Текст книги "Иду в неизвестность"
Автор книги: Игорь Чесноков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
– Да, да… – озабоченно проговорил Кушаков. – Сегодня же осмотрю вас. Ну что ж! – уже громко воскликнул он как мог бодрее. – Не добыли вы свежатины – угостим вас своей.
Седов непонимающе глянул на доктора.
– К обеду сегодня котлеты из Гусара, – объявил Кушаков и развёл руками: – Сами знаете, плох уже был Гусар.
ПИСЬМО
Мой милый друг!
Итак, мы наконец на Земле Франца-Иосифа, в бухте Тихой острова. Гукера, и вновь – зимуем.
Не знаю и не представляю, как и когда попадёт к тебе это письмо, но написать его мучительно захотелось. Хочется поверить в то, что думаю, ощущаю, рассказать, как живу здесь. Тем более что времени для этого, а равно и для размышлений нынче предостаточно: арктическая ночь наглухо законопатила нас внутри корабля.
Наружу выходим теперь лишь для того, чтобы совершить по необходимости, по предписанию врача променад, выгулять собак да сделать нужные наблюдения.
В эту зимовку я с тревогой и горечью заметил, что собаки (как, впрочем, и люди) стали раздражительнее, несдержаннее, злее. Псы часто устраивают злобные свары и нередко загрызают при этом наиболее слабого своего собрата, причём всей стаей. Последним пал от предательских зубов своих соплеменников бедный Гусар. Теперь вынуждены выпускать только по пять штук, чтобы не рвали друг друга. Интересна, поразительна всё-таки их природа. Когда они в большинстве замечают одного более слабого – беспощадно набрасываются на него. Неужели так же и в нашем человеческом обществе?
Так или иначе, осталось всего 26 собак. Для полюса это уже мало. Что же будет дальше?
Людьми, командой управлять тоже становится всё сложнее. Это стало тем более трудно, что почти не вижу помощи от своих офицеров: апатия, раздражительность, лень какая-то жуткая. Всего этого не было, пока светило нам солнце.
До сих пор в памяти его проводы. В полдень солнышко послало нам последний свой уже остывший поцелуй и тихо, под румяную улыбку скрылось за горой, на которой лишь оставило розовую тропку, для нас, к сожалению, недоступную. «Прощай, родное солнце, до 21 февраля, на сто двадцать один день!» – с грустью сказали мы ему.
Наступили сумерки – какие-то фантастические, сизые, дымчатые. А затем начались синие фантастические дни, когда заря на юге горит от девяти утра до трёх дня, а в пасмурную погоду – и вовсе мрак.
Потеряв солнце, чувствую, что потерял что-то дорогое, близкое, необходимое. Безжалостная природа! Ты отняла наше утешение, последнюю поддержку наших сил. Ну что ж, придётся и нам вступить с твоими силами в отчаянный бой, и, быть может, мы победим, хотя ты и считаешься здесь непобедимой.
В первые после ухода солнца дни делали много наблюдений Веги, Альтаира, Марса, определили координаты места. Ни одно русское судно ещё не заходило здесь так далеко на север. Совершили с Пинегиным несколько вылазок в окрестности, обследовали небольшой остров Скотт-Кельти, он ближайший к нам – лежит всего в трёх верстах от места зимовки. Поразительно, но остров ничего общего не имеет с картой Джексона. Удивительно и то, что на западной, морской стороне острова мы нашли три бревна с кокорами, да и прочего плавнику старого довольно, который лежит на высоте около трёх метров от уровня моря. Находка несказанно обрадовала нас, хотя мы не были уверены в том, что ото старьё будет гореть. Одно бревно привезли на нарте сразу. Дрова из него с добавлением моржового сала горит сносно.
Самое яркое, броское здесь, в Тихон, – ото, безусловно, скала Рубини. Джексон в своих записках замечает, что она выглядит дерзко. Я бы сказал, что она выглядит величественно.
Вообще все здесь, на Земле Франца-Иосифа, удивительное, какое-то нереальное. Утром выйдешь на палубу – беспросветно темно, тихо. Всё спит мёртвым сном. Лишь бродят близ судна бледными призраками наши питомцы – медведи – да собаки изредка перекидываются лаем. Когда ясно на небе, полыхают такие многоцветно-затейливые полярные сияния, рассыпающиеся всеми красками по небесной сфере, что подобные извивы, завихрения и россыпи не придумать и не изобразить самому изощрённому или самому сумасшедшему художнику. Любоваться на полярные сияния выходим все. Это что-то незабываемое, поражающее воображение. Под этим сиянием наша экзотическая зимовка напоминает эскимосскую снежную деревню. На берегу, близ корабля, мы понастроили много иглу – и для наблюдений, и для хранения приборов, и для складов провизии. Не дают покоя скопища крыс в трюме. Они тоже будто взбесились во вторую зиму – грызут поедом всё подряд. Пришлось всё съестное подымать. Мясо (моржатину подпорченную) и полюсные припасы держим теперь на палубе, а сухие продукты и консервы сложили в иглу. Если и доберутся медведи до иглу, поживиться им там будет нечем. Я, по крайней мере, ещё не слышал, чтобы белый медведь питался крупой или сушёными овощами и фруктами.
Но медведи к нам, увы, не идут. Забрёл как-то один, матёрый, со стороны бухты. Наши мишки завидели его и бросились к нему с горы кубарем. Кинулся и Пинегин с ружьём и даже выстрелил. Раненый медведь всё-таки удрал, к нашему неописуемому разочарованию.
Васька, Торос и Полынья подрастают. Повадились от нечего делать (плохо ли – на всём готовом!) бедокурить у научных иглу. То снежный термометр утащат, то заберутся в какую-нибудь геомагнитную «обсерваторию», где много привлекательных блестящих приборов. Визе ругается, гоняет их и ворчит, что, пока эти любознательные господа на свободе, он не может ручаться за точность и беспрерывность наблюдений.
Только эти мишки, здешние дети природы, и чувствуют себя вполне бодро и уверенно. В людях же своих с уходом солнца я заметил общую слабость и уныние. Причём и среди команды, и среди офицеров. Я и сам, надо сказать, вскоре ощутил на себе пагубное влияние полярной тьмы и здешней зимы. Сперва почувствовал распухшие дёсны, потом слабость, из-за которой едва добрался до корабля при возвращении из охотничьего похода, трудного и, что обидно, неудачного. Что-то подгулял у меня и желудок в последнее время – отказывается варить. Скверно. Вот она, морская жизнь, сказывается. Ко всему появилась боль в ногах и красные пятна на них – уж не цинга ли! Потом – бронхит. В общем, большую часть времени лежу. Подстелил под ноги кусок медвежьей шкуры – холодило снизу. В каютах ночью температура опускается до минус восьми градусов. Потом разобрал койку – оказалось, в ногах целый глетчер. Вот отчего начали, наверное, ныть ноги! Лёд скололи, застелили доски резиной и куском шкуры. Но всё равно холодно.
Когда топится в кают-компании печка, то в течение этих тридцати – сорока минут вокруг неё собирается почти всё наше население. Сушат валенки, почти всегда мокрые от постоянно сырой палубы в помещениях, греют ноги, стоя, словно журавли, на одной ноге. Приходится делать это по очереди.
Самый больной на корабле – Инютин. Хуже то, что он оказался безвольным, как в своё время Захаров, не. желает вставать. А это недопустимо при цинге. Пришлось мне в приказе по экспедиции обязать его выходить на прогулки по три часа ежедневно.
Хочется надеяться, что всё это пройдёт у всех при появлении солнца. Я же пока сижу на диете – бульон Скорикова консервированный. Впервые попробовал напиток из сухого молока Нестле. Чудная вещь! У нас его около иуда. Обязательно возьму половину к полюсу.
Уже начали подготовку к выходу. А ещё две недели назад не было ясности, кто именно пойдёт со мной. Мало надёжных, а здоровых – ещё меньше. Корабль теперь больше напоминает госпитальное судно. Почти во всех каютах больные, и доктор делает по утрам обходы, словно в больнице. Но что он может здесь?
Так или иначе, я собрал команду, объявил, что пора начинать подготовку к выходу на полюс. И спросил, кто желает идти со мной к полюсу. Отчаянием и болью сдавило сердце: я увидел, что желания не выразил никто. Всё сумрачно и уныло отводили взгляд. А ведь в прошлую зиму выразили готовность идти со мною едва ли не все.
«Ну что ж, пойду один», – сказал тогда я.
И вдруг зашевелился и выступил вперёд Шура Пустошный, милый, большой мальчик. Вслед за ним встрепенулся Линник и тоже вышел. На том и порешили. Тем более что оба здоровее остальных сейчас. Линника ты, должно быть, помнишь – это каюр, вечно возился с собаками в Архангельске на экспедиционном дворе. Помню, как и ты кормила собак, причём входила к ним за загородку смело в своём белом платье, и они тебя не трогали. Ну а Пустошный – ученик лоцмана, он дважды приходил к нам тогда с лоцкомандиром Олизаровским, который просил меня за него. Оба эти матроса, пожалуй, больше других устраивают меня в качестве спутников в предстоящем решительном походе. Они уже многое умеют и неплохо закалены новоземельскими путешествиями. Была у них ссора в один из первых дней плавания, едва не кончившаяся плохо. Но на другой же день от неё не осталось и следа, они вновь были дружны, и я в то трудное для экспедиции время решил не ворошить их прошлую распрю.
Теперь оба вовсю готовятся. Делают шлейки для собак, новую упряжь, готовят нарты, одежду и прочее снаряжение. Велел посадить их на усиленное питание и освободить от всех судовых работ и вахт. Кушаков этим почему-то недоволен. Вообще у Линника с ним натянутые, выражаясь мягко, отношения. Похоже – нашла коса на камень.
Болезнь моя почти не мешает мне много работать и читать. Делаю предпоходные прикидки, расчёты, готовлю инструменты, карты. Усиленно занимаюсь английским. Начал читать в подлиннике работы по магнетизму – это мне пригодится в полюсном походе. Проработал «Физическую географию» Шпиндлера. Весьма интересная и полезная вещь. Читаю литературу. Прочёл уже здесь Гюго «Отверженные», остро переживал страдания Жана Вальжана. С удовольствием проглотил диккенсовские «Замогильные записки Пиквикского клуба». Замечательный юморист! С удовольствием прочитал «Рассвет» Данилевского и выписал даже из него эти строки: «Жизни только тот достоин, кто на смерть всегда готов». Сильно сказано. Вызывает очень глубокие размышления о смысле жизни вообще. Всё чаще задумываюсь, причём приходит как-то само по себе, будто кто-то второй я или даже какой-то посторонний, но хорошо меня знающий вызывает на беседу, на раздумья, навевая и сомнения.
Всё чаще овладевает душою тоска, а сердцем – боль. Тоскуешь, оказывается, по родине, по дому. Смертельно скучаю по тебе.
В такие минуты единственной отрадой бывает сознание, что от родины, от тебя отделяет одно лишь море. Хорошо чувствовать близость родины.
Вот и сейчас сижу пишу, а из кают-компании доносится патефон – голос Плевицкой. Она поёт «Стеньку Разина». А я живо вспоминаю, как слушал её вместе с тобой в дворянском собрании.
Начал под руководством Визе заниматься музыкой.
Обрабатываю рукопись своей книги о Колымской экспедиции девятьсот девятого года.
А перед сном неизменно вспоминаю тебя и с мыслями о тебе засыпаю. Вспоминай чаще и ты своего дикого, неуклюжего медведя с истинно любящим тебя, однако, сердцем.
РЕШЕНИЕ
Седов сосредоточенно склонился над своим крохотным столиком. В холодном полусумраке каюты тепло, по-домашнему жило, покачиваясь, желтоватое пламя свечки, укреплённой в незатейливом шандале на переборке у стола.
Георгий Яковлевич сидел, по обыкновению подперев свой большой лоб ладонью. Карандаш в другой его руке набрасывал на листе бумаги строчки – перечень припасов, необходимых к походу на полюс. Справа строчки заканчивались цифрами – весом. Список вышел небольшим и уместился на одной стороне листа. Закончив, Седов пробежал глазами по строчкам, где перечислялись:
– запасные одежда, спальные мешки, патроны, ружьё и винтовка запасные, кирка, топорик, ножи, магнитная аппаратура, секстан, хронометр, лыжи, два каяка с вёслами, мачтами, парусами и помпой, верёвка, огниво, спички, свечи, навигационный баул, хозяйственный ящичек с посудой и примусом, керосин и спирт для примуса, аптечка;
– мясной бульон Скорикова – 64 килограмма, сухари и галеты – 100 кг, печенье мясное – 22 кг, сало свиное Солёное – 40 кг, шоколад мясной и обыкновенный – 32 кг, сахар – 8 кг, чай и какао – 6 кг, соль – 3 кг, клюквенный экстракт – 1,5 кг, монпансье – 800 г, зелень и фрукты сушёные – 9,5 кг, мука Нестле – 8 кг, сухое молоко – 4 кг, мясные галеты для собак – 260 кг.
Выходило, что две нарты должны везти по 360 килограммов груза каждая, а третья – 330 килограммов. Провизии должно было хватить для трёх человек на четыре месяца, корма собакам – всего на месяц-полтора. Это последнее обстоятельство особенно беспокоило Седова. Озабоченно прикидывая, что и как можно было бы изменить, чтобы побольше взять корма для собак, Георгий Яковлевич с досадой обнаруживал, что по-иному ничего не выходит.
В каюту доносились обычные шумы рабочего дня на зимовке: из открытой двери камбуза слышалось позвякивание крышкой кастрюли, поварёшкой, либо ножом – Пищухин готовил ужин; слышался монотонный голос Шестакова – он без конца бубнил какую-то песню, шил в каюте чехол из парусины для каяка: изредка глухо стукала утеплённая дверь – Лебедев выходил сделать наблюдения; в чьей-то из кают потюкивал топорик – скалывали наросший на переборке ледничок: вздыхая, ворочался на своей койке кто-то из больных; а то резкий и властный, раздастся вдруг голос Кушакова у буфета или камбуза.
Все эти звуки, к которым привык уже Седов, проходили мимо его сознания. Мысли о снаряжении в предстоящий поход и о собственном неважном самочувствии совершенно отняли его покой в последние дни, и все его думы и заботы как-то сами собой отлетели от дел текущих, корабельных. Однако текущие дела эти то и дело напоминали о себе.
Постучавшись, в каюту втиснулся Кушаков. Он плотно прикрыл за собою дверь.
– Ну-с, как нынче ваше самочувствие? – поинтересовался доктор, доставая из нагрудного кармана тёплой куртки градусник и встряхивая его.
Седов, убрав лист с записями, перебрался на постель, предложил свой стул Кушакову.
– Ничего, сносно, – сказал Георгий Яковлевич, – по крайней мере, хожу – это уже отрадно.
– А боль в ногах при ходьбе всё та же? – Доктор протянул Седову градусник.
– Нет, нет, почти не чувствую её уже.
Георгий Яковлевич расстегнул меховую жилетку и две надетые на себя тёплые рубахи, примостил градусник под мышкой.
Кушаков разглядывал лицо своего пациента, бледное, осунувшееся, с выпиравшими скулами, обросшими рыжеватой щетиной. Ещё глубже запали потускневшие глаза, а на краях белков затаился мутноватый неживой налёт.
– Кашель, кажется, уже исходит, и скоро, думаю – к концу января, и вовсе выправлюсь.
Кушаков согласно покачивал головой.
– Так что ко времени выхода на полюс всё должно быть вполне нормально, – продолжал Седов уже больше по инерции, ибо ему не о чём было говорить с доктором, да и не было желания говорить с ним о чём-либо сейчас.
– Вы-то будете готовы, а вот остальные… – При этих словах доктор со значением поглядел на Георгия Яковлевича.
– Что, захворал кто-либо из двоих? – встревоженно вскинул глаза Седов.
– Да нет, – недобро усмехнулся Кушаков, – с этим всё в порядке, но вот душевное нездоровье одного из них меня не может уже оставлять равнодушным, а вас, Георгий Яковлевич, полагаю, тем более. – Доктор понизил голос: – Вы ведь слышали, должно быть, шум во время обеда команды?
– Слышал, – нахмурился Седов. – Правда, не вполне понял, в чём там было дело.
– Именно об этом я и хотел поговорить с вами, Георгий Яковлевич. Этот Линник, этот бунтовщик и арестант, простите, переходит всякие границы в своей гнусной наглости.
– Почему арестант?
– А как же, Георгий Яковлевич! Я, пожалуй больше чем кто-либо беспокоящийся о благополучном завершении вашего великого многотрудного дела, не могу более взирать равнодушно на то, как трескается оно и грозит вовсе распасться!..
– Да что случилось-то?
– За эти подстрекательства к бунту, за неподчинение начальнику непосредственному, то есть мне, вашему помощнику… – Кушаков едва не задохнулся от душившей его злобы. – Да его не в полюсную партию, а под суд следовало бы!.. – Доктор покрутил замутненно головой, прерывисто перевёл дыхание. – В общем, за обедом команды, находясь поблизости, я услышал, вернее даже, почувствовал какое-то недовольство среди матросов. Вхожу. «В чём дело?» – спрашиваю. А этот… хам, каторжник, кричит: «Это чем же нас кормят? Я, мол, готовлюсь на полюс идти, жизнью рисковать и потому не желаю питаться всякой бурдой!» Представляете?
Грудь доктора возмущённо вздымалась, он распалялся всё больше. И сдерживала его лишь необходимость говорить почти шёпотом. Каждое громко сказанное слово становилось на притихшем среди мёртвого безмолвия корабле достоянием всех.
– Я велел ему замолчать. Но он раскричался ещё пуще, пришлось пригрозить… – Доктор слегка смутился. – И тогда он стал оскорблять меня. «Вы, – кричит, – не доктор, а полицейский… Вы – зло экспедиции…» – Кушаков покраснел, возмущённо округлил глаза: – Боля ваша, Георгий Яковлевич, но я этого так не оставлю. По возвращении на родину… Вы знаете, я сразу намеревался прийти к вам, и только опасение, что вы не вполне здоровы, удержало меня в ту минуту.
Седов, прикрыв глаза и стараясь оставаться спокойным, выслушал Кушакова с мрачным видом. Он и сам слышал почти всё, что происходило за обедом. Разумеется, выходка Линника была возмутительной. Неприглядным, однако, было и поведение Кушакова, его выкрики: «Заткни пасть, не то разобью морду!..», «Сгною в тюрьме!..».
Из-за сцен неприязни, то и дело возникавших между Кушаковым и другими офицерами, Седов почти перестал обедать в кают-компании, благо можно было сослаться на недомогание. Он опасался не выдержать однажды, сорваться, накричать. А этого, понимал Георгий Яковлевич, нельзя допустить, ибо это равносильно взрыву, который разметал бы людей и фактически узаконил бы наличие противоборствующих лагерей. Только вот на чьей стороне оказался бы сам Седов? Это наверняка проявилось бы если не прямо, то в его тоне, отношении к столкнувшимся в очередной сваре. И это само по себе стало бы началом уничтожения того, что пока ещё являлось экспедицией.
Но вряд ли кто на «Фоке» понимал, что Седову в этой обстановке приходилось труднее всех. Ему надлежало быть и тормозом, и буфером, и организующим началом. И это в то время, когда сам он, разбитый болезнями, мучительно готовился к решающему походу.
Седов закашлялся. Успокоившись, он приоткрыл мученические глаза.
– Жаль, Павел Григорьевич, что нам раньше не пришло в голову усилить питание тем, кто пойдёт к полюсу, – тихо промолвил он.
Кушаков остолбенело замер. Такого он не ожидал.
– Да знаете ли вы, Георгий Яковлевич, что он ещё говорил? – Доктор приблизил к начальнику запылавшее негодованием толстое лицо. – Он сказал, что следовало бы ещё подумать, не потребовать ли двойной оклад жалованья на время похода к полюсу!
Такого Седов не слышал. Видимо, эти слова Линник произносил тише, ворчливо. Но известие поразило Георгия Яковлевича.
– Что ж, – жёстко сказал он, быстро овладев собой, – возможно, придётся, если потребуется, пойти и на это.
– Да как же можно! – поразился Кушаков. – Георгий Яковлевич, голубчик, можно ли терпеть эту неслыханную плебейскую наглость!
Заметив загулявшие по небритым скулам Седова желваки, доктор осёкся.
– Ох, люди, люди! – покачал он головой, глядя в палубные доски. – Вот когда познаются они – в жестоких испытаниях.
Кушаков отчуждённо, разочарованно помолчал, потом глянул на Седова с неким раздумчивым сожалением.
– Я вот, знаете, невольно наблюдаю, что в ком Высветили эти испытания, Арктика. – Он сокрушённо вздохнул. – Большинство остались столь же узкими, жалкими, завистливыми, лишёнными самолюбия, какими и были. Ничто не изменило их, и, кажется, даже ещё более усугубилось в этих условиях их ничтожество.
– Ну а вы, Павел Григорьевич, что же вы вобрали в себя, простите, в этих условиях, интересно бы узнать? – Седов исподлобья посмотрел на Кушакова.
– О, меня полярная природа научила, кажется, главному – тому, чего мне недоставало. Чувствую, например, что я стал теперь непримиримым врагом всего, что чуждо моим интересам. Непримиримым, Георгий Яковлевич, я подчёркиваю это, ибо считаю, что именно этой-то непримиримости многим из нас недостаёт.
Седов понимающе усмехнулся:
– Но согласитесь, такая непримиримость может серьёзно повредить кому-то, кто случайно окажется на пути ваших интересов и не успеет посторониться!
– Именно полярная природа с её беспощадностью преподнесла мне хороший урок жизни, – демонически заблестел глазами Кушаков, – и именно она научила подавлять в себе всякое чувство сострадания и с этим уничтожать на пути все преграды, сносить всё ненужное мне безжалостно. Ведь только на развалинах старого замка можно воздвигнуть новый, прочный, по своему вкусу. А потому всё, что гнило, что мешает, – уничтожь! Каждый сам кузнец своего счастья, и стыдно, полагаю, кузнецу ныть при этом, обвиняя в неудаче то железо, то уголь. Брось всё, отмети безжалостно, что считаешь ненужным, и создай то новое, что могло бы удовлетворить тебя!
Седов слушал Кушакова с изумлением. Он не подозревал, что доктор так циничен, и усомнился даже на минуту в том, здоров ли психически врач экспедиции, не сказалась ли на нём таким образом тяжесть второй зимовки.
– Знаете, я тоже немало познал для себя здесь. Думаю, и каждый также, – заговорил Георгий Яковлевич, всё ещё удивляясь доктору. – Но мне как-то ближе уроки живой природы в Арктике…
– Ага, медведи, например! – подхватил Кушаков.
– Нет, Павел Григорьевич, птицы. Птицы своей стайностью более напоминают мне наше человеческое общество. Медведи – одиночки… Вы ведь наблюдали, наверное, птичьи базары на Новой Земле?
Доктор кивнул.
– Тысячи, десятки и сотни тысяч птиц – целое птичье царство помещается порой на одном прибрежном скалистом склоне. И никто из них друг дружке не мешает, несмотря на то что тесно и садиться они вынуждены едва ли не на голову друг другу. Но заметьте, не дай бог появиться близ этого поселения алчному поморнику либо другой хищной птице. Ведь сотни птичек разом густой тучей бросаются отважно на разбойника и дружно прогоняют его. Вот пример общежительства в суровых условиях – все за одного!.. Однако мы, кажется, забыли о градуснике! – спохватился Седов и сунул руку под рубахи. Он поглядел на шкалу: – Тридцать семь и три. Вполне нормально для меня.
Доктор, приняв градусник, поднялся.
– Да, да, вы поправляетесь, – сказал он успокаивающе. – Это, безусловно, простудка, и в поход выступить сможете совсем скоро, полагаю.
– Павел Григорьевич, – со значительностью понизил голос Седов, застёгивая рубахи, – должен сказать вам конфиденциально, что в поход свой в нынешнем году я выступлю в любом случае.
– Разумеется… Я понял вас, – тихо проговорил Кушаков, отступая к двери. – Я свободен?
– Да. Благодарю вас.
Когда доктор ушёл, Седов в задумчивости посидел ещё некоторое время на своей койке, потирая посинелые, озябшие руки. Потом он поднялся, ощутив при этом противную ноющую тяжесть в ногах, оправил оплывшую свечу, прибрал бумаги на столе, одёрнул смятое покрывало на койке.
– Николай Васильевич! – позвал он громко и надсадно закашлялся.
– Иду! – глухо донёсся голос Пинегина.
Тут же появился и он сам. Поверх тёплого коричневого свитера грубой шерсти на художнике надета была просторная голубая рабочая блуза. В руке он держал кисть.
– Слушаю, Георгий Яковлевич.
– Не хотите ли прогуляться к Рубини? – предложил Седов, натягивая поверх рубах тёплую телогрейку.
– А вы… уже можете выходить? – удивился Пинегин. – Разумеется, я к вашим услугам.
– Пригласите-ка и Владимира Юльевича.
Пинегин кивнул и скрылся.
Через две минуты они сошли втроём по приступкам оледенелого трапа, обогнули «Фоку» с кормы и неторопливо зашагали по дорожке, проторённой на заснеженном льду бухты. Дорожка таяла впереди в полумраке. Чёрной массой скала Рубини тяжко попирала синий лёд бухты, прихотливо подсвеченный карминной полоской зари, истекавшей из расщелины в мрачной облачности.
Несколько минут шли молча, наслаждаясь тишиной, очарованием фиолетовых гор, подковой охвативших бухту.
Молчание нарушил Седов.
– Господа, я пригласил вас для важного разговора, – произнёс он, зябко зарывая подбородок в толстый шарф, подарок Веры. – Пора обсудить план дальнейшего хода экспедиции. Этого её состава нам сейчас достаточно, ибо считаю вас обоих наиболее… – Георгий Яковлевич запнулся, – …наиболее надёжными моими помощниками.
Пинегин и Визе, шагавшие по обе стороны от Седова, внимательно слушали, глядя на дорогу.
– Итак, январь на исходе. Через две недели я намерен выступить. Пойду с матросами Линником и Пустотным на трёх нартах с двумя каяками. Собак беру всех оставшихся. – Седов повернул голову к Визе: – Вас, Владимир Юльевич, прошу смириться с тем, что вы не идёте со мной к полюсу. О том, что так может случиться, я вам, помнится, говорил вскоре по прибытии «Фоки» в Тихую. Я вынужден принять такое решение, поймите. Во-первых, недостаточно собак, а во-вторых, для вас немало дела будет и здесь.
Седов вглядывался в полутьме в выражение лица Визе, пытаясь определить его реакцию на это известие.
– Что ж, я согласен с вашим решением, – проговорил тихо Владимир Юльевич. – Наверное, так действительно будет лучше.
– Вот и ладно, – сказал удовлетворённо Седов. – Таким образом, вы будете назначены руководить всеми научными работами экспедиции здесь, на Земле Франца-Иосифа. Что касается моих планов, то я намерен выйти, не дожидаясь появления солнца. Хочу вначале добраться до северной оконечности острова Рудольфа, до базы экспедиции герцога Абруццкого. Сделаю остановку, пополню, надеюсь, запасы провизии и керосина с брошенных им складов, ну и наберусь сил для решающего броска туда… – Георгий Яковлевич махнул рукою назад, по направлению к северу. – Вас же, Николай Васильевич, – повернулся Седов к художнику, приподнявшему голову при этих словах, – я попрошу возглавить вспомогательную партию, которая проводит меня до Рудольфа и поможет в снабжении группы и обустройстве её там, а затем отправит в дальнейший путь. Вы согласны?
– Согласен, – не задумываясь, сказал Пинегин.
– В спутники себе подберите кого-либо из наиболее здоровых матросов.
– Можно, думаю, взять Шестакова и, наверное, Коноплёва.
– Итак, когда мы выйдем с Рудольфа, а это будет начало марта, светлого времени станет уже достаточно для того, чтобы в день преодолевать в среднем по пятнадцати вёрст. Это расчётная моя скорость. По возможности будем охотиться по пути, ибо корма собакам хватит ненадолго.
Собственно, всё упование моё именно на охоту. – При этих словах Георгий Яковлевич глубоко, озабоченно вздохнул. – Если не будет охоты, придётся наиболее слабых собачек пускать по очереди на корм остальным. До полюса, по крайней мере, думаю, мы таким образом сможем добраться.
– А назад? – невольно вырвалось у Пинегина.
– Назад? – задумчиво переспросил Седов. – Назад мы будем идти в разгар арктического лета. Должен быть зверь. Должны быть полыньи, разводья, непременно будет зверь. Не думаю, что мы не сможем пропитаться охотой на обратном пути. Да и запасы останутся же какие-то. Нарту с остатками провизии, приборами и хотя бы одним каяком мы так или иначе потянем назад сами, если не останется собачек. Да нет! – воскликнул Георгий Яковлевич, будто не соглашался с кем-то. – Погибнуть от голода во льдах не позволим себе. Ведь выжили же Нансен с Иогансеном, питаясь и обогревая себя только охотой! Нет, друзья, обратный путь меня сейчас мало заботит, – нетерпеливо оборвал себя Седов, – только бы до полюса добраться! – Он вдруг зашёлся в тяжком кашле, пригибаясь от натуги.
– Георгий Яковлевич, – осторожно заговорил Пинегин, когда кашель прошёл, – извините меня, но я не могу не выразить нашу общую озабоченность состоянием вашего здоровья накануне выхода к полюсу. Не секрет ведь, что вы сейчас не вполне здоровы и потому весьма ослаблены. Не нам вас наставлять, но помилуйте, к полюсу следует выходить совершенно здоровым и полным сил. Вряд ли вы не согласитесь с этим!
Седов набычился.
– Поэтому мы берём на себя смелость просить вас повременить с выходом до тех пор, пока вы вполне поправитесь и наберётесь сил.
– Нет, нет, друзья, – поспешно возразил Седов, – не так уж я и плох, как вам кажется. К тому же доктор утверждает, что это лёгкая простуда и всё вот-вот пройдёт.
– Простите великодушно, Георгий Яковлевич, – вступил в разговор Визе, – по наше мнение о Кушакове как враче вы, должно быть, знаете. Во-первых, он ветеринар, а во-вторых, нам пока не ясно, из каких побуждений он затушёвывает картину вашей болезни, уверяя всех нас да и вас самого в том, что вы больны пустячно и что почти здоровы.
Седов нахмурился. Визе с Пинегиным встали на его больную мозоль. Действительно, в течение последних двух месяцев шёл странный поединок между доктором и остальными офицерами, стоявшими вахты по кораблю. И Визе, и Пинегин, и Павлов, вписывая в судовой журнал все дела и происшествия дня, неизменно отмечали состояние здоровья Седова. Эти записи странным образом чередовались с определениями Кушакова. Если один из вахтенных писал: «Начальник экспедиции чувствовал себя плохо, держались жар, температура, кашель», то на следующий день на вахте Кушакова появлялась запись: «Здоровье начальника заметно улучшается», хотя ничего такого не наблюдалось. Через день вновь появляется запись типа: «Начальник из-за боли в ногах не может ходить», а на вахте Кушакова запись утверждает, что начальник здоров, в то время как он вообще не выходил из каюты, ибо не в состоянии был сделать это.
Седов, разумеется, понимал, что в таком болезненном состоянии и при его слабости выходить в более чем двухтысячекилометровый поход по льдам безрассудно. Но мог ли он позволить себе не пойти или ждать неизвестно сколько, видя, как уходят драгоценные светлые дни?
Тяжёлые чувства, противоречивые мысли боролись в душе Седова в последнее время. Не мог он поведать обо всём этом сейчас своим спутникам. Он и сам-то не вполне разобрался в сплетениях своих тягостных раздумий, сомнений, чувств.
– Я всё понимаю, друзья, – надломленно произнёс Георгий Яковлевич. – Я отдаю себе отчёт в том, что предпринимаю теперь, по сути дела, безумную попытку. – Он с трудом сглотнул вставший в груди комок. – Но всё же я… верю в свою звезду. А поправиться надеюсь в пути. Я уверен, что лучший врачеватель – природа. Все мы вышли из матушки-природы, все мы дети её. – Седов поднял руку и поглядел вверх, где просвечивали в разрывах туманной пелены звёзды. – И этого космического пространства мы дети, и этих диких гор… – Он широко обвёл рукой по горизонту. – И этой морской воды, что спрятана под морозным льдом, и той глинистой или песчаной земли, что ждёт нас там, на материке. Я задыхаюсь здесь, на корабле, поймите же меня!