355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Поляк » Я твой бессменный арестант » Текст книги (страница 15)
Я твой бессменный арестант
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 00:00

Текст книги "Я твой бессменный арестант"


Автор книги: Илья Поляк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Вспомнят о нас, наконец, или мы обречены на вечное заточение в этой проклятой дыре с ревмя ревущими трубами? И тянуло выть волком им в лад.

– Хоть бы одну сволочь из начальства сюда занесло! Просто так, спонта! Все бы не так занудно, – взывал понапрасну Дух и дико матерился. – Душу вынут, пока плевой подачки дождешься! Хоть и законной!

29
Побег

Строительные леса оплели здание вокзала. На подходе к нему я наткнулся на временную билетную кассу, дощатую будку, смахивающую на огородный сортир. Ее стены шелушились струпьями облупившейся краски.

Беспорядочная орда пассажиров осаждала будку. Самые проворные бодали головами маленькое окошечко, напоминавшее неровное очко в полу убортреста, и, ведомые необоримым природным чувством – видеть собеседника, пытались узреть лик кассирши, хамски запрятанной внутри.

Крайняя взвинченность множества людей, резкие выкрики, жара. Ветерок взвеивал и кружил легкую пыль.

К очереди было не подступиться. И зачем? Денег-то нет! Поротозейничав издали, я побрел мимо и неожиданно зацепил взглядом что-то блестящее и желанное: матросская бляха! Под деревом на зеленой травке молодой парень в выцветшей до пепельно-серого цвета форменке заботливо подстригал ножничками затоптанную, рваную бахрому грубо залатанных порточин. Из-под бахромы торчали босые ноги, кривые обутки валялись рядом.

Русая шевелюра с клоками белой проседи совсем не вязалась с узкими, мальчишескими скулами и беззаботным видом парня. Меня безотчетно потянуло к нему. Матрос раздумчиво оглядел и затем огладил подкромсанные клеши, вдавил ножницы внутрь толстого, складного, видимо, трофейного ножичка и по-свойски подмигнул мне:

– Что, малец, и твои подкорнать? – пошутил он. – Урезать, так урезать!

Я растаял от его приветливости и глянул на свои широченные трусы и торчащие из них худые ноги.

– Местный?

– Из ДПР.

– Из допра? – переспросил он.

Я пояснил.

– Знатно вас обряжают. Мне, что ли, пример взять?

– А я убежал. В Ленинград к тетке подамся.

– Взяла бы тетка тебя к себе.

– У нее своих двое. У меня еще братуха с сеструхой есть, помладше.

Матрос извлек из кармана серебряные часы, посмотрел время и принялся обуваться.

– Поезд сейчас. Места бы занять. Рана у меня на ноге, заживает плохо.

Он вскинул на плечо полупустой вещмешок и метнул косой взгляд по моей тощей, как у борзой, фигурке.

– Не мечи икру! – сказал предостерегающе. – И в толпу не лезь. Без копыт останешься, а то и без башки. Так сядем.

Я поплелся за прихрамывающим матросом к засыпанной мусором и окурками утоптанной посадочной площадке у путей с черными просмоленными шпалами. Сюда стекались пассажиры, готовясь к решающему штурму.

Было радостно от того, что прибился к сильному, и немножко волнительно: как это «так сядем»?

Вдали показался шумный паровозик, чихающий струями пара, с вереницей зеленых вагончиков. Заполошный табор, окружавший билетную будку, быстренько снялся и ринулся к нам. Паровоз медленно надвигался и вдруг сердито и пронзительно закричал, отгоняя лезущих под самые колеса осатанелых пассажиров.

Матрос хладнокровно опустил руку на мое плечо и потянул назад за спины наседающей толпы. Я остро ощутил уязвимость своих босых ног и, закипая всеобщим возбуждением, подумал: не сяду, задавят! Стоять же, чувствуя на плече тяжелую, дружескую руку, было до жути приятно.

Паровоз подтащил вагоны, заскрипел тормозами и остановился. Толпа пассажиров, расчленившись на разрозненные группки, бросилась на приступ дверей.

– Смотри, где окна открыты! – крикнул парень.

Открытых окон было много. Мы шагнули к одному из них.

– Становись на плечи! – приказал матрос и присел.

Я неловко, коленом пытался влезть на него.

– Цепляйся за вагон! – гаркнул он и наклонился еще ниже.

Я вскарабкался на подставленную спину, нечаянно мазнув острым коленом по носу парня. Он тяжело поднялся, и мне оставалось только перевалиться через приспущенную створку и кувырнуться вниз головой в вагон. Ничего не соображая в головокружительном всплеске возбуждения, не чувствуя боли ушиба, тут же вскочил, подхватил протянутый в окно мешок и кинул на деревянную лавку, – занял место.

Настала очередь матроса. Он ухватился за край створки, подтянулся. Багровое, искаженное от натуги лицо с напрягшимися желваками на скулах и мощная шея с вздувшимися жилами показались в окне. Рывок, перевод локтей во внутрь, и он забрался ко мне.

– Впендрились! – шумно выдохнул парень. – А ты боялась.

В считанные секунды вознеслись мы в вагон и разместились у окна напротив друг друга.

В дверях и на подножках образовались пробки. Разгоряченные, взмокшие люди продавливались в вагон и выпученными глазами шарили по скамейкам в поисках свободного места. В наш отсек, сломя голову, волоча за собой пару узлов и чемодан, притащился лысоватый толстяк и присоседился к матросу. Потом набежали еще люди. Последним приволокся растерзанный старикан с заросшим серой щетиной лицом, в затрапезном длиннополом балахоне и облезлой камилавке. Он втиснулся рядом, больно приткнув меня к стенке.

Старика давила одышка. На мочках его ушей, как прозрачные сережки, висели крупные капли пота. Он тяжело и шумно тянул воздух и прерывисто бубнил себе под нос:

– На штурм, хазерум! За веру!

Оставшиеся без мест устраивались в проходах на вещичках, а то и просто на полу.

Паровоз тявкнул и резко дернул. Я впал в отчаяние: вот так зигзаг! Утром и не думалось о побеге. За последние полчаса столько всего набежало: и знакомство с матросом, и необычная посадка! Мимо окна плыла одинокая касса, а из-за деревьев прощально пялилась пустыми проемами колокольня под ржаво-зеленым шлемом. Пошлепывали колеса, подрагивал вагон, прогромыхали фермы моста. Поезд резво набирал ход. Минута – и он припустил изо всей мочи вперед, в неведомое.

– Отчалили! – довольно пробасил матрос.

– Сумасшествие! – клохтал обтрепанный старикан, все еще переживая посадку. – По ступеням размазали! В вагон внесли!

Для начала отлично, подбадривал я себя, с обожанием поглядывая на матроса. Давно следовало удрать. В ДПР жизнь пройдет, никто и не вспомнит. И как повезло, подумать только! К отправлению подгадал. Конечно, особо обольщаться не следует, неприятности еще впереди и наказание, как всегда, меня не минует. Но строптивый внутренний голос убеждал: терять нечего!

Поезд полным ходом удалялся от ДПР. Теплый ветерок задувал в окно, щекотал ноздри, приятно обдавал горящее лицо.

Пронесшийся по вагону шумок растревожил пассажиров. Из тамбура прорвался тревожный крик, и суматошная стайка парней метнулась по проходу. Ей в след ринулись срывающиеся с мест безбилетники. Кто-то нырнул под скамью.

– Контролеры! – летело из уст в уста.

Приехал! Быстро и недорого!

Матрос вскочил и предупредил соседей:

– Присмотрите. Мы скоро. – Кивнул мне. – Айда!

В тамбуре он собственной трехгранкой открыл дверь в туалет. Мы вошли и заперлись на все засовы.

– Без такого ключа далеко не уедешь! – пояснил он.

Мы ополоснули лица и присели рядом на крышку унитаза. Здесь, как в родном убортресте, по стенам были накарябаны похабные наставления и воззвания.

Шум в вагоне не стихал, мы слышали громкие взвизги, перебранку, топот. В дверь пару раз ломились и приказывали немедленно выйти, но мы засели наглухо и не отзывались. Парень был, как и вначале, спокоен и решителен, и я проникался все большей уверенностью в том, что с ним не пропаду. Кто я ему? Не пришей кобыле хвост, а не отделался от меня ни до посадки, ни сейчас, хотя легко мог это сделать.

Матрос задрал подстриженную штанину. Ниже колена нога была перебинтована грязным, раздерганным бинтом. Парень ловко размотал его, и мне едва не сделалось дурно: мышцу икры рассекал уродливый рубец. Рубец был черным, рваным, с глубоким до кости провалом. Он гнилостно подванивал, а вся нога синела нездоровой отечностью. Я старался не смотреть на страшную рану.

Пока матрос перевязывал ногу переполох в вагоне утих, и мы пробрались на свои места, довольные друг другом.

А по отсекам размыкали кошели, извлекали нехитрую снедь. Тянуло блаженными запахами домашних харчей: теплым хлебом, сочным чесночным душком, вареной в мундире картошкой. После отвлекающих от голодных мыслей тягот и нервотрепки первых минут на воле, в желудке требовательно засвербело.

– Пусто в утробе? – спросил матрос.

– Кишка кишке бацает по башке!

– Приступим и мы.

В его рюкзаке нашлись хлеб и вяленая рыба, то ли вобла, то ли тарань. Он щедро ломанул краюху и сунул ее мне вместе с плоской, как фанера, рыбиной. Можно ли было мечтать о большем? На пороге вольной жизни я безудержно драл зубами одервенелую воблину, уминал хлеб и преданно поглядывал на матроса.

Рваные клочья паровозного дыма стлались над самой землей. Палило солнце, гремели колеса. Наперегонки с поездом неслись телеграфные столбы с низко провисшими проводами. Состав огибал болото, и его членистое, змеиное тело открылось целиком. Зрелище показалось необыкновенно привлекательным и живописным. Было жаль, что поворот проскочили слишком быстро, и насмотреться не удалось.

Ощущение новизны не оставляло меня. Молодец, что улепетнул! Свобода пьянила, удачное начало вселяло радужные надежды.

Я уплетал хлеб, огладывал тараньи кости, выплевывая жесткую чешую. Рыбьи останки было жалко выбрасывать. Снова и снова принимался выгрызать и обсасывать их, стыдясь своей прожорливости, но сладить с ней не было сил.

Тесня пассажиров, безногий полупьяный нищий на каталке с колесиками-подшипниками медленно продвигался по проходу, отталкиваясь от пола зажатыми в ладонях деревянными брусками. Пот заливал его красный лоб и вздутые щеки, капли падали в прилаженную перед ним кепку с медяками. Хрипло и надсадно бормотал он один и тот же куплет песни:

 
Болят мои раны, болят мои раны,
Болят мои раны тижило.
Одна зажваит, друга нарываит,
От третьей придется умереть.
 

Прерывался, бубнил невразумительно, выклянчивая монеты. Хлеба не брал, и подавали ему плохо.

Встрепенулся и заерзал сосед-старикан, оправляя свисавшие до полу фалды балахона и доставая из кошелки большую бутыль.

– Потребляете? – Несмело заглянул он в лицо матроса. – Дорогу скоротаем и утешимся.

– Пойдет, – кивнул парень, ломая еще хлеба и вытягивая новую тарань.

Старик засуетился, принимая еду, и зашамкал, благодаря. Дрожащими руками набулькал в железную кружку матроса, плеснул и в свой граненый стакан. Смачно приняли по первой, покряхтели и принялись шумно занюхивать и закусывать.

– Сногсшибаловка, продрала до позвонков, – передернулся матрос.

– Зелье премерзкое, а на душе легчает.

Я украдкой покашивался в лицо старика. Сеть розоватых, склеротических прожилок испещрила его щеки, сизоватый нос и белки глаз. Глубокие скорбные складки обрамляли рот. Мохнатились серой порослью огромные уши, седенькая бороденка сливалась с трепаными пейсами.

– Я вам скажу, человек – непостижимое существо! – общительно начал он. – Не имеет откуда ни есть, ни жить, а рожает, нянькается, растит. А потом? – Голос его дрогнул, набухшие веки дернулись. – Гребанула война, и осталось сиротство стариковское!

Он поспешно опрокинул в рот водку, матрос не отставал. В жадных взглядах попутчиков, набившихся в отсек, горело одно желание: выпить! Старик продолжал:

– Я имел троих сыновей! Теперь две похоронки, третьему передачу возил. Мечтал свиданьице исхлопотать, выпивку прихватил, как для людей. Что уже разве и на сына взглянуть нельзя? Что б я так жил! Разводить шуньги-муньги не стали, шуганули без разговоров. Таки всему их учили, быть людьми забыли объяснить!

– За что сын-то сел?

– В плену выжил. Бог ему дал счастье – светлые волосы. Они и спасли.

– Без блата не выпустят, – сказал кто-то из попутчиков.

– Блат выше наркома, – добавил другой.

– Нет, как вам это нравится? Блат! Какой у нищего блат?! – Он заметно сомлел, его язык заплетался. – Кругом ширмы, одни ширмы! Все – ширмы! За ними – тьма!

Матрос старательно чистил рыбу и подсовывал сухие стружки старику. Они выпили еще, загладывая водку деревянной таранью. Сильный, прошедший войну матрос не гнушался немощного еврея! Школа ДПР вдолбила в меня невероятность подобного. Матрос даже пытался успокоить старика:

– Что сидит, не тужи. Кто там не был, тот будет, а кто был, не позабудет.

В этот момент ожил лысоватый толстяк:

– Как сын-то в плену уцелел?

– Не дознались.

– Не дури голову! Штаны снимали? – настойчиво пытал толстяк.

– Зачем? Штаны снимали с подозрительных. Он фамилию соврал, отчество соврал … Беда с этими отчествами! У меня один сын был Менделевич, другой – Менделеевич, а третий и подавно Мойшевич. Я человек маленький, но два имени имею: Мендель-Мойша.

– Зачем не сделал сыновей Михайловичами?

– Оцим-клецим! Уж лучше Ивановичами.

– Перевод на русский к Михайловичу ближе.

– Извиняйте, господин хороший! По мне, так к Ивановичу: Мендель это Мойша, Мойша это Моня, Моня это Ваня, а Ваня это Иван!

– Ерничаешь, старик!

– Ты уж и нервный сделался!?

– Зачем сына-предателя родил? Зачем так воспитал? Дети тебе надо иметь? Камни надо иметь? – вспылил толстяк.

Расстроенный старик поперхнулся водкой и замолчал.

Горькой грустью пахнуло в сердце. Доверчивая болтливость старика подействовала на меня удручающе. Как ни был он пьян, как ни старался хмельной разговорчивостью унять боль кровоточащей душевной раны, в бездонной глуби его добрых глаз стыла немая тень тысячелетней, безысходной скорби.

Вступил, словно защищая старика, матрос. Он тоже заметно набрался, медленно жевал слова:

– Мои все погибли. Деревню пожгли. Заезжал туда. Отстроили десяток хатенок. Безотцовщина, детей мамкиными именами кличут: Вовка нюркин, Санька дашкин. Этот Санька – вылитый Митюха, кореш мой с детства. И свадьбы не играют, и бабы не родют, – парень поник на руки, потом продолжал. – Один здоровый мужик, он тебе и председатель и племенной ублажатель. Приютил двух сестренок жены, зажил с тремя! И ничо, сосуществуют! Победители. Только на фронте и побыли людьми самую малость. Насмотрелся я, мешок на плечо и айда! Кочую вот, доктора хорошего ищу, чтоб ногу спас. Оттяпать все мастера, а как вылечить, так нет их!

Окружающие придвигались поближе к закосевшему матросу, вслушиваясь в его слова, приглушаемые грохотом колес. Рваненькая босая побирушка с младенцем на руках попросила хлебца. Матрос подал. Побирушка опустилась на пол и закачалась в такт поезду, баюкая малыша.

– Мужики войну ломят, а война баб да детишек, – кивнул на нее матрос.

– А сироты? – поддержал его толстяк. – Простых семей, крестьян или рабочих, те еще как-то выправляются. Рано идут к сохе, к станку. А детей шишек разных уродует без пощады. И чем выше летал начальник, тем несчастней доля его сирот.

Одинакова, – подумалось мне, но, вспомнив Николу и Царя, решил, что он прав.

– Не приспособлены. Перепад от обеспеченности к беспризорности и голоду резче, потому и падают ниже, и увечья страшней.

– Знали б высокие головы судьбу их потомства, – вставил старик. – Ни в жизнь бы ни войн, ни передряг кровавых не затевали. Мир их детям также нужен, как всем другим. Хотя коронованную тьму услаждает не отцовство, – глумление над людьми.

Матрос, уперев локти в колени, с трудом удерживал отяжелевшую голову. Лицо его налилось кровью, глаза лихорадочно поблескивали. Я со страхом следил за ним, опасаясь какой-нибудь необычной выходки; уж очень он опьянел.

– Тарарахнем по последней, – глотая слова, произнес он. – Все пробежит. Ногу грозят отрезать, да радикулит крутит. А так все пробежит.

– У тебя радикулит? – пролепетал старик. – Азохэн вэй! Вот у меня радикулит! Это ж кошмар! В дугу гнет! Старуха крацается, мажет чем-то, а все зря … Сейчас приеду, она взвоет. Умирать буду. И от радикулита, и от боли черной за сынов моих.

– Тяжко, – тянул, не слушая старика, совсем опьяневший матрос. – Жизнь прожить – не поле перейти!

– Что жизнь? Пустяк! Я ее прожил. А поле перейти мне ой как не просто!

– На фронт хочу! В окопы, в дерьмо! Мать перемать! – со стоном выкрикнул парень. – Санька дашкин, Санька дашкин… Не могу, сукин ты сын!

Он схватился за горло, потом рванул на груди тельняшку, разодрав ее вместе с форменкой до пупа. Во всю его мускулистую, красиво очертанную грудь красовалась татуировка: пятиконечная звезда с распятьем внутри.

– Не надо мерихлюндии, – опомнился вдруг старик. – Ты молодой, славный. Все наладится.

– Санька дашкин, – бубнил матрос заплетающимся языком, мотая по сторонам головой. Потом запел, почти застонал, повторяя одну и ту же строку:

 
Задавили, гады, задавили!
 

Наконец голос его пресекся, он прислонился к стенке и умолк, будто уснул.

Мирно гудели голоса, сквозь забитые проходы и тамбуры сновали люди. Полынным настоем тянуло с лугов. Поезд проскакивал мимо серых оглобель шлагбаумов у переездов, женщин-обходчиц в пестрых платочках с желтыми флажками в руках. Дороги от переездов убегали в поля. Лениво ползли вспять дальние перелески. В зеленой траве вдоль полотна быстро змеилась узкая тропка. Гравий на склоне насыпи мчал назад с бешеной скоростью. Сбавили скорость у светофора. Поезд надолго замер среди желтеющих полей ржи.

– Опаздываем, – раздраженно вздыхал толстяк.

Странный тип, – думал я. О сиротах правильно говорил, но это его: «Дети надо иметь!» было неприятно.

От водки и жары матроса мутило. Он высунулся по пояс в окно и травил надсадно, со стоном и рычанием; потом оправдывался:

– Ослаб, из госпиталей не вылажу.

Старик заботливо придерживал его за ноги.

Выблевавшись, парень размяк и, откинувшись на спинку скамьи, неспокойно задремал, пришлепывая влажными губами.

В соседнем отсеке завели знакомую песню:

 
Судили девушку одну, она дитя была годами …
 

Совсем как в приемнике. И песня наша, грустная. Не верилось, что удрал, что еду неизвестно куда. Пассажиры жалостно дотягивали:

 
И приговор в руках судьи так недочитанным остался …
 

Вагон мотался, как на веревочке: туда-сюда, туда-сюда. Я пытался оправдаться перед собой за скоропалительный срыв, сестру и брата даже не предупредил. Но упреки вязли в беспечной обреченности, которой я вверял себя. Наконец-то созрел для побега, выпорхнул на волю. Что ждет меня? В глубине души на что-то надеялся и чего-то боялся, чего и сам не знал. Наверное всего.

Нестройный хор баюкал меня, мотание вагона укачивало. Я мирно кемарил, легко пробуждаясь от резких толчков поезда и вскриков поющих и так же легко падая в сон вновь. Окончательно разбудил меня пронзительный тенорок старика, негромко заведшего еврейскую песню, одновременно и грустную, и веселую:

 
Жил был один еврей,
Он имел семь дочерей,
И эти дочки, как цветочки,
Были ей-же-ей!
 

Хмель не оставлял старика, долго скулившего себе под нос что-то мелодичное и красивое.

На одной из остановок матрос незаметно исчез.

Еще раз ловили зайцев, и я отлеживался под лавкой за чьей-то котомкой, прислушиваясь к скандалу. Сцапали нищего с незрячими, без зрачков, как у статуй, пельменями глаз и мальчика-поводыря. Они бродили по вагонам и пискляво, словно под шарманку, выли на нудной, надрывной ноте:

 
В одном городе, близ Саратова,
Под названием город Петровск,
Там жила семья, небогатая,
Мать лежала больна точно воск …
 

Успокаивающей надеждой всплыла мысль, что и я мог бы вот так же бродить по свету и петь не хуже, и возможно это самый простой путь заработать себе на прокорм.

Ленинград встретил меня горячим дыханием разогретых солнцем камней и убийственным запахом жареных пирожков. Тревожный стук сердца не предвещал ничего утешительного. Я убеждал себя, что дело сделано, ничего нельзя переиначить и сожалеть не о чем.

Четкие первобытные следы оставляли на теплом тесте расплавленного асфальта пальцы ног. Разогретые металлические подножки трамвая припекали пятки. Вышлепывать по булыжнику было неприятно, твердо и больновато.

Я не плутал по городу. На привокзальной площади старик растолковал мне дорогу. Голова еще полнилась громыханием колес, хмельными голосами старика и матроса, песнями, как вдруг перед глазами все поплыло кругом: Юсуповский садик! Ноги сами понесли меня исхоженным переулочком к родной подворотне, словно я лишь часок назад выскочил погулять и спешно возвращаюсь домой.

Знакомый до дрожи застойный запах двора-колодца и, наконец, обитая драненькой клеенкой дверь. Отсюда нас, полумертвых, увезли к Ладоге, адрес этой квартиры я затвердил лет с трех, а возможно и раньше.

Тетка не сразу признала меня, а признав, взвыла жутко, как по покойнику.

Моих писем она не получала. И не мудрено, полтора года кочевала с детьми из общаги в общагу, жила без прописки. Своих детей, мальчика и девочку, тетка спровадила на все лето в пионерский лагерь.

Обо мне вроде бы и рассказывать было нечего, и тетка занимала меня повествованием о своих мытарствах.

– Вселились сюда пол года назад. Таки высудила нашу жилплощадь. Имею право: жена погибшего солдата. И что? Суд присудил, а этот захватчик, холера ему в бок, засел здесь и ни в какую! Не выгнать! Три раза суд был, а ему хоть бы хны! Вломилась нахрапом с детьми, с узлами и не ушла! Выжили бесстыжую харю! Таки убрался. Лампочки с патронами пообрезал, унитаз уволок. Чтоб его разорвало!

Квартира являла собой первозданную пустоту: ни столов, ни стульев, ни кроватей. Голые стены да два ватных матраса, раскинутых на полу.

Я уплетал батон, прихлебывал приторно сладкий чай стакан за стаканом. Остановиться не мог, на сладкое тянуло неудержимо. Одолевало искушение черпануть ложечкой из пакета, сыпануть в рот и похрумкать. Стыдился, хмелея от непомерного разогрева и наполненности.

А ужинали мы на кухонной плите, оседлав чемоданы, поставленные на попа.

Тетка слегка клюкнула и долго толковала о своих передрягах, закончив откровением:

– Живем одним: страшной памятью о войне, и нет сил ее одолеть, с нею до последнего часа. Никто ни в какие времена не хлебнул горюшка горше нашего. Новой заварухи боюсь. Антресоли видишь? Там в углу под всяким хламом заныкала я пять банок перловки на черный день. Никто о них не знает, никому до них не дотянуться. Смотри, не проболтайся! Стойте, родимые, дожидайтесь своего часа. Дай бог, чтоб он не настал … Пожалуй, туда еще пару банок можно впихнуть. С получки и покончу с этим. Придет ваш черед, дорогие баночки, просыпетесь манной небесной… Я не скажу за всех, блокадники предпочитают сухари. Приятельница моя собирает огрызки со всей коммуналки. Сушит, прячет, три мешка под кроватью. Думаю, крупа спорчее и места занимает меньше. Стреляного воробья на мякине не проведешь! Снова так просто не дамся … От мамки твоей письмо имею. Недалеко трубит, час на пригородном.

Дрянь дело, – понял я, помыкавшись пару дней. Зачем было убегать? Чтобы повиснуть у бедной тетки незванным нахлебником?

– Махнул бы к мамке, – посоветовала тетка. – Она расконвоирована. Может и повидаетесь. Радость-то какая!

Она объяснила, как добраться до лагеря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю