355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Поляк » Я твой бессменный арестант » Текст книги (страница 3)
Я твой бессменный арестант
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 00:00

Текст книги "Я твой бессменный арестант"


Автор книги: Илья Поляк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

– Зачем звали? – не преминул полюбопытствовать вездесущий Горбатый. Пришлось все объяснять ехидно улыбающемуся человечку. Навалилось уныние.

Как оправдаться перед братом и сестрой? Тупица несчастный! Схватил бы письмо и драпанул подальше: в туалет, под лестницу или в спальню под койки. Прочел бы, адрес запомнил, а там пусть забирают. Письмо то к маме вернется. Изболится сердцем, изойдет ревом. От этих мыслей проняло окончательно, и я расхлюпался разнесчастно. Ко мне склонился Царь:

– Не тужи, все образуется. Получишь еще письмо … Мне бы только шепнули, что мама жива.

Я долго попрекал себя, горевал, настраиваясь на решительную встречу с почтальоншей в следующий раз.

День истлевал, оставляя на душе тяжесть новой утраты. За окном рыдали небеса. Дождина разошелся не на шутку. Бурлящий поток с плеском срывался с угла крыши в переполненную пожарную бочку. Косые струи, мерцая тусклыми бликами, омывали черные зеркала стекол, а в них отражались и желтая лампочка, и двери, и рассыпавшаяся в беспорядке ребятня. Сквозь раскатистое урчание воды что-то высвистывала печная труба. Подрагивали и дребезжали окна, гремела кровля. От непогоды и голода сосало под ложечкой.

Педя тихо засвистел мотив, потом затянул вполголоса. Ему искренне, жалобно вторили, и скоро вся группа протяжно выла. Песня смягчила боль, развеяла сожаление. Неясная печаль охватила нас. Только в песне можно было пожаловаться на несправедливую участь. Песня, как исповедь, вобрала в себя и горькие слезы, и неотвязную тревогу. Затихло острое подсасывание в пустом желудке. Обманчивый покой охватил нас. Как изголодавшиеся волчата затравленных родителей, устав от грызни и драк, мы скулили вразнобой под нестихающий шелест дождя.

 
Вот умру я, умру я, похоронят меня …
 

Чем утешиться в нашем никому неведомом застенке, если бы не этот неиссякаемый песенный родник? С песнями все становилось ясно, давно и многими выстрадано:

 
Со злой судьбою я спознался.
Не пожалел меня никто.
Я с уркаганами скитался.
Убить, зарезать – хоть бы что!
 

5
Детский утренник

Толик задирал мутные глаза к потолку и, зевая и путаясь, битый час упрямо долдонил торжественный стишок про флаги и ликующий народ. Его мозг не поддавался и упорно отторгал рифмованные строки. Я старался отключиться, не слушать занудное бормотание. Вначале это не удавалось, но постепенно голос Толика стал пропадать, и вдогонку подумалось: разве стихи учат?

Стихи сами вплывают в память как стройные парусники в сиротливую бухту.

Темный вечер волочился по стылой сибирской земле. За обледенелым оконцем надрывалась пурга, а в нашей землянке царили покой и тепло. Запоры замкнуты накрепко, закоптелая трехлинейная лампа в меру чадила.

Мама заботливо укутала нас с братом ватным одеялом. От плиты тянуло устойчивым жаром, а из-под двери, не смешиваясь, ползла слабая струйка холода. Жар легко оттеснял ее, но я отчетливо ощущал легкое студеное дуновение. Оно не сдавалось и не сдастся, а будет набирать силу и ночью переборет теряющее мощь тепло. И остывшая плита из дарующего жизнь очага превратится в ледяной могильный камень, как будто огонь никогда не лизал его.

Мамина тень то скользила по стенам и потолку, то неподвижно застывала на несколько секунд. Чужой, неласковый мир отступал далеко, далеко, может быть его и вовсе не было. Забылись непрестанный гуд и муравьиная скученность полуголодных детей в интернате, бесконечные поездки туда и обратно через весь город среди озабоченных, утомленных лиц.

Спать совсем не хотелось, и сестренка не выдержала:

– Мам, вкусненького хочется.

– Сейчас, сейчас, – мама присела на топчан у столика.

Мы с нетерпением смотрели, как она очищает крупные дольки чеснока, отрезает толстые ломти черного хлеба. Клейкий влажный мякиш налипал на лезвие ножа. Мама посыпала крупной серой солью корочки и сильно, до блеска натирала их чесноком. Чесночный дух лез в ноздри, слюна наполняла рты.

– Какой вкусный нюх распустила! – сказал брат.

Мы следили с предвкушением счастья за ловкими руками мамы, по очереди принимали готовые куски с лоснящимися корочками и смачно жевали, полизывая липкие пальцы.

– Сегодня вспомним рыжего Мотэле, – подумав, сказала мама. – Конечно, вы маленькие и мало что поймете, но дадим Пушкину отдохнуть.

– Все поймем, – не соглашался я, распластавшись поудобнее на топчане.

Мама укрутила фитилек, фукнула на огонь и легла под одеяло к сестренке. Переливы чудесных строк, как волшебная музыка, полились в вяжущей тьме землянки. И мне представлялся таинственный домик, совсем как наша землянка, под «слабенькой крышей», где «свое счастье, свои мыши, своя судьба. И редко, очень редко, две мыши на одну щель».

Когда мама останавливалась, припоминая новую строку, последний слог долго не затихал в сознании, как звук далекой, растревоженной струны. Сестра и брат давно спали, а мама продолжала читать, иной раз упоенно повторяя отдельные строфы. Напевный ритм, дивная красочность рифмуемых звуков убаюкивали меня, бережно унося в мир снов и забвения. А голос мамы звучал и сквозь сон; она читала себе, для души.

Навсегда, как прелесть стародавних сказок, запала в память и светлая радость стихов, озарявшая тоскливые дни болезней, когда так не хотелось оставаться в одиночестве. Я не растерял ни чувств, ни подробностей, ни самих стихов, и временами они, как дорогие гости, навещали меня. Тогда я твердил их про себя немного нараспев, как мама.

Коротая нескончаемые вечера с сестрой и братом, я повторял им полюбившиеся строки, и время летело незаметно, и было не нужно без устали ловить краем уха далекие шорохи, скрип снега под окошком, поспешные шаги мамы, бряк щеколды.

Мне нравились длинные стихи. Я гордился и даже упивался тем, что могу шпарить и шпарить их без запинки. О смысле задумываться не приходилось: поет ручеек, очаровывает. Кто знает, о чем он поет?

– Слушай, пособи Толику, – голос воспитательницы оборвал мои мысли. – Затверди половину его стиха.

– Я другие знаю, лучше.

– Какие?

– Письмо Татьяны к Онегину и ответ Онегина.

– Что за письма такие? На фронт что ли и с фронта?

– Не, это про старое время.

– Идем к начальству, послушаем.

В зале готовились к празднику. Малыши возились с декорациями. С окон, потолка и с рамы картины свисали гроздья разноцветных воздушных шариков. Пару дней назад Никола и Горбатый стянули где-то картонную коробку с шарами. Мы вздували их всей группой с самого утра, но опростать коробку так и не смогли.

Раскрученные рулоны шершавых обоев, перекрещиваясь в беспорядке, стлались по полу. По ним с кистями в руках ползали стриженные наголо девочки, лихо мазюкая акварельными красками по серой бумаге. Доминировал красный цвет. От его переливов рябило в глазах. Намокшие тяжелые ленты обоев кровавым потоком ниспадали со стен.

Лупоглазая, застенчивая девушка лет шестнадцати малевала лозунг по куску красного сатина. Странная, полумесяцем вверх, улыбка растягивала ее полные губы. Девушку звали Маня-дурочка. Она подвизалась в ДПР в качестве главного мазилы.

Что-то в моей физиономии привлекло Маню. Сначала она издали поедала глазами мой нос, потом нерешительно приблизилась и, как бы задабривая, протянула раскрученный бумажный свиток. На нем изящные узоры строк низались вычурной вязью. Затейливые строчные буквы перемежались красными, в причудливых завитушках, вензелями прописных, а на концах слов иногда красовался знак ъ. По-видимому, это был искусно начертанный старославянский текст. Маня ждала отклика, улыбалась влажным ртом и неотрывно изучала мой нос. Я тупо скользнул взглядом по тексту, но прочесть не смог, стушевался и отступил. Маня со свитком подошла к воспитательнице и, удостоившись похвалы, забыла обо мне.

Стихи прямо-таки ублажили начальницу. Мы уединились в канцелярии, и там с нескрываемым интересом, по-детски притихнув, она выслушала их до конца.

– Оба стиха прочтешь … Длинновато правда … По ходу решим.

Когда группы отобедали, в празднично расцвеченный зал заглянул повар и, подрагивая зобом, приветливо кивнул Мане. Настал и ее черед подкрепиться. Вернулась Маня розовее горячего борща. Безгласно заглядывала в лица воспитателей, то ли угодливо, то ли гордо, с какими-то своими непонятными чувствами.

Праздничная суетня растревожила ДПР спозаранку. Сновали уборщицы, заканчивали последние приготовления, лихорадочно наводя немудрящий лоск. Пахло краской и слегка распаренными чистыми полами.

Ожидали важных гостей.

За приподнятым настроением хоронились безрассудные мысли-надежды: не пожалуют ли путевками в детдома? Даруют же амнистии к праздникам.

К завтраку собрались возбужденные, с мытыми ушами. Белый хлеб, какао и сладкая сырковая масса вознесли на гребень торжественной волны. По сладкому истосковались, тарелки лизали с особым тщанием.

Еще с час приемник исходил беготней и покрикиванием, пока наконец все не сбились серой массой в приукрашенном зале.

Пожаловали и долгожданные гости: мужчина и женщина с плавящимися сдержанным умилением лицами. Мы в упор, без стеснения разглядывали лучезарных пришельцев, пока они церемонно рассаживались в первом ряду. Холеная худенькая мамзель с белыми буклями приоделась в темное кружевное платье, сквозь ажурные просветы которого едва уловимо наметились подробности дамского туалета. Осанистый мужик парусил синими галифе, заправленными в серые бурки. Стоячий ворот кителя подпирал бритый загривок. Тонкий душок тройного одеколона несмело забился в гуще местных ароматов. Новые лица волновали не меньше предстоящего концерта или стакана какао.

Парадная речь начальницы, воспевшей все, что должно воспеть, рокотала водопадом.

– Вы, бывшие беспризорники, блокадники, пленники немецких лагерей! Но вы и дети победителей! Будьте же достойны своих отцов-воинов и матерей-тружениц! – с блеском восторженности в глазах провозгласила ораторша напоследок.

В ответ грянуло нестройное «Ура!», сдобренное несмелым, но отчетливым «Дурак!» с затянувшимся мягким «ряяя!», исторгаемом Горбатым.

– Уйми фонтан, цуцик! Бо-бо будет! – грозно прошептал повар из задних рядов.

Малыши играли сказку «Жил был у бабушки серенький козлик». В образе козлика предстала сестренка в бородатой и рогатой картонной маске с расписным коромыслом через плечо. Я переживал за нее, но представление прошло гладко, и малыши сорвали свою долю аплодисментов. После сказки праздник сошел с заранее намеченного пути. Неожиданно Захаров вытолкнул вперед Педю и крикнул:

– Пусть споет! Он может!

Начальница растерялась и неуверенно кивнула.

Педя начал медленно, распевно. Голос его чуточку дрожал, но быстро креп, наливаясь ровным, высоким звоном.

 
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело.
 

Лицо Педи напряглось, на шее вздулись косые острые жилки. Он вкладывал в пение все силы.

Жалостливый мотив находил отклик в наших сердцах, выворачивал и раздергивал на части души. Это горькое горе давно уже поселилось у нас безвылазно, и конца ему не было видно. Хрустально-чистые звуки звенели как тонкие тугие струны, и я боялся, что мелодия вот-вот оборвется, мальчишка не вытянет, надломится, и растает сладостно щемящее очарование, когда мурашки ползут по коже, спазмы сжимают горло, и слезы блаженства росой выступают на глазах.

Словно завороженные, вслушивались мы в исступленное пение. В нем таились трогательно-надрывные нотки отчаянной мольбы, отголоски скорбного плача, журчание прозрачного родничка в темной, непролазной пещере. Все отталкивающее и неприятное в лице Педи сгладилось, стеклянный взгляд потеплел. Хрупкий, одинокий голос что-то вымаливал у жизни. Песня оборвалась, а запоздалый звук продолжал дрожать в притихшем зале.

Мы благодарно и долго хлопали. Лишь Никола с откровенной скукой поглядывал в окно, и его безучастность видимо беспокоила чуткое нутро Горбатого. Надумав что-то, он выкрикнул:

– Хватит нытья! Николу, плясать, просим!

– Пусть сбацает!

– Валяй! – согласилась начальница.

Неймется Горбатому, плясуна выискал, раздосадовано подумал я.

Задвигались стулья, бесформенным серым комом Никола пролез к лобному месту.

– Русская! С выходом! – объявил он уверенно и сосредоточенно, с напряженно-застывшей миной скользнул по кругу, сам себе подпевая, на ходу поддергивая сползающие штаны. Мы на разные лады подхватили разухабистый мотивчик. Внезапно Никола замер, залихватски свистанул и сыпанул легкой чечеткой.

От изумления у нас глаза на лоб полезли. Горбатый резанул родные зубарики, и их частый лязг как будто подхлестнул плясуна. Его ноги, гибкие и длинные, вместе с чечеткой выписывали вычурные выверты, а когда он рванул в присядку, пол заходил ходуном. Куда подевались его неуклюжесть и неторопливость? Он даже отдаленно не походил на опухшего увальня, лениво посасывающего измусоленный окурок. Никола все ускорял перепляс, шлепал ладонями по коленям, по груди, выдрыгивал хитрые кренделя. Россыпь разудалой чечетки сама выщелкивала мелодию.

Сбродный ансамбль старшей группы наяривал на зубариках. Глазенки малышей искрились радостью. Они самозабвенно вышлепывали ладошками такт. Не покидавшее нас долгие дни беспокойство спало, растворилось в безудержном порыве пляски. Отхлынули недавние горести, занесшие нас в этот дом. Существовал только здоровенный разбитной бугай, лихо высандаливающий веселую дробь, и хотелось ему подражать, без боязни выскочить вперед и задать бешеного трепака.

– Во чешет!

– Лобает!

– Дает стране угля!

– Хоть мелкого, да до хера!

– Жги, Никола, жги!

– Ноги как макаронины!

– Выфигляривает!

– Эй, начальник! Хочу на волю! – развязно прокричал вошедший в раж Никола.

Он задыхался, но не покидал сцены и, пока хватило запалу держаться на ногах, выламывал замысловатые коленца и бесшабашно взбрыкивал. Вконец обессиленный, пошатываясь на подгибающихся ногах, он вернулся на свое место с пробудившимся, сияющим взором.

Мы били в ладоши, не помня обид и зуботычин, искренне приветствовали его поразительное мастерство.

Едва дыша, Никола привскочил и прерывисто гаркнул:

– Цыганку ломите! Она тоже умеет!

Смуглую девочку лет десяти, безволосую, темноголовую, вытолкнули вперед. В ее ушах сверкали полумесяцы сережек. Девочка плавно ступала, притоптывая каблуками и напевая протяжно:

– Кай енэ, да кай енэ…

Темп возрастал. Она то упоительно кружилась, широко раскинув руки, то заламывала их, то склонялась низко, едва не касаясь пола. Вся ее вертлявая фигурка извивалась по-змеиному, трепетно, не по детски дрожали плечи, и во всем ее танце чувствовалось что-то вольное, вызывающее и даже нахальное. А протянутые ладони занимались своим исконным ремеслом: выклянчивали хоть что-нибудь. Но подавать было нечего.

Совсем неожиданно отчудила маленькая цыганочка, прибывшая вместе с нами. Метнувшись вперед, она без усилий, задорно и непринужденно повторила в малейших подробностях и танец, и наигрыш старшей соплеменницы.

Лапоть слетал в столовую за ложками и неумело принялся выщелкивать какой-то мотив.

Трогательное, дивное ощущение праздника пронзило меня, повлекло в нереальность беззаботной жизни, в которой можно было пуститься во всю прыть за цыганками, отколоть что-нибудь сногсшибательное, ошеломляющее для всего приемнитского сообщества.

По залу расплескалось самостийное веселье: кричали, хлопали, топали, – кто во что горазд. Горбатый орал:

 
У меня есть тоже патефончик,
Только я его не завожу,
Потому что он меня прикончит,
Я с ума от музыки схожу!
 

Встрепенулись гости, вскинулась начальница.

– Хватит! – громко прервала она бурливую разноголосицу. – Молодцы! Концерт окончен!

Зал зажужжал уже по-новому, скучно и деловито.

Похудели и съежились радужные воздушные шарики, уныло обвисли измызганные алой грязью мятые обои. Только одинокое лакированное пианино с замкнутой клавиатурой так и не исторгло из своих таинственно волшебных внутренностей ни единого звука, не нарушило своего затянувшегося безмолвия.

Гостей проняло и грустное пение и веселый перепляс. Чинно и умиленно выщебечивали они признательность слегка ошарашенной, растроганно улыбающейся начальнице.

Гости приложились к праздничному киселю и, откушав, обошли приемник. Скорей, скорей мимо детей, мимо столов и печек, с вымученными, натянуто-благоговейными улыбками да короткими деловыми фразами. Ни одного вопроса, ни одного слова воспитанникам, хотя осчастливить нас было так легко простым обращением: каждый мечтал о капле доброго внимания.

Мы не спускали с них глаз, любопытных, истосковавшихся по участливым лицам. Но от чужих физиономий веяло казенной осторожностью и холодной сдержанностью, словно помимо только что устроенной сладенькой показухи мы способны сорганизовать и нечто настоящее, – не дай Бог увидеть и услышать! – и гости отлично осведомлены об этом.

– Уедренивают! – зло проблеял Горбатый, глянув в окно. – Недолго музыка играла, недолго фраер представлял!

Педя, подражая голосу козлика, визгливо и очень похоже выкрикнул:

– Жил был у бабушки серенький козлик, а?

– Хрен на! – рявкнула в ответ группа как вышколенная.

– Серенький козлик, – продолжил Педя. – Бабушка козлика очень любила, а?

– Хрен на! – отозвалась снова группа. – Очень любила …

6
Праздничный вечер

Засиженная мухами лампочка на длинном шнуре то отчаянно разгоралась и больно слепила глаза, то багровела и почти совсем гасла. Трепетный свет лизал желтые лица на белых подушках.

Никола с веселой компанией старших ребят притащился к нашему камельку, в гости к Горбатому и Педе. Костлявые спины и плоские зады опоясали горячие бока печки. Настрой сегодня особый. Пережитое возбуждение разбередило и согрело души, не терпелось продолжить утренний концерт. Николу распирало желание петь. Он заводил негромко еще в группе:

 
На углу стоит громила, дзын, дзын, дзыя!
Эх, некрасивая на рыло, дзын, дзын, дзыя!
 

Но не пошло; дверь в зал не закрывалась, ребята сдирали украшения, паковали их до следующего срока. В спальне пришла пора дать себе волю. Никола встал в позу и басовитым, режущим слух козлетоном гуднул:

 
Вот заходим в ресторан, дзын, дзын, дзыя!
Да Гришка в ухо, я в карман, дзын, дзын, дзыя!
Да ты буфетчик-старина, дралапуд, дралая,
Наливай бокал вина, да, да, да!
Если, курва, не нальешь, дзын, дзын, дзыя,
Да по зубам ты огребешь, дзын, дзын, дзыя!
 

Никола задирал физиономию к потолку, словно вторил какому-то неясному, будоражащему мозг зову. В такой разухабистой манере он еще никогда не орал. Что его растравило? Жажда превосходства не только в силе, воровстве, пляске, но и в пении? Возможно, его терзали невнятные, восходящие к диким предкам инстинкты, вызывающие неудержимые взвывы собачьей глотки вслед низко звучащей струне?

Трубный рык Николы ожег ледяным ветром: сказкам – сказочное, нищим – нищенское. Легкий налет утренней печали растаял во тьме непроглядной ночи, прильнувшей к квадратам окон.

Никто не поддержал пение, только заснувший малыш глухо всхрапнул простуженным горлом. Никола надрывался один:

 
Вот приводят нас на суд, дзын, дзын, дзыя …
 

Снова никто не подтянул, и певец, почуяв неладное, замолчал. Пришельцы выжидательною косились друг на друга, не нарушая хрупкой тишины спальни. Первым спохватился контролировавший ситуацию Горбатый:

 
Вот защитничек встает, дзын, дзыя, дзыя …
 

– Подгребай сюда, Никола! – он выпихнул онемевшего от удивления Педю, визгливо прикрикнув:

– Ты, нытик, не выкобенивайся! Закатаю в лобешник, будет тогда о чем скулить!

Клонило в сон, но пока темное скопище старших реят не уберется к себе в спальню, о сне следовало забыть.

Отторгнутый Педя медленно скользнул по проходу, всматриваясь в лежащих детей.

– Эй, волки, Толик задрых! – громко зашептал он.

Подошедший Никола дохнул махорочном дымом в нос спящему. Толик встряхнулся, бессознательно увертываясь от удушливой струи. От печки донеслись одобрительные смешки. Никола дохнул еще раз. Задыхающийся Толик поперхнулся и судорожно закашлялся. Потешаясь, Никола дымил и дымил в лицо спящему мальчишке, очумело крутящему головой.

– Задает храпака, не пронять. – Тряхнул лохмами Никола, а Горбатый добавил:

– Фраер спит и задом дышит, суп кипит, а он не слышит.

– Велосипед ему, сразу очнется! – подсказал Педя.

Горбатый осторожно засунул меж пальцев ноги Толика клок серой ваты из драного матраса и поджег ее цигаркой. Я вытянул шею и настороженно следил за их действиями. Вата неярко занялась, зачадила. Едкий запашок паленого проникал в ноздри, щипал глаза. Толик не шевелился, хотя бледная искра пугающе тлела и дымила на его ноге. Вдруг он взбрыкнул и крутнулся на другой бок. Пацаны неуверенно всхихикнули. Никола наблюдал с нескрываемым интересом, как за подопытным кроликом. Ребята на койках напряженно молчали. Ожидание достигло предела, и Горбатый спасовал: набросил полотенце на дымящийся клок и рывком скинул его на пол.

Толик вскочил, тараща бессознательные спросонок глаза, и оглушительно вскрикнул.

– Не шипи, – приказал Никола.

Толик схватился за ногу и завопил:

– Ой, больно!

– Заткнешься, ты! – зажал ему рот Горбатый. Вой стал глухим, задавленным:

– За что, за что вы?

– Тихо!

Толик ткнулся лицом в подушку и зашелся горестным плачем.

А Педе неймется. Согнутой тенью двинулся он вдоль коек, выискивая подходящую жертву.

Я пристально следил за его приближением, даже приподнялся на локте: мол все вижу, не лезь! Рядом на спине, конечности вразброс, разметался брат. Тонкая слюнка стекала с уголка его приоткрытых губ и расползалась темным пятнышком по подушке.

Педя поравнялся с нами, равнодушно глянул мне в лицо и исподволь, одним движением выпростал писю из-под резинки шаровар. Струя мочи резанула прямо в лицо брату.

– Уйди, ты! – заорал я, отталкивая Педю.

Все во мне перевернулось, ожидал чего угодно, только не такой паскудной выходки. Я изо всех сил отпихивал Педю, а он с полной невозмутимостью хлестал как на клумбу, не переставая, на постель, на соседей, куда попадало. Захлебывающийся брат надрывно кашлял и отплевывался. Залитое лицо его исказила гримаса отвращения и страха. У печки давились безудержным хохотом.

– Ну, хохмач! – корчился и ржал Никола. – Учудил!

– Не личит святая водица еврейскому рыгальнику! – повизгивал и кривлялся Горбатый, пока Педя не угомонился.

Брат вскинул мокрые, ничего не соображающие глаза и пролепетал:

– Зачем, ну зачем ты!

– Это не я. Спи, больше не будут. – Концом простыни я вытирал его, а по моим щекам текли жгучие слезы обиды и бессилия.

– Хочу к маме.

– Нет мамы, спи.

– Нет есть!

– Не плачь, в субботу она, может быть, нас заберет.

– Сейчас хочу, домой хочу! – не унимался брат, повернув ко мне толстогубую мордашку с полными слез глазами. Он молил о помощи, а мое тело, оскверненное, опоганенное, билось и дрожало.

Не мог уберечь брата? Ринулся бы на Педю, вцепился б ему в глотку и не отпускал, пока не забили б до смерти. Трезвый голос увещевал: до него не добраться, перехватят. Их много, их так и подмывает покуражиться над слабым. Я ощущал это постоянно, потому и трепетал потерянно и безнадежно. К тому же, если я поднимусь, брат останется беззащитным, начнут и его бить. Брат поворочался, натянул на голову одеяло и ровно задышал.

Перекошенное родное лицо под струей бьющей мочи! Это далекое, истязающее душу видение не дает покоя, заставляет снова и снова переживать свою беспомощность, трусость и незатухающее ощущение вины.

Брат был медлительным недотепой. После блокадной голодовки он чудом выжил, только к трем годам научился ходить и говорить. Его доверчивость умиляла с первых минут общения, рождала трогательное чувство нежности. Я испытывал это чувство особенно остро возможно потому, что сам был злопамятен и вреден и ни у кого не вызывал приязни.

Что там еще за выкрутасы? Волки отвалили от печки и принялись мочиться в башмаки заснувших малышей. Скорей, скорей, запихнул я обе пары ботинок под матрас. Вроде пронесло…

Веки наливались свинцом. Сквозь полусон до меня долетел голос Захарова:

– … Оголец был, ночью в кальсонах по улицам шастал. Утром ни хрена не помнил.

– Ха, оголец! – воскликнул кто-то. – Да лунатики по крышам ночью расхаживают. Окликнуть не смей! Проснется, враз гробанется вниз, и кранты!

– И не лечат от этой напасти!

– Она заразная?

– Если спишь, и луна светит в лицо, непременно заболеешь. Так не передается.

– Любого усыпить можно, и он станет как лунатик, сукой буду! – подал голосок Дух, давно освоившийся в свите Николы. – Сонную вену сдавить вот здесь, под челюстью. Но не удушить до конца. Потом разбудить трудно, нужно по морде шлепать … Давай, Захаров, усыплю тебя. Очухаешься, расскажем обо всех фортелях, какие во сне выкрутишь.

– Не, сам усыпай, – отказался трезвый Захаров.

Дух обхватил горло ладонями и, кривляясь и паясничая, принялся себя душить.

– Куда тебе, хиляк! – подначивал Никола.

Перебирая пальцами, Дух поднажал сильнее, но не усыпал, а только багровел и натужно выкатывал глаза. Отчаявшись, он пьяно зашатался и устремился к койкам, сметая все на своем пути, расшвыривая одежду, дергая за спинки кроватей, переваливаясь через спящих детей. Разбуженные малыши испуганно пялили глазенки, встревожено и жалостно хныкали.

Буйная выходка распотешила раек у печки. Ребята подначивали и подбадривали бесноватого лунатика.

– Раздухарился!

– Удержу нет!

– Чудик из приюта!

Ободренный Дух ломался и скоморошествовал вовсю. И приспело время. Никола дурным голосом исторг свою родную, неудержимую песнь:

 
На углу стоит толпа не зря, да, да!
Эх, граждане, послушайте меня, да, да!
Дрын дубовый я достану
И чертей метелить стану!
 

Ему помогали жиденькими, срывающимися голосами. И этот вой уже не казался неуместным и диким.

– Волки! Чего меня не будите?! – Притомившийся Дух сам себя со смаком хлестанул по щекам.

Зараженные лунатизмом, приятели Николы сорвались с мест и принялись усыплять сами себя. Как шальные, в избытке жизненных сил метались они по спальне, сдергивали одеяла, швырялись подушками, щелкали по носам и ушам плачущих малышей, сталкивали их с коек.

Горбатая тень резво жарила по постелям из конца в конец спальни, наступая на шарахающихся, вскрикивающих детей.

– Очертенели, – пробормотал я.

В ответ – матерная брань.

Башка гудела медным звоном. Я тяжело ткнулся в подушку, в болезненном напряжении пытаясь сохранить ясность сознания. Но сон накрывал меня темной волной. Обалдевший, захлебнувшийся, я с трудом приходил в себя.

Докучливый балаганный гам то пропадал, то прорезывался вновь. Когда же они уймутся?! И чего они повадились к нам в спальню каждый вечер? … Хотя, пусть хоть по потолку ходят, только на меня не падают. Буду спать. А как же брат? Нет, нужно держаться, а то удумают новое издевательство, похлеще пединого.

Меня знобило от устрашающих выкриков и беготни. Хотелось исчезнуть куда-нибудь, впасть в беспамятство, только бы не видеть и не слышать ничего. Проспать бы до самого отъезда из ДПР, – прицепилась блаженная мысль-мечта. Какое это счастье, не находиться в среде враждебных или просто чужих, ненужных людей!

Наверное я ненадолго вздремнул и, преодолевая сон, в страхе выкарабкался в явь. Накал лампочки почти совсем сел. Пришлая пацанва шевелящимся, расплывчатым пятном темнела у печки. Знакомые голоса доносились как из подземелья: бу-бу-бу. Неожиданно из слитного гуда вырвалось слово «еврей». Сна как не бывало! Последняя фраза еще не отзвучала в глубине сознания, и я разобрал ее смысл:

– Иисус Христос был еврей, б… буду!

– Ты, христопродавец, заткнись!

– Что русские жиду молятся?

– У евреев свой Бог.

– Пусть Жид ему и молится.

– А мы позырим, поможет ему или нет?

– Нам помогает?!

– Так мы и не молимся, Бога не знаем.

– Потому и несчастны с детства.

– Жидам хуже всех, у них своей земли нет.

– На нашу зарятся, хотят заграбастать.

– Что им остается?

– У чучмеков и то свой край, свои чумы и огороды.

– Не обломится жидам. Не на таких напали. Бог у них слабый, – объяснил Никола и продолжал: – Наш Бог сильнее всех. Никому не позволит нашу землю оттяпать.

– Бога-то нет?

– Как нет?! Кто все сотворил? Землю, небо? Кто людской род затеял? – возмущался Горбатый. – Откуда мы все?

– От обезьян.

– А обезьяны откуда?

– От других зверей.

– А самые первые звери откуда?… Молчишь?! Бог все породил, некому больше.

– Куда все деваются после смерти?

– К богу уходят. Вот Ленина не захоронили по-христиански с миром, душа его бродит по свету, и жизни нет и не будет, пока его прах не предадут земле и вечному божьему покою.

– Бог все видит, все знает. И за наше несчастье нам воздастся, – чревовещал и проповедовал набожный Горбатый.

И меня пронизывало исполненное священного трепета подобострастие перед непостижимым величием и бесконечной глубиной его вопросов и всей услышанной проповеди.

– На том свете.

– Может и на этом. Бог незримый, но добрый.

– А кто самого Бога создал? – спросил Царь.

– Другой Бог, более сильный, – уверенно заявил Никола.

– Мой дед говорил, что все идет от картошки, – заколобродил Лапоть. – От нее от гниючей дети родются и свиньи плодются.

– Не кощунствуй! Боженька накажет!

– И так наказаны. Куда больше?

– Отсохнут руки и ноги или окривеешь, тогда повякаешь!

– Вот и пойду к Богу в рай, пусть лечит.

– Бог только праведников исцеляет, а ты вор!

– Говорят, в Старо Успенском монастыре чудо свершилось. Безногий пошел и слепой прозрел.

– Где это? – встрепенулся Горбатый.

– Отсюда не видать.

– Говори, ты, падлюга, мать твою етит!

– Не знаю, слышал…

Да, – думалось мне, кто же тогда все создал, если не Бог? Пожалел бы Он нас и позволил спокойно, без боязни уснуть.

Вспыхивали огоньки чинариков, дым заползал в нос.

Подсознательно я вбирал в себя малейшие изменения тональности разговоров, удерживаясь на грани сна и ожидания: что еще выкинут? Ночь неспешно накатывала тишиной и усталостью, отсекала вычурный настрой от чего-то своего, печального и таинственного. Ночь излучала надежду.

– Спой, – попросил Захаров.

– Отвяжись! – огрызнулся Педя.

– Не ломайся, не целка! – квакнул Горбатый.

Педя запел, протяжно и неизменно тоскливо.

 
Течет речка, да по песочку, бережочки точит,
А молодой жулик, удалой жулик у начальника просит…
 

К одинокому голосу подвалил тоненький, вибрирующий подголосок. Некоторое время они пели вместе, потом, приглушая их, завторил голосина Николы:

 
Умер жулик, да умер жулик, умерла надежда,
Лишь остался да конь вороный, да сбруя золотая.
 

Негромко подвывали все, кто не спал. Горбатый по обыкновению побрякивал на зубариках. Жалко до слез и мертвого жулика, и его любовь, а черный гроб, плывущий над суровой толпой, мерещился в ночи, и сердце сжималось от страшной тоски и ужаса смерти.

Я упивался печальными звуками, шептал слова и, убаюканный протяжно-вкрадчивыми голосами, непроизвольно погружался в полудрему. В любой момент, учуяв опасность, готов был очнуться и защищать себя и брата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю