355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Чиннов » Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма. » Текст книги (страница 7)
Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:16

Текст книги "Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма."


Автор книги: Игорь Чиннов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

ДГ. Скажите, из иностранных поэтов кто на вас повлиял?

ИЧ. Я не уверен, что кто-то на меня повлиял, но у меня есть любимые стихи. И меньше любимых поэтов. Из любимых поэтов я назвал бы, если говорить о немцах, Готфрида Бенна его последнего периода. Затем Райнер Мария Рильке, Эдуард Мерике из романтиков. Потом даже Карл Кролло, но я не сторонник немецких модернистов, потому что их стихи как-то неприятно звучат, они немузыкальны. Из французских поэтов я очень ценю Жюля Лафорга, такого лунного поэта. Он похож отчасти на Аполлинера. Гийом Аполлинер и Жюль Лафорг – мои любимые поэты… Затем из современных поэтов – Жюль Сюпервьэль. Еще несколько.

Я никогда не восхищался сюрреалистами не потому, что я не люблю их странной образности, их странных видений. Нет, очень люблю, но некоторый беспорядок, звуковой беспорядок… Они как-то забывают о том, что каждое стихотворение есть все-таки звуковая структура.

 ДГ. Из современных поэтов, живущих в России, не за границей, кого вы выделяете и кто, по-вашему, пользуется незаслуженной репутацией?

ИЧ. Там есть ряд поэтов очень талантливых. Я ценю Новеллу Матвееву. Я очень люблю, конечно, Беллу Ахмадулину. Мне очень интересен Леонид Мартынов. Он пишет не в моем духе, но там столько изобретательности, в частности звуковой, такая богатая образность. Интересен Евгений Винокуров. Между прочим, одно из его стихотворений явно под влиянием Георгия Адамовича, а другое под влиянием Анатолия Штейгера, то есть в обоих случаях это «парижская нота»

ДГ. Они там упоминаются?

ИЧ. Нет, они там не упоминаются. Просто ясно, что он их читал. Мешает теперь русской поэзии то, что она мало знакома с поэзией иностранной. Это бывало и раньше. Русские поэты, например, 60-х и 70-х годов прошлого века варились в собственном соку, и это очень обрезало их крылья, ограничило кругозор. Я боюсь, что в России теперь некоторые поэты не имеют доступа не только к эмигрантской, но и просто к мировой поэзии.

Евтушенко очень талантливый поэт, но он пишет очень быстро, небрежно и – публицистически. Такие его стихи, как «Бабий Яр», «Наследники Сталина», а до того – «Станция Зима», по существу, не имеющие отношения к поэтическому качеству стихов, конечно, помогли его славе.

Вознесенский тоже помог себе тем, что написал сборник «Меня пугают формализмом». Вот это свое новаторство он оправдал ссылкой на революционность Ленина, который, конечно, отверг бы его стихи с негодованием. Это совершенно очевидно. Вознесенский очень много взял от Марины Цветаевой, и хорошо сделал. Еще Пушкин говорил: «Где свое нахожу там его и беру». Этот Андрей Вознесенский очень прославился. Я не уверен, что поэтическое качество его стихов полностью оправдывает эту известность, эту славу. Есть какие-то баловни судьбы, я не завидую их славе.

Я понимаю, что у меня биография совершенно иная и, кроме того, нет большого голоса.

ДГ. А из поэтов-эмигрантов кого бы вы назвали?

ИЧ. Я всегда очень любил Георгия Иванова, даже его ранние, петербургские еще стихи, стихи времени «Цеха поэтов» и журнала «Аполлон». Это были стихи эстетские, стихи сноба. Георгий Иванов всегда был снобом и эстетом и им остался. В этом я ничего плохого не вижу. Есть снобизм умный и есть глупый. Иванов всегда писал не то что женственно, но и не мужественно.

Это были прелестные стихи, и вовсе не декадентские, и без всякой, так сказать, однополой любви, без всякого гомосексуализма (как некоторые стихи Михаила Кузмина), стихи очень эффектные, очень изящные. И вы чувствовали, что поэт поставил перед собой задачу написать красивые стихи.

Слово «красота» теперь, конечно, скомпрометировано, и все избегают его, пытаются как-то иначе определить его сущность. Но по существу красота – это все-таки то, о чем мы все время думаем, когда пишем стихи, или чем мы как-то проникнуты. Так вот, Георгий Иванов был одним из моих любимых поэтов и им остается.

Я с ним встретился, и он взял мой сборник и статьи, сказавши про статьи: «Это каша, но это творческая каша», и устроил их в парижском журнале «Числа», который издавал ученик Гумилева Николай Оцуп, тоже член «Цеха поэтов». Оттуда, так сказать, и идет мой «творческий путь».

Некоторые считают, что мы – эмигрантские поэты, лишенные России, – как бы уже не говорим от ее имени. Я все-таки думаю, что мы говорим от имени вечной России, хотя мы лишены всякого влияния.

Записал Джон Глэд


Я САМ С СОБОЮ ГОВОРЮ ПО-РУССКИ

– Игорь Владимирович, почему же вы до сих пор не приезжали сюда?

– Душенька, это зачем же? Что проследовать в Сибирь и сидеть в лагере?..

– Вам не жалко нашей развалившейся империи?

– Это можно было предположить давно. С начала 50-х годов на радиостанции «Свобода», в редакциях, рассчитанных на другие республики, уже работали расчленители России. За это им и платили деньги. И русскую редакцию, где я работал, они не любили. В этом вопросе радиостанция вела себя совершенно неприлично. А республики, ну что же, конечно, они имеют право на самостоятельность. Мне только не нравится, что они этой самостоятельностью так безобразно пользуются.

– А когда вы уехали отсюда?

– В Риге в сорок четвертом году я имел неосторожность сказать, в очень тесном кругу, что Гитлеру не победить в этой войне. И через три дня ко мне явилась милая компания. Два таких оберштурмфюрера. Они сообщили, что передо мной выбор: или я еду в Германию на принудительные работы, или жизнь моя окончится весьма печально. Я, конечно, выбрал тот вариант, который не грозил мне немедленной утратой земного существования. И меня с большой группой латышей увезли в лагерь в Рейнской области. Там мы пробыли примерно девять месяцев. По окончании войны нас перевезли во Францию. Я попал в Париж.

В Париже я встретил много русских. Ивана Алексеевича Бунина. Бывал на его четвергах постоянно. Николая Александровича Бердяева. Бывал на его воскресеньях. Георгия Адамовича, Георгия Иванова, Сергея Маковского, Владимира Вейдле. Замечательный был человек. Блистательный. И говорил по-немецки и по-французски совершенно великолепно. Безо всякого акцента.

Здесь у вас было мнение, что писатель-эмигрант – дело конченое. Ничего хорошего он уже написать не может. А между тем Зайцев выпустил в эмиграции несколько прекрасных книг. Иван Алексеевич Бунин лучшее свое написал именно за границей. Хотя Зинаида Николаевна Гиппиус, баба умная-умная, но злая, говорила ему: «Иван Алексеевич, вы не писатель. Вы – описатель». Она имела в виду его прекрасные описания Москвы в рассказе «Чистый понедельник». Ну, дай нам Бог побольше таких описателей.

Когда я только приехал в Париж, я оказался на собрании Объединения русских писателей. И вот за столом с зеленым сукном вижу Ивана Алексеевича. Во фраке. Отложной воротничок, белый галстук. Невысокого роста. Лицо – бронзовая медаль. Красавец. Надменный.

– А кто еще был на том собрании?

– Рядом с Буниным сидит, Боже ты мой, какой-то карлик. Урод. И это – великий умница. Алексей Михайлович Ремизов. Душечка. То есть он далеко не со всеми был душечкой. Со мной – да. Со многими другими – нет. С ним произошло вот что. Взглянувши однажды на себя в зеркало, он понял, что при такой наружности надо что-то предпринять. Это же случилось и со Львом Толстый. Как-то, когда ему было лет тридцать, он во фраке увидел себя в зеркале. Такая физиономия! И Лев Николаевич, умная голова, решил – никаких фраков. Рабочая блуза, борода. И все встало на место. Так же поступил и Ремизов. Отказался от пиджаков, галстуков. Надел блузу и стал паясничать и фиглярничать, выступая шутом гороховым. Навесил даже в своей комнате какие-то скелетики. Скелет летучей мыши, домашней мыши, скелет селедки. И так далее. Я часто бывал у него. Он мне дарил все свои книги. У меня много писем от него.

– Что вы думаете о современной советской поэзии?

– В России есть хорошие писатели, поэты. Например, Леонид Мартынов. О нем ни одна собака за границей не знает. Но какой мастер! Александр Кушнер. Белла Ахмадулина.

– А Бродский? Вы его не называете.

– Его стихи… Своеобразные. Это верно. Но, за исключением двух, – без очарования.

– А Вознесенский?

– С Андрюшей Вознесенским я познакомился, когда один знакомый притащил меня к невесте Маяковского Татьяне Яковлевой. Она вышла замуж за очень богатого человека, скульптора, и жила на одной из самых престижных, как бы вы сказали, улиц Нью-Йорка, в особняке. Спускается великолепная дама, царица Савская. Татьяна Яковлева. Повели нас в салон. Болтаем. Вдруг звонок. Это Андрюша. Он не придет, потому что он Кеннеди. Татьяна Яковлевна вспылила и резким голосом ему сказала, что если он не придет немедленно, то пусть и дальше не приходит. И повесила трубку. Примерно через пять минут Андрюша явился.

– Издание русских стихов на Западе дело убыточное? Некому читать?

– Да, русских у нас почти нет. Последний мой сборник – «Автограф» – вышел в издательстве «England Publishing Co» в восемьдесят четвертом году. С меня взяли за это примерно тысячу долларов.

– С кем же вы общаетесь?

– У меня круг знакомых очень маленький. Есть три человека, с которыми я дружу. Наум Коржавин. Михаил Крепс, который написал о моих стихах в «Новом журнале» очень хорошую статью. И есть еще одна дама. Бывшая советская. Это милые люди. Но никого больше.

– А вы пишете по-английски?

– Стихи – нет. Меня много переводили. И на английский, и на французский, и на немецкий – и все плохо. У меня есть звуковая структура, линия. Но это непереводимо.

– Вы около тридцати лет живете в Америке. Не чувствуете себя американцем?

– Я жил девять лет во Франции – и французом не стал. Около семи лет – в Германии. А немцем тоже не стал. Теперь у меня американское гражданство. Но я русский эмигрант.

– Свой среди чужих? Чужой среди своих? Со своей жизнью, своими проблемами? А у окружающих вас какие проблемы?

– Никаких проблем в вашем понимании у них нет. Главная проблема – не заболеть. Ежели вы заболеете – дело ваше каюк. Вы просто разоритесь. В Америке болеть нельзя. Впрочем, народ они здоровый, и как-то все обходится. …А американские фильмы ужасные. Вообще в массе своей американцы в высшей степени антиинтеллектуальны. Не нужно думать, что это сплошное быдло. Нет. У них есть интеллектуалы. Но большинство книг не читает, а в гимназии им мало внушили разумного, доброго, вечного. Вы приходите в американский дом – где же книги? Книг нет. Только у профессоров. Они по долгу службы, естественно, должны иметь книги. Вообще американцы – люди добрые, милые. Зла вам не желают. И зла вам не сделают, что самое главное. Меня зовут «профессор». «How are you?» Разговор на этом обычно кончается. Вообще, там говорят только на нейтральные темы. Лучше всего о погоде. Если вы заговорите о чем-нибудь высоком – скажут, что вы идиот.

– У вас прекрасный старинный выговор? Как вам удалось так хорошо сохранить язык?

– А почему бы мне его не сохранить? Никакой задачи в этом нет. Если случится встретиться с каким-нибудь русским – мы поговорим по-русски. А так… Я сам с собою говорю по-русски.

Записала Ольга Кузнецова


НА ВОПРОСЫ О МОЕЙ ПОЭТИКЕ

Я всегда хотел в стихах музыкальности, мелодичности, плавности, звуковой нежности – и полного совпадения мелопеи с логопеей , логической интонацией, с ритмикой, подсказанной смыслом. Наперекор дисгармоничности, какофоничности, всем диссонансам нашей современности я всегда искал гармонии . Я уверен, что поэт может быть современным, не порывая с принципом звуковой красоты.

В русской поэзии, в отличие от французской, английской или немецкой, традиционные размеры, за немногими исключениями не обветшали, и они, как и рифма, даже полная и богатая, вполне допустимы и в модернистском русском стихе.

Я всегда любил тщательно отобранный, отсеянный словарь и никогда не хотел в стихах языкового богатства, а стремился к краткости, но и тяготел к образности, к метафоричности, картинности и в особенности искал образов, имеющих символический смысл.

Мне хотелось запечатлеть в стихах прекрасное , красоту мира, побудить читателя яснее увидеть эту красоту хотя бы в мелочах – и даже особенно в мелочах.

Я напоминал и о зле, и о безобразии, окружающих это прекрасное, о краткости сроков, отпущенных нам для того, чтобы красотой любоваться. Самые идиллические мои образы даны на трагическом фоне, за ними трагический подтекст обреченности.

Мне всегда казалось, что стихи стоит писать только о самом важном – и что это самое важное именно и есть кратковременная жизнь человека в мире, где страдание, зло и грязь сосуществуют с прекрасным.

Для меня крайне непривлекателен застойный традиционализм. Но не манит меня и безоглядное новаторство футуристского толка. Хотя я написал целый ряд стихотворений вольным стихом и без рифм, я и в них не изменял музыкальности, считая, что русский футуризм, во многом пошедший дальше нынешних ультрамодернистов, но исчерпавший себя и вполне заглохший, есть лучшее предостережение тем, кто отказывается в стихах от мелоса, от «звуков сладких», от Гармонии. (Хлебников, если не считать его «смехачей» и еще нескольких стихотворений, именно антимузыкален, и его крушение так же показательно, как и провал Игоря Северянина и Бальмонта, мелодия которых дешева, не поддержана логосом и почти всегда остается в плане только красивости, не подымаясь до красоты.)

Я стремился к равновесию всех элементов стиха – и к равновесию в целой книге. Мне кажется, что роль искусства в современном мире вовсе не в том, чтобы отражать какофонию эпохи, ее разорванность, раздробленность, искаженность, а в том, чтобы противопоставить хаосу гармонический строй и лад, не детски простодушный, конечно, не пахнущий прошлым веком, но выросший из сознания, что истинное искусство всегда есть Логос, отраженный в Мелосе.

ПИСЬМА


1. Ю.П. Иваску

22 сентября 1934г.

Рига, Латвия.

Сейчас на почте обнаружил, что потерял стихи, для Вас переписанные. Простите, в другой раз непременно пришлю. Заново переписывать – нельзя вынимать почту.

И.Ч.

Дорогой Юрий Павлович, спасибо за письмо, за стихи, за «Новь» (но Вы не прислали мне Вашего первого письма – я и теперь его не получил). Простите, если я напишу нескладно: я не могу сейчас скомпановать матерьяла – его так много. Мне действительно очень понравились Ваши стихи – а всего больше строки:


 
Враг мой мрачный умолк.
Жду я светлого друга,
 

и еще это:


 
Друга я не знаю.
Скудные снега,
Мгла неземная.
 

Здесь именно то, что я всего больше люблю. Надо очень ценить строки «без фона», строки, в которых воплотилась «сущность». Но я – хотя и я ленив (страшно!) – не могу согласиться с тем, что обращенность к сущности всегда от этой сущности уводит, что сущность – большая тишина, «раскрывается в сердцах тех, кто о ней меньше думает». (Значит, я защищаю антропософию.) Теперь слишком трудное нечеловеческое время, и ничего не даруется или даруется слишком мало. Пушкин был очень Божеский (хотя отчасти и он сальеричен) – а нам надо трудиться, жертвовать, тянуться и ждать, нам суждена мука совершенствования – это именно Ваш «долг» и «закон» современности. Работа над стихом – это работа над собой, над совершенствованием себя самого (ради стихов, хотя бы, а через них – ради людей, мира, Бога, – думаю я в свои религиозные минуты (и редкие антропософские), – и ради красоты, а через красоту – ради своей гордыни, – в минуты эстетические и, значит, отступнические (мой эстетизм есть отступничество, но я не всегда эстет)). Когда красота есть «переживание известного средства как цели» (Вы это хорошо выразили), – это мало для мира и для Бога, а ведь теперь уже нельзя об этом не думать. Я не антропософ, потому что люблю красоту люциферическую, а не Божескую (той как-то, может быть, не вижу). Но надо тянуться к Божеской, надо любить, как


 
На небе солнце зазвучало, –
 

надо приобресть чувства Ломоносова и те, о которых думывал Достоевский и которые иногда знал Гёте. (На полях. «Я не славист, а тоже юрист, хотя и не люблю этого, а люблю старинные рукописи».)

Вот он и пример. Когда-то он не стыдился писать: «Wenige sind mir jedoch wie gift und schlange zuwider; viele: Rauch des Tabacks, Wanzen und knoolauch und T»[6]6
  Немногие вещи мне противны, как змеиный яд; другие: запах табака, клопов, и чеснока, и смерти (нем.).


[Закрыть]
. (Розанов!)

А потом он стал Гёте – и даже эгоистическое совершенствование им его эстетической натуры много дало миру. В том, собственно, и была «недовоплощенность» Белого, что он мало, в общем (несмотря на свои антропософские «взгляды»), искал совершенства, а если искал, то чаще «совершенства», предельной меры воплощения не сущности, а воплощения своего излишнего, своего неважного, какого-то случайного мира. Он занимался пустяками, в конечном счете, – на Божиих весах это «легко». Мое искание совершенства тоже дурное, совершенство для меня – очень немного количественно, исходящий из какой-то страшно далекой точки серовато-жемчужный свет, «бледно-молочный», как написал подобно тоже и Оцуп. А надо быть всеобъемлющим. Вот – как хорошо, что Вы цените Цветаеву. Я как-то нетверд в отношении к ней, ее традицию считаю даже «антипоэтической». Но она как-то «всеобъемлюща» – что бы ни говорили – и нельзя не чувствовать, кроме того, ее силы (и ума, и вкуса, – она иногда сознательно мимо вкуса), ее большой души и внезапной прелести, ее «верности», ее «достоинства». Она вызывает редкостное почтительное чувство – очень возвышающее. Я бы хотел прочесть Вашу книгу о ней – наверно, я со многим бы согласился. Я все иллюстрирую «Новью» – кстати, мне очень понравилась статья К.Гершельмана, но его «В одном из соседних миров» – очень не понравилось. Между прочим – даже в силу необходимости (нося фамилию Нарцисов) нельзя говорить о себе «автор». И нельзя хвалить «поззию» Бунина. Впрочем, Н-ссов привел 2 прекрасные строчки:


 
Мира восторг беспредельный
Сердцу певучему дан.
 

И, конечно, Н-ссов прав: Бунин «подчеркивает » их. Кстати, статья Н-ссова похожа на II половину статьи Иртеля, начиная с «это было в смутную томительную осень». Прав Георгий Адамович: таким читателям «надо учиться читать». Таким писателям «надо

учиться писать».

Вы спрашиваете о людях вокруг меня; многие – такие же, но 2 человека из числа моих приятелей – мои друзья. Мне не пришлось теперь быть с Ник. Белоцветовым даже и в столь близких или далеких отношениях, как года 3 тому назад, – он живет совсем уединенно. А он самый ценный и самый замечательный человек, кого я знаю, – но что делать. Я передал ему на днях Ваш привет – он благодарит Вас и собирается Вам писать. Я знал здесь двоих из «Чисел» – Георгия Иванова и Фельзена. Фельзен – очень порядочный человек. Да, знал еще Ир. Одоевцеву – она ловка до чуткости. Иванов был ко мне чрезвычайно хорош некоторое время. Я очень люблю его стихи, у него много вкуса (но мало сердца). Давайте поговорим о хорошем. Я очень люблю Тютчева, и Мандельштама тоже (Вы не написали про Анненского), очень люблю Ахматову, хотя ее все любят, кроме Вас. Почему она Вам «непонятна»? И почему от Блока у Вас отвращение? В Блоке есть что-то очень большое и очень трагическое – он необычайный человек, необычайный поэт – Белоцветов назвал его Орфей Как Вы можете упоминать его рядом с Фетом – того я почти совсем не люблю. Из молодых, как и Вы, люблю Поплавского (Ладинский банально-изящен, это-то и бывает безвкусно, но иногда красив сравнительно), очень люблю Белоцветова, иногда Червинскую – какие разные тяготения. Еще люблю (отвечаю на Ваш вопрос) «Меркнет дорога моя». Я написал его на взморье, где жил позапрошлой осенью, в полчаса, вместе с другим, и не переделывал – я редко пишу так. Хороших стихов у меня нет, и я ленюсь их исправлять. Любите ли Вы Анненского? Он, Пушкин, Тютчев, Мандельштам, Лермонтов Блок – мои любимые. Не люблю – Вяч. Иванова, люблю стихи Георгия. Будьте здоровы, напишите мне еще о себе – больше писать мне сейчас нельзя. Иду отправлять письмо.

Ваш Игорь Чиннов.


2. Т.Г. Иваск

Из лагеря.

На почтовой марке штамп:

15.I. 1945, Вупперталь.


Russisch geschrieben! [7]7
  Написано по-русски! (нем.).


[Закрыть]

Дорогой Пупсенок, с Новым годом, дай Бог, чтоб он, по крайней мере, хоть кончился лучше старого. Очень хочу тебя, обезьяну, повидать, но – не пущают. Юра писал, что тебя ухватил за хвост. Чем же кончилось? Писала ли ты маме? Ей там так одиноко. Ах, милый Тамарчонок, когда нам станет хорошо? Хоть и трудно тебе, а ты все-таки пиши, пиши мне, собака. Что наши знакомые, друзья, я ни о ком ничего не знаю. Пиши стихи. Жри больше, береги себя и не мучь себя напрасно. Целую в нос тебя, чужая жена.

Твой Игорь.


3. Ю.П.Иваску

Отправлено 22 января 1947 г.

Дорогой Юра, дорогой друг, так хотелось бы Вас увидеть, а увидимся ли когда? Какие то D-P [8]8
  DP – Displaced Persons – перемещенные лица (англ.).


[Закрыть]
из Германии начали сюда (на юг) приезжать, но – будете ли Вы когда-нибудь в их числе? Вот говорили бы – почти напролет – несколько ночей.

Но что же это с посылкой? Боюсь, не надули ли меня снова (как с посылкой, которую послал маме в Берлин). Как только прибудет, напишите немедленно, что именно в ней было. Дошли ли газеты? Сегодня посылаю снова. Прошлый раз послал не (нрзб.), а через 3 дня приходит Ваше письмо о том, что адрес этот воспрещен. Ну, авось. Перед тем пакетом долго ничего не посылал, потому что целый месяц газеты (и французские) не выходили.

Спасибо за стихи. Читал их кое-кому из здешних – но ведь здесь все почти признают исключительно себя самих; все-таки соблаговолили, кое-кто, высказаться одобрительно. Адамович (кстати на днях вышла его книга «L'autre patrie» [9]9
  «Другая родина», Париж, 1947. (на фр. яз.).


[Закрыть]
– дневник; по-моему, там не все хорошо) – Адамович их еще не знает. Так что потерпите – сообщу его отзыв в следующем письме. Все они, мэтры, здесь занятые (адрес Мамченко все еще не узнал: он рак-отшельник; но на днях общее собрание Объединения писателей, надеюсь его встретить). Кстати, a propos: читал стихи на вечере Объединения, и хотя некоторыми, и Адамовичем (сказавшим в заключение: «Леконт де Лиль говорил о ком-то: il n'est pas de la maison; а Вы – vous etes de la maison [10]10
  Он не из дома; а Вы – Вы из дома (фр.).


[Закрыть]
»), был очень похвален (зрелый поэт и пр.), но рецензент «Русских новостей», рассердившись на весь свет за неуспех Червинской, а на меня за непочтительность, сугубо им <…> – вообще обо мне не упомянул! Зато упомянул Адамович в докладе «Что дальше?» о поэзии и поэтах, – упомянул в числе трех самых характерных.

Но я хотел не о своих стихах, а о Ваших.

Хочу их продвинуть в альманах «Орион», который собирается осенью выйти – если Вы согласны, конечно (альманах будет хороший). Теперь извольте выслушать мои соображения по поводу их. Начнем с недостатков.

«<нрзб.> царской славы» я не решился «опубликовать» – из– за «восставших рабов» (а не из-за гербов, как Вы, может быть, подумали! Хотя гербы здесь очень не в моде). Думаю, от этих строк Вы сами откажетесь – именно из-за их «моральной» неоправданности, из-за гордости, столь нехристианской и столь диссонирующей и с Вами, лучшим, и с духом русской поэзии. Здесь эти стихи вызвали бы резкие нарекания – мне хотелось Вас от этого уберечь. (Но первая строфа – с прелестью, ее надо сохранить; однако это акмеизм, Мандельштам: парижане и за это Вас осудили бы!) В «Поморе» я бы возразил против «Небрежно могуч» и против «Тишина на весь полярный круг от насупленной брови». За это Вас побранили здесь. Затем дурные толки – Вы понимаете? – может вызвать «И ты не раб, и не целуй мне руки…». Это рискованно. Дальше. Шекспир (The living record of your memory…) – превосходен, но Дант, по-моему, скорее неудача. Ибо почему в этом стихотворении Дант? Извините за глупый вопрос, но он напрашивается. «Почти явлением» – «почти» всеми понимается как presque, fast [11]11
  Здесь: почти, свершившимся (фр., англ.).


[Закрыть]
, а не как повелительное наклонение. И рифмовка последних строк, хотя и принята Червинской, по-моему, раздражает слух. Но очень хорошо все-таки в этом стихотворении: первые 2 строки и четвертая (исправьте «Изнежен музами, я нежно лгу»!), очень хорошо: «Но пережить как смог ты, человек, кадеты, гетто, гибель Хирошимы: /– О, не по силам ненависти меч и крест любви».

А Шекспира перевели здорово! Адекватно. (Кон-гениально! Это – Шекспир!)

О Париже. Вы четверть века о нем мечтаете, и я мечтал чуть ли не столько же: и что же? Поэты здесь все враждебны, все со всеми в ссоре, а как сойдутся, так сплетни и толки, стихов почти никаких, а главное – многие из них вовсе не парижане, а рижане или ревельчане. Парижане – это Вы и я, то есть, конечно, и Адамович – но после его имени, бесспорного, затрудняешься, кого бы еще назвать. Симпатичны очень Гингер и его жена Присманова, Мамченко и Софиев – другие не очень симпатичны или очень несимпатичны. К чужакам враждебны, и меня еще в гораздо большей мере «приемлют», чем Корвина-Пиотровского, берлинца, например, – но все–таки дружбы ни с кем не получается. Есть еще такой начинающий, кн. Н.Оболенский, он милый. И Зинаида Шаховская. Но – в Париже и Вас, и Тамарчонку ценишь еще больше. Именно – после Парижа и оцениваешь по-настоящему. Пишите! Ибо – грустно. Час ночи. Спать!

Ваш верный Вам Игорь.


4. Mr. and Mrs. G.Ivask (Ю.иТ.Иваскам)

25 января 1950 г., Париж, Франция.

Дорогие Пупсы мои, посылку получил, спасибо за внимание и добро; но впредь – никакой жратвы! 1) Здесь все (даже кофе) в свободной продаже. 2) Мне из-за печени нельзя никаких консервов, ни поджаренного сала, ни масла [12]12
  Шоколада – тоже нельзя. Можно ли Вам?


[Закрыть]
, ни дареной картошки – увы! – ни самому съесть, ни выгодно продать (это не 1947 год!); в наличные 4 доллара мог бы здесь употребить гораздо выгоднее и – на нужды неотложные. Целую обоих, но порю розгами. Юра: статью надо прояснить ! Присманова: имажинизм, от внешнего (вещей) к невещественному, путем «игры слов»; сердце, запутавшееся в голове. Раевский, тютчево-гётевское и христианское. Мамченко – «высокое косноязычье» (никаких упражнений со словом, как у Хлебникова). Монпарнаса – нет! Гингер в прошлом – забавы чудака-«отшельника». Ставров (перестал писать стихи) – импрессионист зыбко, нервно. Маковский – классичен, золотое равновесье (петербуржец, редактор «Аполлона»!). Червинская: приглушенный разговор в сумерках с собою самой – о душе и получувствах-полумыслях. Иванов – сладость + насмешливая [13]13
  Отчасти: не то чтоб совсем насмешка или ирония.


[Закрыть]
грусть, Г.В. Адамович – без сладости и без иронии. Корвин: стремление «опрозаичить» поэзию, ирония. Я: поэзия без поэтичности, но не так проза, как у Штейгера; Прегель: гражданственность, между прочим; Сирин: виртуозно, «искушенно». Штейгер с Червинской – более субъективны (Червинская – интимизм), я – более объективирован – как и Раевский, Ладинский; Смоленский – пафос, поза, но талантлив; молодые (Beличковский и пр.) – мало «культуры слова»: случайные слова , не выписано, не сделано – бойтесь неясности, надо, чтоб читатель понял ! Пишите! Как переносите климат? С кем сдружились. Осторожно! Целую обоих.

Дуся.

Простите, милый, что добавляю (к статье)!


5. Ю.П.Иваску

17 сентября 1958г., Мюнхен, Германия.

Дорогой капризуля и чухна,

наконец отлегло чуть-чуть в смысле хозяйственных забот («…средь разных маленьких, житейских дел», – помнишь строчку Ладинского?), и вот урвал «час-другой» для писем. Нет, напрасно Ты пишешь «спасибо» за прием, тебе оказанный: Дуся собирался Тебе «оказать» прием получше – вообще, квартирные дела, как ни стыдно сказать, все так испортили, и так все вышло «не так», что я потом, проводив тебя, даже ночью чуть-чуть разнюнился. Не пришлось поговорить с Тобой так, как воображалось; вообще слишком многого не пришлось.

И я уже мечтаю, что через год – если, даст Бог, все обойдется – приедешь в лучшее для меня время, и мы (я возьму отпуск) будем бродить по паркам и лесам (хотя Ты против лесов, лишь за парки), и говорить о стихах, и читать стихи. Поговорим и о другом – и все это не торопясь, в прекрасном сознании досуга и покоя. (Не смейся над тем, что с хозяйственными заботами я справляюсь так медленно и что обходу лавок посвящаю так много времени. Знаю, что веду себя глупо, да что поделать, если «фантазия» у меня такая.) Примечание это вызвано словами «досуга и покоя».

Большое письмо – вслед этому. Пока – коротко о том, что очень задет за сердце смертью Г.Иванова: сильно меня расстроило, я даже сам не ожидал…


 
Насладись, пока не поздно
(Ведь искать недалеко),
Тем, что в мире грациозно,
Беззаботно и легко.
 

Вот это «пока не поздно» теперь меня «пронзает»: скоро для всего станет поздно.

Целую тебя и Пупса. Всего-то и хочется, чтобы стало на свете «беззаботно и легко»; чтоб сидели мы в садике у фрау Krewin и ели смородину – в смородине и есть мудрость жизни, а остальное – бред.

А Гершельманы мне очень понравились. И запомнил, как бродили мы с вами по тусклой дороге, среди невзрачных домиков и полей с грядками свеклы. Потом – въезд в Шлейсгейм, остановка у поросят. В следующий твой приезд должно быть больше.

Прости, что так бестолково пишу. Вообще – прости Дусю и напиши поскорей.

P.S. Об Иванове я собираюсь кое-что написать, только еще не знаю где. И здесь устроим, в Русской библиотеке, вечер – я буду «говорить речь». Еще раз kiss [14]14
  Целую (англ.).


[Закрыть]
. Пиши, Юра. Хорошо, что мы перешли на «ты».

Игорь.


 
И ничего не исправила,
Не помогла ничему
Смутная, чудная музыка,
Слышная только ему.
 

Музыка Иванова не помогла.


6. Ю.П.Иваску

30 ноября 1960 г.,

Мюнхен, Германия.

Дорогой профессор и критик Юра, чухна и петух,

опять мы не писали друг другу «месяцами» – и кажется, послед нее письмо было твое. Выдери меня (на расстоянии) и прости.

Как вы, Пупсы, живете? Чилдренята. Как Сиэтл? Доволен ли?

Из письма твоего выяснилось, что вы оба плюс Галочка мне послали из Cannes открытку; я ничего не получил! (И – обижался.) Прилагаю одну из двух открыток Е.Э., чтобы ты мог оценить Leistungen [15]15
  Расторопность (нем.).


[Закрыть]
мюнхенских почтальонов.

Умерла наша Аня, которую я звал Рыбка. Умерла во сне, той мирной, безболезненной кончиной, о даровании которой молятся. Но все-таки – умерла; и жаль Гингера, и вообще грустно. Она была незаурядная и очень с душой…

Вот смерть Елиты-Вильчковского меня оставила равнодушным, если не считать соображения, что вот еще меньше стало людей настоящей культуры в нашем «зарубежье».

Но оставим, «passons».

Представь: «Линии» все-таки выходят, 45 стих., 64 стр. Скоро получишь. А «рекламный проспект», тобою посоветованный, – тоже, хотя составлял я его с чувством неловкости.

Семинар – тоже сделаем; только вот не подберу темы… А? А?

Перечитывая НЖ 23, твою в нем заметку о книгах «Рифмы», восхитился – как хорошо ты написал о Штейгере! Молодец.

Нехорошо же – то, что бестолково провели мы несколько твоих мюнхенских дней. Кое-что было хорошее – Nymphenbuig [16]16
  Дворец Нимфснбург на о крайне Мюнхена


[Закрыть]
и коровник с курятником по дороге ко Ржевским, пирог Гершельманов (как идет : пироги и кресла около печки, т.е. уютно), но в общем – увы. Приезжай этим летом, возьму отпуск для гениальных разговоров, как ты выразился. Я очень много собирался тебе всякого сказать, но – вот уже 2-й раз – не получилось. Дурацкие «ссоры» помешали (а еще считаемся умными людьми), последняя фраза – трехстопный хорей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю