в белом, он в темном.
Чемизов перестал ощущать землю, прокрался бесшумно, точно по воздуху. И вдруг сердце его облилось тоской, заныло, потом замерло, на миг успокоилось, но тут же снова заволновалось и начало томиться, рваться куда-то в далекое-далекое. Почему? От образа ночи? От подсмотренного поцелуя? От прилетевшей музыки? От наплывшего запаха цветов? От сонно бормочущих деревьев?
Перед ним опять проплыло лицо Аси. Чемизов шел бесшумно, боясь вспугнуть ночь и призраки сестер.
Прошумела машина, облила светом, унеслась.
Кто-то вздохнул в темноте.
Где-то украдкой засмеялась женщина.
В саду уже заиграли марш. Из распахнутых ворот шла молодежь. С шумом, смехом, с песнями расходились в разные стороны.
Какое счастье – молодость! Стихами позвать их каждого к своему морю. Разжечь их мечты. Вот этим, шумным, передать свою любовь к земле и к жизни.
Чемизов стоял среди идущих. И понял он, что это томит его история сестер. Не было сил молчать о ней. Ведь он, оказывается, всю жизнь готовился к этой поэме. Нет, это будет совсем не поэма, а страницы из его тайного дневника. Писать о сестрах – это значит писать о себе... Он видел сестер так ярко, чувствовал их так свежо и так был удивительно сосредоточен на своих видениях.
Чемизов быстро вернулся домой и с наслаждением сел к столу. Закрыл лицо ладонями...
Далекая счастливая вокзальная ночь! Дорога... Дорога с ними! И замелькала страна мимо окон вагона, и запахли букеты, которые он передавал сестрам через проводника. И во тьме в летящем снеге неслись в Калары журавли, неслись – кричали. И цветы трепетали под ветром на сопке язычками пламени. И мерцали Асины глаза, а сквозь дым костра проступали Славкины волосы, и опять светились оленьи Асины глаза. И мучила горечь разлуки...
И вдруг ясно прозвучал дорогой голос: «Я вспомню вас где-нибудь на Ревущих широтах, стоя на палубе».
Все это, когда-то вошедшее в душу и ставшее частью ее, сейчас рвалось в певучие строки, звенело рифмами.
Лев Чемизов плыл по своему морю...
Славкино море
Стояли прохладные хмурые дни. Солнце закрывали несущиеся темные тучи. Однажды утром лагерь снялся и спустился вниз по Чаре на новое место.
Резко изменилась за эти дни Славка. Внешне она была спокойна, но от ее спокойствия и молчания веяло суровостью и холодом. Целые дни ходили они с Петровичем по сопкам, по тайге, ходили молча, неустанно, душевно сблизившись, понимая друг друга без слов. И почему-то Славка чувствовала себя с ним легко и просто. Идя по заданному азимуту, исследуя камни, глыбы и обнажения, они скупо переговаривались только о том, что касалось работы. Но в каждом их движении, каждом взгляде, редком слове чувствовалась забота друг о друге, какая-то скрытая, внутренняя теплота.
Иногда они вечерами, перед сном, сидели у костра, пили чай и молчали.
Славка и сама не понимала, почему ей так легко с Петровичем и почему она тосковала, если долго не видела его. Очень хорошо, что он ни о чем не расспрашивал, не пытался развеселить, утешить ее.
В этот день шли они по сопке, как всегда, углубленные в работу.
Высокая сопка густо заросла осинами, березами, лиственницами. Под ними было сумрачно и прохладно. Под ногами пружинил толстый слой бурых листьев. В зеленом сумраке всюду выпирали из земли огромные камни, порой нагромождения скал, обросших мхом. Кое-где скупо сочилась вода.
В одном месте Славка увидела длинную, глубокую промоину. В памяти возникли другая промоина, и бушующий во тьме поток, и крики людей, тащивших ящики, мешки, бочки.
И тут же ей почему-то припомнилась лесная история, рассказанная в палатке оленеводом. Из-под камня глухо кричал мальчик, а вокруг в отчаянии бегал отец, бросался на скалу, бил по ней кулаками.
Так сейчас заметалась и она от поразившей ее мысли.
Это она, Славка, виновата в гибели Анатолия!
Перед ней возникла Ася, и Славка мысленно бросила ей фразу: «Если бы я осталась в Чапо, он не приехал бы сюда. Он был бы жив!» И увидела, как Ася даже вздрогнула от неожиданности. «Это я виновата во всем! – озлобленно продолжала Славка. – Море... Далось мне это море! На черта теперь оно? Мне даже думать о нем противно. Никуда я больше не поеду». – «А при чем здесь море?» – спросила Ася. «А вот при том! – почти закричала Славка. – Из-за него я потащилась за тобой». – «Так это, значит, я виновата, а не море», – тихо сказала Ася. «У меня своя голова была на плечах».
И уже вслух Славка прошептала:
– Море... Будь оно проклято!
Славка так ярко представила весь этот разговор, что на миг ей почудились громкие голоса. Она даже испуганно посмотрела на Петровича: не слышал ли он их.
Но Петрович сидел на валуне и, положив на колено дневник, описывал пройденный путь.
Над головой, в просветах между вершинами, клубились мутные тучи. Дохнул холодный ветер. Тайга потемнела, зароптала.
Петрович взглянул на часы.
– Пожалуй, можно и перекусить, – сказал он.
Славка развязала рюкзак, вытащила две баклажки с чаем и два больших бутерброда с маслом. Петрович извлек из кармана кулечек конфет, положил их перед Славкой. Он задумчиво взял бутерброд и покачал, как бы взвешивая его на ладони. Славка увидела, как лицо его вдруг постарело.
– Кусок хлеба, – проговорил он. – Вот кусок хлеба. Самое простое и самое благородное, что есть на земле: кусок хлеба. Куда там золоту до него! Без куска хлеба умирают. За время ленинградской блокады умерли моя жена и сынишка. У них не было вот этого куска хлеба.
И тут все в Петровиче стало понятно Славке. Она вспомнила его одиночество во тьме у костра.
Петрович отложил хлеб и медленно, не отрываясь, выпил всю фляжку.
– Что же вы... Ешьте! – сказала Славка.
– Не лезет в горло. – Он закурил.
И таким близким, родным показался ей этот человек, так захотелось сделать для него что-нибудь хорошее, сказать ему какие-нибудь необыкновенные слова, чтобы согреть его душу! Но Славка не знала, что сказать и что сделать. Она молчала, молчал и он.
Потом они пошли дальше среди темного лиственного древостоя. Молоток Петровича с треском дробил камни, пугая кабарожек в сиверах.
«Что же теперь будет? Куда мне?» – думала Славка. Она представила город, какое-то учреждение, какие-то комнаты, кабинеты, канцелярии. Нет, это немыслимо! После скитаний с геологами, после таежных троп, после мира полей и лесов, после всего, что здесь произошло, немыслимо сидеть в каком-то учреждении.
И тут она поняла, что прикипела всей душой к этой жизни, и это лето ей вовеки не забыть, не забыть и Петровича, и Космача, и Грузинцева, и палатки. Как она будет без них?
Славка растерянно посмотрела на сутулую спину легко идущего Петровича. С опушек на них рявкали невидимые косули.
Еще недавно она думала, что геологам вряд ли нравится их жизнь и что несут они ее как тяжкий крест. Но вот теперь, побродив с ними, она поняла, что геолог не может сидеть в кабинете. Это все равно, что вольную птицу держать в духоте городской квартиры. Она все будет тосковать о полете, о вершине кедра, о ветре в березах, о бурлящем ручье, о зарослях брусники.
Славка сказала об этом Петровичу. Он остановился, вытер со лба пот и ответил так:
– В апреле, когда пролетают над городом гуси, я не могу спать. Я готов все бросить и убежать вслед за ними. И если меня вместо поля затолкать в кабинет – это все равно, что затолкать в тюрьму.
И Славка поняла его. Месяцами жить лицом к лицу с таежными просторами, с цветами, со зверьем, с птицами, запахами лугов, со скалами, которые рассказывают о событиях, развернувшихся десятки миллионов лет назад, и вдруг вместо этого, вместо азарта поисков – стены, стол, писанина!
Нет, кто пошел тропой геолога, тому уже трудно свернуть с нее...
Иногда Ася в душе своей ловила смутное, непонятное беспокойство. Какая-то глухая тревога присосалась к сердцу. Ася прислушивалась к ней, старалась понять ее. И наконец из клубка мыслей и чувств выползло глазастым, омерзительным насекомым слово «смерть».
А на земле уже сверкал июль. Утиные выводки стали на крыло. Трава вошла в самую сочную пору. Ее пересыпали цветы и ягоды. На озерах и старицах плескались и гоготали разжиревшие гуси. На теплые плесы, посвистывая, шлепались шилохвости, им в ответ надрывисто крякали хохлатые чернети, крохали. В глухих протоках проносились на жировку табунки свиязей, чирков-клоктунов. В самый сияющий полдень еле слышно рокотали далекие грозы.
Максимовна приносила в липкой корзине обабки, волнушки и грузди. На ягодники прилетели глухари, приплелись жиреющие медведи.
Жизнь все громче подавала свой голос, и Асе как-то сразу опротивела мысль о смерти. Опять Асе казалось, что нет конца ее молодости и жизни... А когда далеко-далеко гремела гроза, сердце било в грудь: впереди мерещилось какое-то неописуемое счастье.
С новой силой вспыхнула тоска о море. Теперь Ася думала о нем каждый день. В свободные минуты с удовольствием перечитывала Новикова-Прибоя и Грина. И радостно чувствовала: ничто не может помешать ей доехать до моря. Пусть здесь останется Грузинцев, ее неоткрывшаяся легкая любовь, частица ее жизни, – она поплывет дальше. Ей снились корабли на горизонте и острова с пальмами. Она просыпалась, задыхаясь от радости, и долго лежала, прижимая к груди ладонь, чтобы успокоить расшумевшееся сердце.
Однажды в такую ночь она разбудила сестру и зашептала:
– Славка! Милая! Ведь нам уже пора укладывать рюкзаки. Мы не будем работать второй год. Может, и так примут. Пора уже ехать! Ты понимаешь, что до моря остались последние километры!
О палатку тихонько скреблась ветка, тихонько, будто бабочка крылышками, трещал о нее листок. В темноте палатки тоненько ныл комар. Нежно, лесной поляной пах невидимый букетик. В дырку пробился лунный лучик, уперся в бумажку на земле.
– Я тебе сказала: ни к какому морю я не поеду. Хватит с меня, я слышать о нем не могу, – прошептала Славка.
– У тебя это минутное. Не поддавайся. А то потом будешь волосы на себе рвать, – доказывала Ася. – Ты предаешь мечту. Ты нарушаешь клятву.
– А если я ошиблась? А если я не люблю море, – тайгу люблю. Я хочу быть геологом. Понимаешь ты или нет? Я нашла свое.
– Не ври! Ты хочешь жить около могилы! – воскликнула Ася. – Кому это нужно? Живым, мертвым?
– Не касайся этого!
– Ты безвольная. Раскисла: «Жизнь моя пропащая!» А ведь жизнь-то у тебя еще не начиналась!
– Черт с ней, с этой жизнью. Пусть и не начинается!
– Ты что это, девка, ополоумела? – раздался сонный голос Максимовны. – Ты не дури. Как это язык у тебя повернулся такое брякнуть о жизни? Да ее, милую, сто лет хлебай и все мало, и все вкусно.
Славка молчала. Ася тоже молчала. Она не могла смириться с тем, что теряет своего друга, спутника. Ей казалось, что, если Славка не поедет, она будет несчастной! И Ася переполнялась решимостью вырвать сестру из этой скрытой, озлобленной тоски. «Нет, я тебя из рук не выпущу», – упрямо думала она...
Еще несколько раз спорила с сестрой Ася, но Славка уперлась. Они поссорились.
А вечером пришли грузовики, и Ася написала заявление.
– Я уезжаю, – сказала она Славке, – больше ждать нельзя.
– Поезжай, – раздраженно ответила Славка.
– Остаешься?
– Я уже сказала.
– Знаешь, как это называется? Это удар ножом в спину из-за угла. Я понимаю, что тебе тяжело. Но это не значит, что нужно бросать меня в дороге. Забывать то, чем мы жили. Хорошо. Я поеду, я доеду одна. А ты подумай, за что мы мучили отца с матерью? Болтали на весь город о море! А ты...
Расстроенная Ася понесла заявление Грузинцеву. Она поняла, что Славка доехала раньше ее, нашла свое место и глупо тащить ее за собой.
А Славка уткнулась в спальный мешок и все припомнила. И свою комнату-каюту, в окна которой призывно трубили паровозы, и маму с папой, и как они с Асей встречали и провожали поезда, и как она остригла волосы, и как они через окно убежали в жизнь.
Она вспомнила московский вокзал, кабинет Чугреева, клятву на площади. В памяти прошумела великая дорога, мелькнул Лева Чемизов, тявкающие во тьме лисицы, возникло лицо Анатолия, несущиеся нарты, белый олень с палевыми копытами, припомнился поцелуй в палатке...
Какая широкая река самых неожиданных чувств шумела тогда в ее душе. И главным чувством было изумление от встречи с жизнью. Она, Славка, как тот прозревший слепой, не верила своим глазам, ощупывала жизнь. Все это было милым, трогательным, незабвенным, но таким наивным, детским. А вот серьезное, настоящее подошло к ней только сейчас. Не было в нем тех красок, было оно простым, суровым, не нарядным, но зато настоящим, чему можно отдать жизнь.
Над гольцами пылал раскаленный закат – солнце озаряло половину земного шара, шумящего городами, дорогами, реками.
Низко над лосиным урочищем пролетели красные утки-огори. Малюсенький колокольчик прозвенел в горлышке синицы-лазоревки. Белка уронила шишку. Вот и все, больше ей, Славке, ничего и не нужно.
В открытую дверь заглянул Космач, угрюмо буркнул:
– Грузинцев зовет.
В камералке, кроме Грузинцева, сидели Петрович и Ася. На столе была расстелена геологическая карта, испещренная значками. На ней лежало несколько кусков кварца.
– Что же вы, Ярослава, изменяете сестре? – приветливо спросил Грузинцев. – Вы нас с Петровичем расстроили. Нам дорого ваше море.
– Я приплыла к своему морю. Я собираюсь пойти в геологический, – сказала Славка, присаживаясь на шаткий раскладной стул.
– Вы это твердо решили? – спросил Петрович. Из-за того, что он редко говорил, голос его всегда казался неожиданным.
– Твердо, – ответила Славка.
Ася подошла к двери палатки, смотрела на тайгу, не видя ее.
– Мне понравилось у вас, – звучал голос Славки. – Нет, это не то слово! Я просто поняла: вот настоящее дело. И, кроме него, я ничего не хочу.
Все долго молчали. Наконец Грузинцев посоветовал:
– А вы все-таки съездите. А то будете потом сомневаться, жалеть. Ведь остались последние километры. Пройдите их, выполните до конца свой маршрут, а там, на берегу моря, все и решите.
– Если вся эта ваша история не завершится так, как мы ожидали, нам будет и грустно и обидно, – промолвил Петрович.
Славка не могла понять, что ее взволновало в этих словах, что в них прозвучало особенное.
– А если я захочу вернуться, вы возьмете меня? – спросила она.
– Вот вам моя рука.
Славка от суеты сборов, от всех дорожных вещей, от определенности решения почувствовала прилив силы и бодрости. А у Аси при мысли, что все уже отрезано, что потеряна Славка, что уходит в прошлое Грузинцев – заненастило на сердце. С болью отрывалась она от бивака геологов. «А может, и мне остаться здесь? – подумала она. – Пойти со Славкой в геологический?» Но тут же отбросила эти мысли, как предательские.
Славка сказала: «Все это детство. Подумай-ка сама, туда ли едешь?» Нет, нет! Вечно будет тревожить ее пылинка дальних стран на ноже карманном. Ей хочется увидеть мир, она любит дороги, просторы, она поплывет в южные гавани, с ней произойдут в ее скитаниях сотни событий. Ей нужен мир, и полет на Марс. Но это будет не прогулка фантазерки. Это будет суровая, будничная работа. Она же не девочка – понимает.
Расставание
Это был прощальный маршрут.
Июльское солнце обрушивало на тайгу потоки света и жары. Разморенная, распаренная тайга вспотела капельками смолы, пахла хвойным настоем. Птицы слетались к бурлящим ручьям. Старый лось с огромными рогами не вылезал из озера, фыркал, жевал кувшинки.
Ася едва успевала за Грузинцевым. Она думала о том, что придет время, и где-то здесь будет поймано ускользающее коренное месторождение. А потом вырастет прииск. Он будет напоминать о геологах, а значит, немножко и о ней, Асе. И так ее удивила эта мысль, что она заговорила об этом с Грузинцевым:
– Знаете, о чем я думала сейчас? Вот я умру, и меня забудут. Ведь так же? Но нас – понимаете? – нас не забудут. Всех вместе не забудут. Наши дела, наши прииски, города, книги, песни не забудут. Пройдет тысяча лет, и нас, только всех нас, будут помнить. У одного человека есть смерть, а у народа ее нет. Давным-давно жили эллины. А мы и сегодня почитаем эллинскую культуру. Значит, смерть не так уж страшна? Нужно только со всеми вместе и думать, и жить, и работать.
Ася говорила и сама удивлялась своим мыслям. Они казались ей новыми, никем еще не открытыми. И сосущая тревога пиявками отваливалась от сердца.
Грузинцев пристально смотрел в глаза Аси, явно не видя ее. Потом он оторвался от каких-то своих мыслей и ласково усмехнулся.
– Должно быть, все проходят через отчаяние, когда впервые столкнутся со смертью. Я тоже открывал для себя эти древние истины. И чувствовал себя Колумбом.
Уже вечерело. Они спускались с сопки. Языки каменных осыпей, нагретые за день, дышали теплом.
– Абай сказал величественные и грустные слова: «Мир – океан, времена, как ветры, гонят волны поколений, сменяющих друг друга». О смерти думают или в юности, или в старости, а для меня ее сейчас нет. Жизнь хороша, и не стоит ее отравлять мыслями о ведьме с косой. Думаю, что еще отмахаю лет сорок.
– Сорок лет! Как это много, – проговорила Ася, – через сорок лет... вы меня и не вспомните.
– За сорок лет встретишь тысячи людей...
Ася как-то странно, вроде бы умоляюще, посмотрела на него, сломила ветку с березы. Грузинцев уловил необычность этого взгляда.
– А вы меня через сорок лет вспомните?
– Я-то вас вспомню, – тихо ответила Ася, покусывая горький листок. – Как же забыть вас? Ведь вы первый и, наверное, последний... геолог в моей жизни.
И Грузинцев услышал в этих словах нежность и печаль. Удивленно посмотрел он на Асю, почти поняв все.
Между сосен клубился дым костра, слышался голос Максимовны, стучал топор, белели палатки.
– Ася, – тихо позвал Грузинцев. Она торопливо уходила. – Ася!
– Поздно... Уже поздно... пора ужинать, – откликнулась она и бросилась к палаткам...
Ася завязала рюкзак. «А зачем оно, море?» – спросила она себя. И когда уже все ложились спать, она снова спросила себя: «А зачем оно, море?» И тут же тоской разлуки налилось сердце. Славка уже спала. Ася вылезла из палатки. У гаснущего костра, как обычно, недвижно сидел Петрович. Ася долго и ласково смотрела на эту одинокую фигуру, озаренную трепетным пламенем.
– Пойдемте в лес, – громким шепотом позвала она. – Мне хочется проститься с этими местами.
Петрович молча поднялся. Они шли среди елей, пересекали лунные поляны. Глухие дебри. Ася нащупала пенек. От мха он был меховой. Она села и шепнула:
– Давайте послушаем тишину.
Ах, какая нерушимая тишина! А сквозь навесы ветвей просочилась струйка луны и льется и цедится на белый цветок, на замшелую валежину.
И кажется Асе, что живут только одни запахи. Вот сосенка – она чадит смоляным ароматом, она в нем, как в облаке. Рядом лиственница – под ней разлилось озеро сладковатого запаха.
«Сколько было детских выдумок, фантазий, слез и радужных надежд в мамином доме, – подумала Ася. – Сколько волнений и отчаяния было тогда в Москве...»
Полянка курится «кукушкиными слезками». Где-то затаились липкие грибы и пахнут и пахнут. А им откликается смородиновый лист. А в стороне течет ручьем запах от куста багульника.
«Здесь мы впервые встретились с любовью, со смертью, с трудом».
– Как тихо, Василий Петрович. Как удивительно тихо, – проговорила Ася.
Петрович молчал. Вся фигура его тонула во тьме, и только задумчивое лицо, озаренное луной, точно реяло под ветвями. Вот голова нагнулась, и лицо погасло во мраке. Потом оно опять поплыло под ветвями.
«И была еще подлость, клевета, злость, нужда... Были Дорофеев, Татауров, Чугреев, Палей... И где это все? Осталось только вот это. Вот это! Земля родная, горы, моря...»
– Что мы увозим за душой, Петрович? – спросила Ася. И сама же ответила: – Только любовь ко всему этому! – Она широко повела рукой. – А может быть, мы нашли мало?
– Вы нашли все, – ответил Петрович. Лицо его смутно проступало сквозь клубы табачного дыма, пронизанного луной. – Это самый яркий маяк, к которому вы приплыли!
Ася поднялась.
– Вот и все. Я попрощалась. Идемте, Петрович. Я вас никогда не забуду.
– Для меня молодые – костер. Я греюсь около них, – проговорил Петрович.
– Спасибо вам, – сказала Ася.
– За что?
– За все хорошее, что мы узнали в ваших палатках, на ваших трудных дорогах.
Ася доверчиво положила руку на его жесткое, худое плечо.
В стороне пересохшего ключа, среди гари звучно и долго трещали сучья, должно быть, от кого-то убегал огромный сохатый.
Остановились у лесного озерка. На середине его дрожала крупная, голубая звезда. Ася удивленно сказала:
– А ведь сейчас на какой-нибудь планете в ее чистых озерах трепещет звездой наша Земля!
А утром сестры со всеми простились. И всем было жалко, что они уезжали.
– Бросили бы, девчата, здесь свой якорь, – кричал Комар. – Мы бы вам женихов добрых подыскали!
– Ничего, пускай в своей долине зверуют, – рассудительно заметил Бянкин, поглаживая лысину. – Сохатому нужен осинник в низинах, кабарге – лишайник в сиверах.
Максимовна сунула им узелок с теплыми лепешками.
Посохов пожал их руки холодными и твердыми, как бронза, пальцами и пророкотал:
– Смелость города берет!
Петрович отечески нежно посмотрел сестрам в глаза, обнял поочередно, сунул Славке в кармашек листок.
– Мой адрес. Нужен буду – напишите. Всегда выручу.
И почувствовал он: с этими девушками что-то уходило милое, неповторимое.
Сестры стояли растроганные.
«Встречу ли еще таких людей? – подумала Ася. – Что-то меня ждет?»
– Уезжаю ненадолго! – крикнула Славка. И вдруг заплакала. Перед ее глазами возникла одинокая, пустая лодка. Она плывет и днями и ночами, кружится без руля, натыкается на коряги, на подмытые деревья, на островки. Зацепится за корягу, постоит, точно поджидая гребца, медленно развернется и опять поплывет, глухо ударяясь смоляным днищем о камни на перекатах, о затонувший колодник...
Славка тихо пошла к машине.
Ася перехватила тяжелый взгляд Космача и остановилась. Ей стало жаль парня. Захотелось как-то утешить его, оправдаться перед ним, точно она в чем-то была виновата. Но она не знала, что и как ей говорить. А не поговорить на прощанье с человеком, который любит, казалось ей просто бесчеловечным.
– Вот, Алеша, мы и уезжаем, – сказала она первую попавшуюся фразу и нервно хрустнула пальцами. Космач молчал, медленно обрывая с ветки листья.
– И работали и жили мы все неплохо, дружно, – продолжала смущенно Ася. – Мы со Славкой всегда будем с удовольствием вспоминать всех вас.
– Ну, чего уж там вспоминать нас, – возразил Космач. – Ничего стоящего мы не сказали, не сделали.
Оборванные листья падали на сапоги.
– Нет, почему же, мы так не думаем, – ответила Ася. – Я буду вспоминать тебя, – как бы извиняясь добавила она.
– Не нужно меня вспоминать, – зло проговорил Космач. – Таких, как я, стараются забыть. Подачек мне не нужно.
– Что ты, Алексей, да разве я... – Ася покраснела и в досаде подумала: «Нет, я еще не умею обращаться с людьми... Вот обидела...»
– Ничего мне не нужно, – резко и гордо продолжал Космач. Он зелеными ремешками сдирал с прута кожицу. – Я ничего тебе не говорил и ничего не просил. А то, что у Космача бултыхается в грудной клетке, то Космачу и останется. И не нужно ему капать валерьянку.
Асе понравилась его гордость.
– Извини, если чем обидела. Не поминай лихом.
Космач со свистом рассек воздух белым, скользким прутиком, стегнул по сапогу.
– Не вспоминай и ты меня недобрым словом. Счастливо доехать!
И он пошел небрежной, беспечной походкой...
Грузинцев, с рюкзаком за спиной, с молотком в руке, стоял около машины на плоском камне и курил трубку. Ветер шевелил его бороду. Колеса грузовика утонули в траве, в синих колокольчиках. В бору звонко дробил дятел. Тихо, прибойно шумели сосны. Пахло разопревшей травой и жимолостью.
– Я не забуду вас, – сказал Грузинцев.
– Забудете, – ответила Ася, стоя в кузове. Машина тронулась. – Забудете, – снова сказала Ася. Туман застлал ее глаза. В этом тумане, уже вдали, стоял Грузинцев и махал ей шляпой. Она помахала ему платочком.
Палатки, белея, уплывали за кусты. Вот только вьется дымок над костром. Вот скрылся и он за лиственницами. Последний раз просияла болтунья Чара. Грузовик, подпрыгивая на корневищах, въехал в тайгу. Под колесами звучно щелкали сучки. Сосны, шурша, мели ветвями по бортам, по верху кабины.
Вот и все, вот и кончился еще один кусок жизни, отгорел еще один костер.
Но где найдешь человека, не познавшего горечь утраты? Какое ненастное, глухое слово – безвозвратность.
Перед Асей вдруг возник осенний сумрак. А в сумраке вилась прядка дыма, одинокая, печальная. «Что это?» – подумала Ася. И тут же вспомнила дорогу в Сибирь, скамейку в привокзальном сквере, на сырой земле дымящийся окурок, в луже – клочки письма. И долго еще вилась перед ее глазами голубая прядка дыма.
А Грузинцев все стоял, глядя на следы колес в траве. Потом медленно пошел к сопкам, еще раз оглянулся вслед ушедшему грузовику и, наконец, скрылся в пучине тайги.
На берегу Чары, слушая удаляющийся треск сучков и шум грузовика, сидел на колодине Космач. Он недвижно смотрел на бегущую светлую воду.