Текст книги "Листья лофиры"
Автор книги: Игорь Забелин
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Но не одним курортом запомнилась мне Федала. Там находится постоянный базар – «сук» по-арабски, – и специальные автобусы свозят на него из окрестных селений и торговцев, и покупателей.
…Пестрая рыночная толпа смыкается за вами, и вы тотчас забываете о существовании отелей, вилл, машин, самолетов, космических ракет. В пору даже забыть, что двадцатый век уже отсчитал шесть десятилетий… Торговцы прячутся от палящего солнца под натянутыми тентами, а товары разложены прямо на земле. Их аккуратно обходят бесчисленные покупатели. Но и здесь торговля скорее шумная, чем бойкая. Кричат, зазывая покупателей, продавцы, кричат, торгуясь, покупатели. Со скотной части базара доносятся вопли ослов и блеяние баранов, запертых в тесных загонах… На краю базара, вдоль забора сидят в маленьких палаточках писцы – народ неграмотен, и, как и в средние века, у них нет недостатка в клиентах. Брадобреи, наоборот, выбирают места побойчее, и крохотные островки их открытых цирюлен омывают нескончаемые людские потоки… Владельцы швейных машин, портняжки, тут же обшивают посетителей рынка, принимают заказы… Искусный толкователь Корана – старый, в белой нарядной чалме – собрал вокруг себя большую толпу; круг широк, и он неутомимо носится по нему, что-то выкрикивает, то склоняясь к сидящим на земле детям, то обращаясь к стоящим позади взрослым; он не только убеждает словами, он еще играет, как опытный артист… А рядом еще толпа, и над людьми поднимаются клубы пыли – под звуки каких-то струнных инструментов лихие плясуны выбивают дробь… В центре маленьких кружков вы можете увидеть знахарей с зелеными варанами на веревочках. Вараны медлительны, ленивы, шелушащаяся шкура складками висит на них… Но зато вараны умные – они знают, какое снадобье нужно подошедшему к знахарю больному, и, повинуясь гортанному окрику хозяина, энергичному подергиванию веревки, они в конце концов «показывают» на какой-нибудь из мешочков, лежащих перед знахарем.
Шум. Гам. Теснота. Пыль. Звон медных колокольцев – это черные худые водоносы неутомимо бродят по базару… Мир, который кажется сошедшим со страниц исторических романов. Но это не только история, это и сегодняшний день. О нем напоминают белые, розовые, голубоватые паранджи, сделанные не из конского волоса, как некогда, а из легких полупрозрачных тканей. О нем напоминают ряды модных остроносых туфель на тончайших каблуках и нейлоновое белье, разложенное на земле. О нем напоминают, наконец, самолеты, пролетающие над древним арабским рынком…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Традиционный мусульманский мир – он во многом схож и в Африке, и в Азии, и за несколько лет до прилета в Марокко я уже совершил, не выходя из кабинета, путешествие по мусульманским странам вместе… с известным путешественником прошлого века Чоканом Валихановым, тайно пробравшимся из Сибири в Кашгар. Я уже писал об узких торговых улицах, прикрытых от солнца тростниковыми циновками, о базарах, муллах, о мечетях с минаретами.
Теперь все это было у меня перед глазами, и мне хотелось не только запомнить увиденное, но и сфотографировать. Но нас предупредили, что сейчас, в дни рамадана, когда днем нельзя ни есть, ни пить, люди измождены, раздражительны, вспыльчивы и вид наведенного на них объектива будет им вдвойне неприятен. Рамадан отрицательно сказывается и на их работоспособности. Не случайно президент Туниса Хабиб Бургиба пошел на конфликт с религией и призвал рабочих не соблюдать рамадан. Он заявил, что для подъема страны, для того, чтобы покончить с экономической отсталостью, нужны сильные, крепкие, а не измученные рамаданом люди. Но в Марокко рамадан пока соблюдается свято, и нужно считаться с особенностями быта и пореже пользоваться фотоаппаратом.
– Ислам, – коротко сказал мне Батанов. – Только бог имеет право творить людей и животных, и никому не позволяется соперничать с ним… Поэтому, между прочим, у мусульман не было ни живописи, ни скульптуры.
Но живопись развивается ныне и в мусульманских странах: я видел в Москве, на международной выставке, страстные, близкие к плакатам полотна египетских художников, звавшие к оружию, к борьбе с империалистами…
– В Марокко тоже появился первый художник и скульптор, – сказал мне Батанов. – По национальности он бербер, бывший кочевник. В двенадцать лет он из-за чего-то порвал с родителями, а затем и вообще со своим племенем. Ты еще познакомишься с ним.
Я спросил, как зовут художника.
– Аль Идриси, – ответил Батанов.
Вскоре мы действительно познакомились с первым марокканским живописцем и скульптором.
Неизменный, ставший уже привычным небольшой посольский автобус доставляет нас на неширокую и нешумную улицу Пастера. Мы переходим ее, открываем калитку и попадаем в небольшой дворик, где среди зелени стоят отнюдь не всегда реалистически выполненные, подчас странные скульптурные группы.
Из дома навстречу нам выходит явно смущенный появлением столь большой делегации художник. Это мужчина лет тридцати двух – тридцати четырех, с внешностью типичного семита: черные курчавые волосы, черные сросшиеся брови, большие печальные черные глаза в пушистых длинных ресницах, матовая, слабо тронутая солнцем кожа; одет он в обычный европейский костюм: темно-синий пиджак, брюки, белая рубашка, галстук…
Разумеется, я и не думал увидеть что-либо необыкновенное в человеке, который, пользуясь мусульманской фразеологией, позволил себе «соперничество с богом». Но мне заранее был симпатичен человек, который в поисках нового отважился порвать с суровым, складывавшимся веками, бытом номадов и – более того – первым среди марокканцев осмелился взять в руки резец и кисть… За его плечами не было национальных художнических традиций. Ему совсем просто было попасть под любое влияние – тех же французских абстракционистов, у которых он учился. Это нужно было понять и не высказываться так пренебрежительно о его скульптурах, как это делает один категоричный товарищ из нашей группы… Идриси не понимает слов, но понимает тон. И радостное смущение сменяется отчуждением, художник настораживается, замыкается.
Но он хозяин, и он приглашает нас войти в дом. И он кротко улыбается нашему художнику Машковскому, с которым его знакомит Батанов… Мы проходим по комнатам – совершенно пустым комнатам, стены которых завешаны тростниковыми циновками. Собственно, комнат в квартире художника всего две, и есть еще переход между ними… Во второй комнате, у стола, сидит мальчик – ученик Аль Идриси.
Машковский привез с собой цветные репродукции полотен советских художников и начинает показывать их Идриси (встреча была задумана как творческая, как обмен опытом представителей разных школ). Аль Идриси сперва внимательно рассматривает картины, а потом брови его трагически изламываются, и он весьма решительно бракует их одну за другой… Я бы на его месте тоже забраковал, потому что коллекция репродукций подобрана неудачно. Это почти исключительно пейзажи, да еще африканские, сделанные где-то мимоходом. Про них Идриси говорит: «сибирй», очевидно, желая подчеркнуть несвойственную Африке холодность тонов. Изображение пирамид и сфинксов он определяет словом «туризм», а виды портовых городов называет «фотографи»… Наш художник начинает сердиться, нервничать. Аль Идриси хвалит его собственную картину – портрет девочки-северянки, но это не помогает наладить контакт… И всякая надежда на контакт рушится, когда Аль Идриси разворачивает свою первую картину, а переместившийся из сада в комнату категоричный товарищ принимается вслух ругать ее за то, что она выполнена в условной манере и не похожа на фотографию… А картина примечательна, интересна, и мне очень досадно, что Аль Идриси теперь тоже нервничает и, едва развернув, тотчас скручивает свои холсты, не давая их рассмотреть… Под нашим общим натиском категоричный товарищ удаляется в автобус, но поле боя за ним… Батанов пускает в ход весь свой дипломатический талант, и отчасти ему удается сгладить неловкое положение. На прощание Аль Идриси дарит нам небольшие брошюрки с фотографиями своих скульптур, которым предпослано короткое – на две странички – вступление.
…Наш автобус выезжает за город и останавливается неподалеку от высокой прямоугольной башни Хасана. Когда-то султан, именем которого названа башня, пожелал воздвигнуть здесь, на холме, у самой реки Бу-Регрег, величественный храм, хотя бы отчасти достойный славы наместника Магомета на земле. Во всяком случае, о грандиозных замыслах султана свидетельствуют многочисленные, беспорядочно расставленные колонны, сложенные из круглых, как жернова, плит. Храм закончить не удалось, но башня нашла применение. Некогда у стен ее был невольничий рынок, и рабов приковывали цепями к колоннам. С верхней площадки башни, говорят, открывается прекрасный вид на города Рабат и Сале.
На верхнюю площадку башни ведут не лестницы, а наклонно положенные каменные плиты, щели между которыми тщательно заделаны глиной. Полумрак усугубляет общее впечатление: кажется, что ты пленник темных галерей, вырубленных в высокой горе и ведущих, должно быть, к свету. Я поднимаюсь на башню, как в прошлом, где-нибудь на Тянь-Шане или в Саянах, не раз поднимался к вершинам, соблюдая одну из основных заповедей: в горах не спешат. И я думаю об Аль Идриси. В автобусе я пытался читать вступление к его брошюре. Это – манифест. К сожалению, он написан отвлеченно, порой иносказательно, и, чтобы полностью перевести его, мне потребуется еще некоторое время. Но кое-что я усвоил. Вот какие есть там строки: «Человек – это дикое животное, которое, чтобы жить, вынуждено обращаться за помощью к другим, и в этом – его трагедия. Потому трагедия, что будучи голодным, он ничего не находит и у своего товарища. И тогда он замыкается и ждет, – ждет того, на что все надеются с начала и до конца жизни… Но сколько бы он ни замыкался в себе, прежние потребности заставляют его вновь возвращаться к голодным…» Замкнутый круг. И надежда только на бога. Так, во всяком случае, это можно понять.
С верхней площадки башни Хасана, обнесенной невысоким парапетом, и на самом деле открывается превосходная панорама… Река Бу-Регрег, отступившая за несколько столетий от недостроенной султанской крепости, впадая в океан, разделяет два города: Рабат, лежащий на левом берегу, и Сале – на правом; шоссе же, как стрела проносясь по мосту над рекой, соединяет города. Оба они – белые, оба – праздничные, с плосковерхими нарядными домами, с прямыми авеню, где на тротуарах вместо лип или ясеней растут пальмы…
Вечером, сидя в садике перед отелем «Валима», мы с Машковским переводили брошюру Аль Идриси. Как о третьем лице, он говорит о себе во вступлении: «Если он почувствует, что не находит в собеседнике то, что ожидал, он замыкается». Это и произошло, и теперь уже ничего не поделаешь. Но мне все-таки хочется понять человека, который закладывает основы марокканского изобразительного искусства и, хотя бы потому, что он первый, окажет сильное влияние на следующее поколение художников.
Я пытаюсь представить себе, какое впечатление произвел бы на меня Идриси, если бы начал показывать мне беглые зарисовки пейзажей и городов России. Вероятно, мне было бы любопытно посмотреть, какими увидел их художник другой страны. Но потом мне непременно захотелось бы посмотреть, какой он видит свою страну, своих соотечественников, какие глубины их жизни, их психологии он выносит на суд людей, какие проблемы ставит перед собой и перед другими. И мне кажется, что, если бы Машковский познакомил Аль Идриси с полотнами наших художников, поднимающими острые проблемы современности, тот не остался бы равнодушным. А коллекция Машковского напомнила мне одну выставку, на которой самым остроконфликтным произведением была скульптурная группа из двух дерущихся деревянных петухов…
Все эти соображения я осторожно высказываю Машковскому – он сам подбирал репродукции, и его можно обидеть, а мне вовсе не хочется его обижать. Почти все творчество Машковского посвящено Северу – Беломорью, Ненецкой земле, жителям арктических островов, но в облике Машковского нет ничего традиционно северного: это невысокий, хрупкий, с тонким лицом южанина человек; он очень деликатен, скромен, никому не навязывает своих мнений, и было бы бестактно мне навязывать ему свое… Но мы оба думаем о судьбах искусства вот в таких, вернувших себе независимость странах, как Марокко, и потому вполне понимаем друг друга.
– Я не хотел, чтобы Идриси усмотрел в подборе репродукций тенденциозность, – говорит Машковский.
И все-таки…
– Бон суар, – говорит остановившийся около нашего столика человек.
Это Аль Идриси, и в глазах его – прежняя настороженность. Но мы так искренне обрадовались ему, что его большущие выразительные глаза сразу же потеплели.
…Мы долго бродим втроем по ночным улицам Рабата. Говорит Идриси, и мы только слушаем его. Он говорит о своем одиночестве, о страшном для художника непонимании его стремлений, его поисков теми людьми, с которыми ему приходится сталкиваться; лишь три-четыре человека принимают и одобряют его образ жизни, его цели; это – близкие друзья, но художник пишет не только для друзей…
Очень плохо со средствами. Аль Идриси мечтает о музее, в котором широко будут представлены современные изделия кустарей (кожа, керамика), живопись и скульптура, растительный и животный мир Марокко. Но пока ему не по силам создать такой музей. И вообще он едва сводит концы с концами, хотя у него есть возможность хорошо зарабатывать. Об этом Идриси говорит подробно: заокеанские и западноевропейские туристы охотно покупают выполненные в абстракционистской манере, но с сохранением национального колорита полотна первого марокканского художника. И он, Идриси, давно бы уже стал зажиточным человеком, если бы писал только такие картины.
Аль Идриси сам определяет свое творчество как борьбу с колониализмом. И очень досадно, что мне не удалось познакомиться с картинами художника, антиколониальными по своему духу, но что поделаешь!
Прощаясь с Идриси у отеля «Валима», мы искренне желаем ему большого успеха в творчестве, но и Машковский, и я знаем, что Идриси еще предстоит долгий и трудный поиск.
В своем манифесте он написал: «Тот, кто ходит на четырех лапах, всегда ходит на четырех лапах. Тот, кто ходит на двух лапах, всегда ходит на двух. И все это для удобрения.
(Далее – иносказательно.) И мы были, как и вы когда-то были, и мы прошли через то же, что и вы. Все это – как накипь.
… Мы сказали то, что мы поняли. Теперь ваша очередь, поймите этот мир».
Нам с Машковским ясно, какие горькие обстоятельства породили эти горькие пессимистичные мысли. Но мы не сомневаемся, что Аль Идриси рано поставил точку, что ему еще многое предстоит понять самому. Надо полагать, не случайно он закончил манифест фразой, в которой утверждает, что порвал со своей средой во имя поиска правды и что искать правду он будет с неистребимой верой в успех.
И мы желаем художнику, возвращающемуся по ночному Рабату в свои пустые, застланные циновками комнаты, настойчивости и удачи в его трудных поисках, поисках, которые должны привести его к пониманию трудной, но высокой миссии человека в мире.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Радиокомментатор Арданов коллекционер особого рода. Он коллекционирует голоса людей и народные напевы, мелодии ветра и шумы падающей воды, – коллекционирует звуки мира. Может быть, потому он сам такой тихий, немножко сонный, словно легче слушать с полуприкрытыми глазами и боязно нарушить широко и многообразно звучащую симфонию жизни… Впрочем, от медлительности Арданова не остается и следа, когда дело доходит до работы или удовлетворения страсти коллекционера… Я помню, как он чуть ли не рысью бегал по базару, преследуя водоносов, чтобы записать звон их медных колокольцев, как энергично раздвигал плечом тесные ряды зрителей, сомкнувшиеся вокруг танцоров, и подсовывал на длинном металлическом пруте микрофон к оркестрантам, записывая непривычную мелодию…
В Рабате он уже успел побывать на маленькой киностудии, выпускающей пока лишь документальные фильмы, на радио, где обменялся с местными работниками какими-то записями для последующей трансляции их в Рабате и в Москве…
Мы идем в ресторан, где для нас организована встреча с марокканской интеллигенцией, и я, уверовав в журналистскую хватку Арданова, про себя решаю держаться рядом с ним… Пока же Арданов сонно вышагивает справа от меня и нудно бубнит – жалуется на неудачу. Оказывается, ему рассказывали, что на больших арабских базарах неграмотные сказители – медлахи – до сих пор продолжают творить сказки Шахразады… Арданов обегал весь базар, но так и не нашел ни одного медлаха. Не повезло!
Я успокаиваю его, говорю, что впереди – Черная Африка с ее неповторимой музыкальной культурой, и Арданов на мгновение оживает. Оказывается, во время Московского фестиваля он кое-что уже записал, но страстно мечтает записать гулкую дробь тамтамов где-нибудь в маленькой африканской деревушке.
А я в дни фестиваля случайно познакомился с гвинейцем Диаре Мусса, лесником из города Пита. Мы бродили с ним по Москве, выезжали за город (ему хотелось посмотреть наш русский лес), и я о многом рассказывал ему и о многом любопытном узнал от него.
Не знаю, удастся ли мне встретиться с Диаре Мусса на его родине, среди саванн горного массива Фута-Джаллон…
Мы ждем приглашенных на встречу марокканцев в небольшой полукруглой нише, выходящей в холл. Официанты приносят аперитивы – сильно разбавленное желтоватое виски в высоких стаканах – и бесшумно исчезают.
Начинают подходить приглашенные – это главным образом работники печати, журналисты, и Арданов уже кружит около них. Мне, совершенно не обладающему профессиональным навыком радиокомментатора непринужденно заводить знакомства и выуживать из собеседника интересное, остается только ждать, когда Арданов найдет подходящую тему для разговора с кем-нибудь из гостей… Пока же я сам приглядываюсь к гостям, и у меня складывается ощущение, что одного из них – уже немолодого человека с застенчивыми добрыми глазами, мягкими скупыми движениями – я встречал раньше. Не в Марокко, но встречал… Я мучительно раздумываю, где и как это могло произойти, и вдруг все проясняется: он словно сошел со страниц замечательной книги «Над арабскими рукописями», написанной крупнейшим нашим арабистом, ныне покойным академиком Крачковским. Его зовут Азиз Ляхбаби, он поэт, драматург и философ…
Мне хочется поближе познакомиться с ним, но в кресло рядом со мной опускаются радиокомментатор Арданов и верзила с саженными плечами. Чутье подсказало Арданову для начала завязать знакомство с французом, мсье Фюльжансом, корреспондентом французского центрального агентства печати. Корреспондент общителен, разговорчив, и вскоре я убеждаюсь, что Арданов не ошибся в выборе: мсье Фюльжанс рассказывает нам подробности об Агадирском землетрясении…
Телефонный звонок раздался среди ночи внезапно, когда мсье Фюльжанс уже спал. Звонили из Танжера, из редакции местной газеты. Газетчики слушали радиопередачу из Агадира, но она внезапно прервалась. Радиостанция Танжера поймала слабые, плохо различимые сигналы бедствия, видимо переданные какой-то маломощной станцией… Ничего достоверно не известно, но не проспит ли корреспондент центрального агентства печати сенсационный материал, спрашивали коллеги из Танжера…
Это случилось в ночь на первое марта 1960 года, и, как потом уточнил мсье Фюльжанс, толчок, разрушивший Агадир, произошел в 00 часов 45 минут по Гринвичскому времени. Но в тот момент, когда мсье Фюльжанс повесил телефонную трубку, он мог положиться только на свою интуицию…
От Рабата до Агадира – более шестисот километров. Но уже через пятнадцать минут мсье Фюльжанс гнал свой джип по шоссе в сторону Агадира…
В три часа ночи известие о катастрофе достигло королевского дворца и последовало распоряжение направить в Агадир врачей. Машины скорой помощи из Рабата, Касабланки, Сафи, разрывая ночь сиренами, понеслись в Агадир, но даже они не могли угнаться за джипом мсье Фюльжанса.
Еще не осела пыль над разрушенным городом, когда фары джипа осветили то, что осталось от Агадира. И корреспондент центрального французского агентства печати понял, что не зря гнал машину в ночь, что пыль над развалинами – это золотая пыль. Фюльжанс, конечно, помнил, что был уже случай в истории, когда название этого маленького городка на атлантическом побережье, Агадира, облетело весь мир. Правда, это произошло давно – в 1911 году. Французское правительство «исключительно» в целях охраны жизни марокканского султана и нескольких европейцев, живших в городе Фесе, двинуло в том году свои войска в глубь Марокко и без всякого сопротивления со стороны арабов захватило древнюю столицу страны. Вот тогда-то и появилась в мирных водах Агадира германская канонерка «Пантера»… Эпизод этот остался в истории под названием «прыжок «Пантеры», и известно, что он едва не привел к мировой войне. Французы сумели на три года унять «Пантеру», любезно предоставив ей на растерзание вместо Марокко часть своей другой африканской колонии – Конго… И хотя стихийное бедствие, ныне постигшее Агадир, не грозило мировым катаклизмом, мсье Фюльжанс не сомневался, что уже на следующий день об Агадире заговорят во всех странах. Это была редкая профессиональная удача.
…Несколько столетий руки людей складывали город Агадир. Несколько столетий жители его, преимущественно рыбаки, ловили сардин в холодных струях Канарского течения. За несколько секунд содрогнувшаяся в конвульсиях земля уничтожила многовековой труд. Трагедия разыгралась в те часы, когда все спали, и тем тяжелее оказались последствия…
Мсье Фюльжанс, объехав развалины, вернулся на побережье, к порту. Суда в порту не пострадали. Уцелела и маломощная береговая радиостанция, обслуживавшая рыбаков. Это она неутомимо посылала в эфир сигналы бедствия, которые и были услышаны в Танжере.
К своему сожалению, корреспондент центрального французского агентства не встретил понимания со стороны оставшихся в живых агадирских рыбаков: ему не разрешили воспользоваться радиостанцией для передачи сенсационного сообщения. Мсье Фюльжанс снова сел за руль и снова погнал машину, на этот раз прочь от Агадира. Он промчался около сотни километров и в каком-то небольшом городке, подняв на ноги обслуживающий персонал, получил доступ на радиостанцию и передал репортаж во Францию…
Профессиональное чутье подсказало мсье Фюльжансу, что времени терять нельзя, и, хотя спина и плечи его ныли от усталости, он немедленно вернулся в Агадир, благодаря в глубине души судьбу за то, что о сигналах бедствия первыми узнали работники газеты, принадлежащей тому же агентству, в котором служит он… А мало ли корреспондентов других агентств в Рабате и Касабланке!
Утром к Агадиру были стянуты войска сначала с французских, а затем и американских военных баз, и солдаты вместе с оставшимися в живых агадирцами и добровольцами из других городов приступили к разбору развалин…
Как только королю Марокко доложили о размерах бедствия, он объявил в стране траур и запретил въезд в город всем, кроме санитаров и специальных команд, распорядился удалить всех посторонних (мсье Фюльжанс оказался в их числе). Многие страны мира выразили соболезнование королю по поводу агадирской трагедии и послали помощь жертвам землетрясения. Советский Союз направил марокканскому Красному Полумесяцу, который возглавляется принцессой – дочерью короля, продовольствие, медикаменты, одеяла…
Корреспонденты различных зарубежных газет кружили у развалин Агадира. Оставался среди них и корреспондент центрального французского агентства печати, единоличный владелец уникальных отснятых фотопленок, исписанных личными наблюдениями блокнотов… Мсье Фюльжанс сказал нам, что, по последним и, видимо, окончательным официальным сведениям, число погибших превышает двенадцать тысяч человек. Спасти из-под рухнувших зданий удалось всего несколько десятков человек. Среди погибших – три тысячи иностранцев. Это главным образом французы, но есть испанцы, немцы, итальянцы, норвежцы, англичане, американцы, датчане, бельгийцы, голландцы, шведы. Чудом уцелел известный шведский писатель, лауреат Международной Ленинской премии Артур Лундквист, в канун землетрясения живший вместе с женой, поэтессой Марией Вине, в отеле «Мавритания», который полностью разрушен. Мсье Фюльжанс не знает, как удалось спастись Артуру Лундквисту, но полагает, что он по счастливой случайности выехал из города незадолго до землетрясения… Раненых и оставшихся без крова разместили во временных лагерях в окрестностях города.
Король твердо намерен восстановить Агадир на прежнем месте – этим актом он хочет выразить свое доверие земле, на которой живет. Восстановление должно обойтись в 100 миллионов долларов, или пятьдесят миллиардов марокканских франков…
Мы переходим в небольшой зал, где накрыт длинный стол, и теперь садимся рядом с Азизом Ляхбаби, с которым меня и Арданова знакомит мсье Фюльжанс. Официанты в красных фесках (кстати, это слово происходит от названия марокканского города Фес) сначала показывают нам красиво разложенные на подносах яства, а затем раскладывают их по тарелкам.
Агадир – это тема, которую трудно сейчас миновать в Марокко (во всяком случае – в начале разговора). Совсем недавно самолеты санитарной авиации вывезли из Агадира в Рабат около двухсот пятидесяти детей, оставшихся сиротами. На аэродроме детей встречали представители Красного Полумесяца во главе с принцессой, и многие состоятельные марокканцы тут же усыновляли ребят. Появился новый сын и в семье Азиза Ляхбаби. Агадирская трагедия теперь для него не только национальная, но и семейная трагедия, живое напоминание о которой играет, спит, молится рядом с его родными Детьми… Еще продолжаются кое-где раскопки развалин, еще печатаются в газетах объявления о розыске пропавших без вести, еще специальные команды из марокканцев, немцев, американцев, шведов распыляют по городу дезинфицирующие средства, а санитарные самолеты поливают отдельные кварталы горючим и поджигают их, чтобы предотвратить эпидемии… Беда, как известно, никогда не приходит одна: перелетев из Сахары через Атласские горы, на район Маракеша и Агадира обрушились полчища саранчи. Борьба с саранчой отменена, потому что все силы брошены на раскопки развалин.
Тихим печальным голосом Азиз Ляхбаби говорит нам, что в горах Высокого Атласа разрушено шесть селений. Он называет Аит-Урире, Ано-Дфег, Аит-Аккуб, Теддерт, а два селения вообще исчезли, провалились в бездну… Летчики разведывательных самолетов сообщают о многочисленных трещинах, в которые проваливались люди. По неполным данным, в горных районах погибло шестьсот человек, триста были искалечены, а две тысячи понесли материальный ущерб…
Разговор об Агадире – слишком тяжелый разговор для нашего собеседника, и Арданов, вовремя почувствовав это, меняет тему.
Нам интересно поближе познакомиться с самим Ляхбаби, побольше узнать о его жизни, мировоззрении… И постепенно мне проясняется сложный облик этого уже немолодого, с мягкими сдержанными движениями человека.
Перу Ляхбаби принадлежат драмы, сборники стихов, предисловия к которым пишут дочери короля, философские трактаты.
В годы французского протектората Ляхбаби боролся за независимость Марокко – его бросали в тюрьмы, пытали, проломили череп в застенке, ссылали в южные пустынные районы страны.
Мы поинтересовались содержанием его философских трудов, и он определил их как гуманистические, проповедующие идею братства между всеми народами, нетерпимое отношение к войнам. Но тотчас, имея в виду события в Алжире, ляхбаби сослался на Ленина и сказал, что согласен с его мыслями о справедливых национально-освободительных войнах.
Потом речь зашла о Советском Союзе и, в частности, о запуске искусственных спутников Земли и космических станций. И тут Ляхбаби, имевший достаточно полное представление о наших достижениях, задал на первый взгляд странный вопрос. Тщательно подбирая слова, чтобы не обидеть нас, гостей его страны, он спросил, не кажется ли нам, что в Советском Союзе всему, что связано с техникой, – и примером тому может служить проникновение в космическое пространство, – отдается излишнее предпочтение перед гуманистическим направлением мысли?
Вопрос Ляхбаби, из которого следовало, что философ в той или иной степени противопоставляет изучение космоса, развитие техники – гуманизму, так сказать, в чистом виде, преимущественному вниманию к человеку, – напомнил мне ту единственную картину Аль Идриси, которую нам удалось хорошо рассмотреть.
Она была выполнена нарочито небрежно: по-детски нарисованный самолет в бледно-синем небе, тени согбенных людей, как бы загнанных под землю, а между землей и небом – женщина провожает взлетающий в занятое самолетом небо дух мужчины…
Смысл картины перекликался с вопросом, вежливо заданным Ляхбаби: людям тяжко на земле, небо, к которому они раньше обращали молитвы, заполонила техника, и все-таки – вопреки этой технике – небо по-прежнему существует для духа, для идеальных человеческих устремлений… Так, во всяком случае, я понял картину, и помог мне в этом Ляхбаби. Оба они, художник и писатель, усматривали в технике нечто враждебное себе, чуждое гуманизму в их понимании, и не улавливали большого человеческого смысла в штурме небес.
Их нетрудно понять – этих двух безусловно прогрессивно настроенных людей, Аль Идриси и Ляхбаби. Они выросли в экономически отсталой стране, и техника для них – это американские, французские, бельгийские самолеты в африканском небе, это чужие корабли, заходящие в марокканские порты, чужие машины, разъезжающие по исхоженной верблюдами земле… Техника несла с собой неравенство, закабаление – и политическое, и экономическое, и духовное. Вот откуда уход в гуманизм добрых намерений и добрых слов! Я не знаю, верит ли Ляхбаби, что его голос будет услышан, понят и люди начнут жить по-новому, разумно… Но я отлично представляю себе горькую судьбу многих мыслителей прошлого, обращавшихся к людям с призывом жить по-добрососедски, придерживаться принципов высокой морали. Они, эти мыслители, еще не знали законов общественного развития, и глухота людей к их призывам должна была казаться им трагическим недоразумением.
А Ляхбаби – умного человека с застенчивыми грустными глазами, – неужели французские застенки не убедили его в том, что человечество слышало за свою историю слишком много благостных проповедей и видело слишком много плохих дел, чтобы впредь судить об истинности гуманизма по словам?.. По-моему, Ляхбаби это великолепно понимает. Быть может, именно поэтому он так пристально, и не без тревоги, следит за развитием ракетной техники. Да и только ли он?


























