Текст книги "Листья лофиры"
Автор книги: Игорь Забелин
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Я вспоминаю об этом потому, что сейчас в комендатуре города Маму идет разговор о медицине. В свое время французы создали в районе Маму лепрозорий и в какой-то степени предотвратили распространение проказы среди гвинейцев. Гораздо хуже обстояло в то время дело с лечением туберкулеза, бытового тропического сифилиса, черной оспы, сонной болезни, лимфатизма, той же самой желтой лихорадки… Чтобы одолеть их, нужна широкая сеть медицинских учреждений, нужны многочисленные национальные кадры врачей… И мы с интересом слушаем коменданта района, с гордостью рассказывающего о новой поликлинике, новом родильном доме, о санитарно-просветительном пункте при лаборатории по борьбе с проказой…
К сожалению, у нас мало времени: вечереет, а ночевать нам предстоит в городе Далаба, и там нас ожидает еще одна встреча с местными жителями. Комендант Маму разъясняет ситуацию: за несколько дней до нашего выезда из Конакри правительство республики разослало по районам очередной бюллетень, в котором, среди многих обычных указаний и распоряжений, было в двух строчках сообщено, что наша группа отправляется в поездку по стране и что правительство просит население районов считать нас своими гостями… Что это означает в Африке – мы уже успели почувствовать и, видимо, еще не раз почувствуем.
Комендант района, ответив на вопросы, просит разрешения задать несколько вопросов нам. Все они касаются, в сущности, одной, но чрезвычайно важной для гвинейцев проблемы – кооперации сельского хозяйства, и коменданта Маму интересует опыт Советского Союза.
Пока наиболее сведущие члены нашей группы рассказывают коменданту о колхозах, Арданов еще раз раскрывает свой магнитофон, что-то делает с ним и закрывает крышку.
– Безнадежен? – тихо спрашиваю я.
– Нет, отчего же, – сонным голосом отвечает Арданов. – Там, на площади, я по ошибке поставил его на воспроизведение, а не на запись…
Над столом коменданта, на стене, висят два неумело, но старательно написанных портрета пожилых людей в чалмах.
Перед уходом я спрашиваю коменданта, чьи это портреты.
– Самори и Альфа Яйя, – говорит он и добавляет: – Борцы за независимость.
Самори, которого французы за военный талант именовали даже «суданским Бонапартом», пытался в конце прошлого века объединить в одно государство все племена мандингов, в том числе и малинке, живших на территории Гвинеи; почти двадцать лет колонизаторы не могли справиться с его хорошо обученными войсками… Альфа Яйя в начале нашего века возглавлял восстание против французов в районе Лабе.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Ночи на Фута-Джаллоне всегда прохладны, и прохладна эта, сегодняшняя ночь. Она неторопливо течет над горами и падями, над сухими непроходимыми лесами и саваннами, и ущербная, но яркая луна освещает ей дорогу. Тявкают шакалы. И хотя я полон пережитым за день, и хотя в ушах звучит задорная дробь тамтамов, а перед глазами в стремительном вихре проносятся маленькие, на чуть спружиненных ногах, с оттянутыми назад локтями фигурки пионеров-танцоров, я знаю, что уже видел такую ночь, следил за ее полетом. Это было несколько лет назад на Кавказе – я шел в деревню Вардане, и ночь так же летела над горами, и так же светила луна, и тявкали шакалы, а два медлительных вола тащили по каменистой дороге арбу на огромных колесах. Тогда мне казалось, что время неслышно отпрянуло на целое столетие назад, и навстречу мне может выехать верхом на коне, в лохматой бурке или длинном плаще и цилиндре, величайший из русских поэтов…
Образ его возник на африканской земле естественно и просто, и новые неожиданные нити протянулись от гвинейских возвышенностей к дюнам балтийского побережья, протянулись из настоящего в прошлое и будущее.
Он еще не пришел в Гвинею, наш гений. Но придет. Придет вместе со всем прекрасным, что создано разными народами для всего человечества.
Дня за два до нашего отъезда из Конакри на улицах столицы появилась афиша, извещающая, что в ближайшее время состоится в исполнении конакрийских лицеистов премьера комедии Мольера «Скупой», переведенной на язык малинке.
Но еще до того, как на круглых уличных тумбах появилась эта афиша, мы познакомились с переводчиком и постановщиком пьесы, поэтом и писателем Сангару Туманн. Я был лишь молчаливым свидетелем встречи гвинейского поэта с нашим, советским поэтом, – не вмешивался в разговор, слушал, думал. Мы сидели в одной из комнат республиканского бюро информаций, в кабинете Сангару Тумани, сидели у большого редакционного стола, на котором, как на всяком порядочном редакционном столе, лежали какие-то папки с бумагами, откидной календарь с пометками на белых полях, стоял пластмассовый чернильный прибор, пепельница, заполненная окурками сигарет… Гудел, рассеивая зной, сильный вентилятор, в открытую дверь проникал стук пишущей машинки, легкий треск телетайпа, по коридору сновали работники бюро информации…
Короче говоря, все было просто и обычно, знакомо по Москве, вокруг царила сугубо деловая обстановка, но очень скоро я забыл и о рабочей обстановке, и о редакционном столе, перестал слышать стук пишущей машинки.
Если бы передо мной стояла задача найти среди всех встреченных нами гвинейцев одного, в котором полнее всего воплотились бы сложные и многообразные черты современной Африки, я, пожалуй, остановился бы на Сангару Тумани…
Он молод, в расцвете сил – рослый, стройный, с круглыми широченными плечами и тонкой талией мужчина; на чугунной груди распахнута белая нейлоновая рубашка, под которой рельефно обозначена атлетическая мускулатура. У Сангару Тумани сухое, аскетического абриса лицо; чуть вдавленные виски подчеркивают величину его могучего выпуклого лба; рот – нервный, чувственный; и необычны глаза – они настолько лучисты, что забываешь об их черном цвете… Сангару Тумани эмоционален, импульсивен, насыщен взрывчатой энергией; разговаривая с нами, он быстро ходит по комнате, и в движениях его удивительным образом сочетаются ритмичность танцора и бесшумная гибкость пантеры…
О чем сейчас идет речь?.. О джунглях и о времени, прежде всего.
Часы африканских джунглей отстали от часов Европы чуть ли не на несколько столетий, и рукой стрелку не передвинешь: нужно уплотнить время, нужно, чтобы африканские часы убыстрили ход…Этим занята вся страна, и этим занят Сангару Тумани. Каждый день отсюда ведутся радиопередачи на шести основных языках Гвинеи, и где-то в лесах округа Юкункун или Нзерекоре, на Нигерийской равнине или на Фута-Джаллоне, люди, говорящие на разных языках, слушают одни и те же радиопередачи, узнают одни и те же новости, медлен-
но, но верно усваивают одни и те же идеи… «Деколонизация мыслей и привычек» – это политика, но это и искусство. Да, искусство! – лучистые глаза Сангару Туманн вспыхивают при этих словах… Гриоты, поэты-импровизаторы и музыканты, всегда жили думами и чаяниями народа, всегда выражали его сокровенные надежды и желания… Он, Сангару Тумани, пишет стихи и романы на французском языке: ни одна народность Гвинеи не имела и не имеет своей письменности. Но Сангару Тумани чрезвычайно ценит традиции гриотов, традиции устной поэзии– почти все население республики неграмотно, и только живой голос может донести до большинства гвинейцев живую мысль…
И вот речь идет уже об искусстве… Сангару Тумани останавливается перед нами и с неожиданно мягкими, нежными нотами в голосе говорит, что главная обязанность поэта заключается в том, чтобы создать для народа образ родины – прекрасный, вечно живой и величавый… И он, Сангару Тумани, мечтает воспеть свою страну так, чтобы все ее народы – и сусу, бага, ландума с прибрежной низменности, и фульбе с Фута-Джаллона, и малинке с Нигерийской равнины, и тенда, кониаги, бассари из округа Юкункун, и герзе, кисеи, тома, манон, кано из лесных районов – все они узнали в его песне и свою деревню, и всю Гвинею, и все почувствовали себя соотечественниками, гвинейцами, почувствовали себя единым народом… Поэт не может жить без любви к родине, говорит нам Сангару Тумани, а любовь требовательна, и настоящие поэты всегда мечтали увидеть свою страну еще более прекрасной, чем она есть… В голосе Сангару Тумани звучат металлические нотки, когда он говорит, что искусство должно звать к новой жизни, бичевать пережитки – и местнические, и религиозные, и порожденные колониализмом… Искусство должно вернуть освободившимся людям гордость и веру в свои силы!
Нежная теплая улыбка трогает его губы, когда он говорит, что искусство должно раскрыть перед гвинейскими юношами и девушками поэзию любви, ее красоту, щедрость, одарить их своими эмоциональными богатствами… Это звучит, во-первых, неожиданно, во-вторых, не совсем обычно, и Сангару Тумани поясняет свою мысль: он тщательно изучал в Париже европейскую историю, он задумывался не только над социальной, но и над психологической эволюцией, и он пришел к выводу, что в далеком прошлом люди не умели любить так, как они любят сейчас чувства их были скупее, примитивней, ближе к инстинкту… Он, Сангару Тумани, полагает, что чем сильнее и взволнованнее любит человек, тем полнее и ярче раскрываются его способности, тем выше накал его и общественной и политической жизни… А говорит все это он нам потому, что «деколонизация мыслей и привычек» включает в себя и борьбу за равноправие женщины, за высокое уважение к ней, борьбу с традицией платить за невест, наконец, включает в себя борьбу за настоящую любовь, которая возможна только между свободными и равноправными людьми… 8 марта 1960 года гвинейки впервые в своей истории праздновали Международный женский день – двадцатитысячная демонстрация прошла по улицам Конакри на площадь Республики, к президентскому дворцу, – в этот день Сангару Тумани был по-настоящему счастлив!
Вынув из пачки белую с золотой каемкой сигарету, Сангару Тумани долго крутит ее в тонких, с розовыми ногтями пальцах…
Он рассказывает нам, что недавно перевел на малинке и записал латинскими буквами комедию Мольера «Скупой», и это первый перевод европейского произведения на местный язык.
Но не последний, конечно. Африканская культура должна развиваться в тесном контакте с европейской, заявляет нам Сангару Тумани и темпераментно выкидывает руки вперед, делает такое движение, как будто распахивает невидимые двери Гвинеи…
Для кого?
Сангару Тумани называет Шекспира, Стендаля, Гёте, Пушкина, Маяковского…
…Мы говорим о Сангару Тумани, сидя на открытой веранде отеля «Фута-Джаллон», говорим с поэтом из нашей группы, хотя уже глубокая ночь, а завтра рано утром мы уедем в Пита и Лабе… Я фантазирую, и Сангару Тумани раскрывается передо мной в огромный мир, в котором есть и черная бархатистость ночи, и пламень долгих пожаров, и вековая мудрость народа, и величайшая сосредоточенность гриотов, и утонченная культура европейца; я угадываю в нем безграничность чувства и мысли Пушкина, бесстрашие и гордость Байрона, революционную страстность поэта-карбонария Уго Фосколо, угадываю извечный строй поэтической души – легкую ранимость в мелочах и непреклонную – хоть на эшафот! – стойкость в главном, большом… Да, Сангару Тумани – прекрасный представитель своего народа – это целый мир. Мы еще не знаем, что внесет он в общую сокровищницу человеческой культуры, но в его мире, мире гвинейца, есть место всему лучшему, что создано и французами, и англичанами, и русскими, и потому совсем не химерична моя надежда когда-нибудь встретиться с Пушкиным на Фута-Джаллоне. Он не пришел еще, но он уже в пути…
Ночь сегодня странная: ясная, но воздух кажется мутным от лунного света. Сквозь зеленоватую мглу отчетливо видна широкая падь, противоположный склон горы с неподвижной грудою алых углей (там горит лес), а мелкие предметы не видны на расстоянии вытянутой руки.
Где-то в глубине мглисто-зеленой ночи возникает негромкая частая дробь тамтамов – она то приближается к нам, то удаляется и возвращает нас на несколько часов назад, когда на центральной площади Далабы, уже в темноте, при свете карбидных ламп, начался праздник, организованный в честь нашего приезда. Там были речи, были танцы, пантомимы, песни, и Арданов наконец отвел душу: записал мелодии на магнитофон.
А потом все стихло, и в середину каре провели гриота с четырехугольным, типа гитары, музыкальным инструментом. Он сел неподалеку от нас, и все отошли от него – он остался один. Гриот поставил перед собой на землю инструмент с длинным грифом и чуть тронул струны – низкий рокочущий звук разнесся по замершей площади и угас… Тогда гриот запел – негромко, на странно звучащем для нас языке фульбе, и пальцы его вновь коснулись струн, и рокочущий аккорд как бы подчеркнул произнесенную нараспев фразу…
Гриот пел о самом важном – пел о независимости, и песнь его призывала африканцев к единству в борьбе за нее, и все на площади напряженно вслушивались в его слова… Так же пели когда-то на Руси перед молчаливыми слушателями гусляры, и бородатые предки наши потом передавали друг другу их вещие слова… А почти восемь веков тому назад, самый гениальный из певцов, неведомый гусляр, наделенный удивительной поэтической силой, сложил песнь – «Слово о полку Игореве», в которой звал моих далеких предков к единству, как зовет к единству моих современников неведомый мне гриот… Поэтическая эстафета продолжается – ей не видно конца!.. Тогда, восемь столетий назад, призыв не был услышан, и глухота к нему оказалась роковой для целого народа… Времена меняются, и хочется верить, что песнь гриота – она не умрете последним аккордом гитары! – будет услышана всей Африкой, найдет отклик в сердцах всех африканцев…
Тщетно пытался я рассмотреть гриота – мгла, зеленая лунная мгла скрывала его от наших глаз, и, кончив петь, он растворился в ней, исчез, должно быть, навсегда.
…Утро выдалось прозрачным, свежим.
Наш автобус катит по дороге на Пита, и навстречу нам идут и идут с солидными поклажами на головах жители окрестных деревень: сегодня в Далаба ярмарка.
Одинокую фигуру человека с большой квадратной гитарой за спиной мы замечаем издалека и просим Селябабуку остановить автобус.
Гриот, вчера исчезнувший в ночи, теперь стоит перед нами – старый, но еще, видимо, крепкий человек с клочковатой седой бородкой, усталыми воспаленными глазами. Гриот бос. Большие, расплющенные, в шишках, ноги его, исходившие тысячи километров, опутаны густой сетью серых трещинок – даже черная кожа не выдерживает сухого жара раскаленной земли! Гриот каждому из нас по очереди протягивает руку с длинными узловатыми пальцами и улыбается, обнажая редкие крупные желтые зубы.
Он идет в сторону Пита, но на предложение сесть в автобус отвечает отказом. Он пойдет пешком, как всегда ходил раньше, будет останавливаться в деревнях и петь людям, ждущим его песен. Дойдет он и до Пита, и до Лабе, но еще нескоро. Он не спешит – нельзя спешить и проходить мимо тех, кому он нужен.
Мы не спорим с гриотом. Мы желаем ему счастливого пути и рассаживаемся по своим местам.
Автобус трогается, и одинокая фигура человека с квадратной гитарой за спиной, исчезает за поворотом – теперь уже действительно навсегда!
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Я не выпускаю из рук фотоаппарат и, ежели замечаю что-нибудь интересное, высовываюсь в окошко и «щелкаю» на ходу. А интересного так много, и так хочется запечатлеть пейзажи Фута-Джаллона, что «ФЭД» мой не знает покоя.
Птичкин, устроившийся на капоте между мной и Селя-бабукой, посматривает на меня скептически.
– На ходу фотографировать – только пленку переводить, – говорит он, не одобряя столь пылкое увлечение фотографированием, а потом спрашивает; – Что бы Ты делал месяца два назад?
Вопрос Птичкина не лишен ехидства. До первого февраля 1960 года на территории Гвинеи было запрещено пользоваться фотоаппаратами, и, не будь запрещение отменено, оно принесло бы всем нам большое огорчение… К счастью, говорить об этом уже можно в прошедшем времени, и можно по достоинству оценить изменения, происшедшие в стране за полтора года независимости.
В наследство от прошлого молодая республика получила, кроме всего прочего, и грязь: города, селения находились в антисанитарном состоянии, и один из первых декретов после провозглашения независимости призывал население к борьбе за чистоту городов и деревень. Нужно было вернуть народу утраченное при колонизаторах чувство гордости за свою страну, пробудить в народе желание видеть свою страну прекрасной. А чтобы на страницы зарубежной печати не попадали фотографии, могущие бросить тень на независимую Гвинею, правительство запретило иностранцам пользоваться фото– или киноаппаратами.
Говорят, что в Гвинее произошли разительные перемены: сотни людей выходили на улицы, подметали, убирали мусор, красили, ремонтировали дома, сажали цветы, и глазам иностранцев, ранее уже бывавших в стране, Гвинея предстала обновленной…
Чтобы удобнее было фотографировать я предпочитаю ехать наполовину высунувшись в окно, и ничем, даже оконным стеклом незамутненные дали Фута-Джаллона несутся мне навстречу и как бы проходят сквозь меня, оставляя ощущение легкости и свежести…
Я люблю горы и много раз бывал в горах – самых разных притом. Позади уже не один год экспедиционной работы, и я вправе сказать, что не променял и не променяю горы ни на какую самую роскошную равнину: в горах работать несравнимо интереснее, и ехать по горной тропинке, не зная, что ждет тебя за поворотом, – истинное счастье.
Но Фута-Джаллон – он чем-то не похож на другие горы.
Я подставляю лицо чуть прохладному ветру, я с наслаждением дышу полной грудью и пытаюсь понять, чем все-таки Фута-Джаллон отличается от знакомых мне гор?.. Урал и Кавказ, Тянь-Шань и Саяны, Джугджур и Монче-тундра, Сихотэ-Алинь и Памир, Балканы и Хамар-Дабан, Корякский хребет и Танну-Ола, Карпаты и Хибины – гее они разные, все непохожие, но имеют они и общую черту: они лишают человека простора, они, как в клетку, заключают его в теснину ущелья, они лишают его свободы, заставляя идти по течению рек; чтобы там, в этих горах, вернуть себе ощущение свободы, ощущение простора, нужно долго и трудно пробиваться вверх, торить тропу к вершине… А Фута-Джаллон – он широк, он просторен, дали его распахнуты и необозримы, их не ограничивают монолитные стены хребтов… В этом, очевидно, и заключается различие. Горы Фута-Джаллона – свободные горы, если так позволительно выразиться.
Горная луговая саванна – так называется тип растительности, характерной для Фута-Джаллона. Пальм здесь нет, и вообще деревьев сравнительно немного – небольшие кущи их, рассеянные по плоским каменистым пространствам, виднеются чаще всего где-нибудь в стороне, и лишь изредка дорога ныряет под зеленую арку сплетенных ветвей паринарии, или сенегальской кайи, или прозописа. Больше одиноких деревьев, растущих по обочине шоссе: толстые ветви их кажутся укутанными в плотный зеленый войлок. А открытые безлесные участки – они в мелких темных кочках: так выглядят издали кусты, выжившие в борьбе со слоновыми травами, огнем и скотом… Зелени много лишь по правую сторону дороги: вырубленный в склоне уступ, вдоль которого вьется шоссе, плотно укрыт раскидистыми перепутавшимися кустами… И лишь на редких вершинах, на плоских столообразных поверхностях, еще сохранились участки сухих – «светлых» – тропических лесов. Сохранились, – потому что некогда весь Фута-Джаллон был занят густыми непроходимыми лесами. Их свел, выжег человек; саванна Фута-Джаллона – это ландшафт, созданный человеком. И единичные экземпляры баобабов – в отличие от Конакри, здесь они покрыты мелкой нежной листвой – тоже занесены на Фута-Джаллон и вообще в Гвинею людьми – пилигримами, принесшими их семена из суданской саванны.
Судя по имеющейся статистике, Фута-Джаллон – самый населенный район Гвинейской Республики. Деревни попадаются нам все время. Они застроены такими же, как и на прибрежной низменности, саманными казами, но тростниковые крыши их устроены несколько иначе: они спускаются почти до земли и имеют перехват посередине; так, во всяком случае, выглядит большая часть хижин, и архитектурные различия соответствуют национальным традициям – фульбе строят иначе, чем сусу… Есть и еще одно характерное отличие во внешнем облике деревень: фульбе окружают свои деревни и небольшие клочки полей высокими плетнями, и это уже объясняется особенностями их хозяйства – фульбе разводят скот и вынуждены защищать от него посевы… До недавнего времени фульбе вообще считали земледелие черной работой, достойной лишь покоренных племен и пленников, обращенных в рабов… Теперь положение изменилось, фульбе тоже занимаются земледелием, но на Фута-Джаллоне по-прежнему сосредоточено основное поголовье скота в республике – мелких коров и быков породы ндама и черно-белых лохматых овец.
Зависит это не только от исторически сложившихся навыков населения, но и от того, что Фута-Джаллон в меньшей степени, чем другие районы Гвинеи, заражен мухой цеце – разносчицей сонной болезни.
Ндама и овцы пасутся без всякого присмотра – небольшие стада их часто встречаются у дороги. Интересно, что возле коров и быков непременно вышагивают белые птицы, похожие на цапель; французы называют их «пикэ бёф», то есть «колющие быков», а фульбе – «лаба», как объясняет мне Селябабука. Лаба не «колют» быков в точном смысле этого слова. Наоборот, они склевывают с них кровососущих и прочих жалящих насекомых, в том числе и муху цеце, и тем самым достигается взаимная выгода: птицы получают пищу, а ндама избавляются от своих подчас смертельных врагов.
Не знаю, есть ли на земном шаре уголок, столь не похожий на все остальное в мире, что посещение его не вызовет в памяти никаких ассоциаций… Фута-Джаллон, по крайней мере, не принадлежит к числу таких уголков. Казалось бы – что общего с Россией?.. Плоские, характерные для Африки горы, луговая саванна, островерхие деревни, но вот мелькнули копны бледно-желтых тростниковых снопов, заготовленных для крыш хижин, и перед глазами – осеннее сжатое поле, колючая стерня, стая грачей в холодном небе…
И уж совсем фантастика – сосновый бор!.. Да, да, самый настоящий сосновый бор, хотя во всех солидных ботанических монографиях засвидетельствовано, что южнее Сахары сосны в Африке не растут!.. Сразу за Далабой я заметил песчаную дорожку, обсаженную по бокам соснами и уводящую куда-то в сторону от шоссе; думал – почудилось, очень уж это похоже было на Прибалтику или нечто подобное, но теперь все сомнения рассеялись: сосны – вот они, рядом!.. Мысль об открытии (в Африке-то!) несколько секунд услаждает мое честолюбие, но я не позволяю ему разыграться: наверное, я чего-нибудь не знаю, вот и все.
… Кто сможет назвать имя человека, пронесшего крупное, в белых волокнах семя манго из Индии через пустыни Аравии, Ливии, Нубии в тропическую Африку?.. Следы его развеяны, смыты дождями, ни один древнеегипетский папирус не запечатлел его имя – оно забыто навсегда. Но такой человек был – или их было несколько? – и он зарыл в красную землю Африки продолговатое с гремящей внутри косточкой семя… Человек умер, человек исчез, но осталось дело его жизни, и по всей тропической Африке огромные шумные деревья поют саги о нем, забытом… И был еще человек, который перевез на паруснике из Америки в Африку зерна маиса, – перевез и высадил, научил африканцев выращивать его. Ныне по всей Гвинее, в том числе и на Фута-Джаллоне, сеют кукурузу – она прочно вошла в рацион. Скрип камней, которыми перетирают зерна маиса, менее поэтичен, чем шум тенистых манго, но и он звучит в каждой хижине, из года в год напоминая о забытом… Их было много – людей, которые творили добро и, сами того не подозревая, меняли лик планеты, рассеивая по материкам живое семя… Они разнесли кокосы по всем тропическим побережьям, они доставили из Америки в Африку маниок и рассказали, как избавляться от его ядовитых соков и приготовлять муку тапиоку; они рассадили баобабы – универсально полезные деревья – по саваннам, сменившим сожженные леса; они вывезли из тропической Африки и распространили по всему миру клещевину, собрали в Бразилии и разбросали по свету зерна арахиса, рассадили по всем континентам апельсины, лимоны, эвкалипты и даже занесли на Фута-Джаллон клубнику.
Какими были они, эти жившие в разные века – а то и тысячелетия! – люди? Как выглядели они?., Бог весть! Я знаю лишь, как выглядел один из них, потому что видел его фотографию, сделанную лет тридцать назад. Там, на этой фотографии, стоит возле узорной литой ограды, заложив руки за спину, человек в коротком с округлыми полами пиджаке, в жилете, узких брюках, в шляпе с высокой тульей и широкими полями, – стоит могучий старик с седыми запорожскими усищами и фигурой располневшего грузчика; только посаженные на мясистый нос очки в тонкой металлической оправе, сквозь стекла которых видны сощуренные насмешливые глаза, заставляют думать, что человек этот, пожалуй, имел отношение и к кабинетной работе…
Да, имел. Этот человек – ученый с мировым именем, крупнейший знаток тропической флоры, почетный президент Французской академии наук. Его зовут Огюст Шевалье, и это он рассадил индокитайские сосны по Фута-Джаллону… Еще в пятидесятых годах Шевалье – глубокий старик – был жив, но я не знаю, жив ли он сейчас, и мне не хочется наводить справки… Сосновые боры шумят на плоских возвышенностях Фута-Джаллона, роняют на землю некрупные нежно-коричневые шишки с семенами, источают под жаркими лучами солнца густой смолистый аромат – и это главное, вечное, рядом с которым нелепы раздумья о смерти.
Огюст Шевалье принадлежит к числу тех французов, о деятельности которых в Гвинее народ сохранит благодарное воспоминание.
Во всяком случае, Диаре Мусса, мой московский знакомец, говорит о нем с почтением, а будь инспектор по охране вод и лесов более экспансивным человеком, в словах его, наверное, слышался бы и восторг. Но Диаре Мусса – не Сангару Тумани, он сдержан, уравновешен и даже о том, что волнует его, говорит спокойно, просто, отвлекаясь от всяческих эмоций и несущественных деталей.
С Диаре Мусса, встретившим нас в Пита, я чувствую себя свободнее и проще, чем с кем-либо из других африканских знакомых. И дело тут не только в том, что мы давно знаем друг друга и вместе бродили по улицам Москвы. Дело прежде всего в ровном, понятном мне характере Диаре Мусса, в близком мне складе его мышления, и, как ни забавно это на первый взгляд, хорошему самоощущению моему способствует нормальный, не слишком высокий рост инспектора по охране вод и лесов; разговаривая с ним, я могу не задирать голову кверху… Здесь, у себя на родине, Диаре Мусса одет в коричневую вельветовую куртку, длинные темные брюки; на ногах у него – пады, дощечки с широким ремешком, охватывающим щиколотку. Он носит очки в роговой оправе и золотое кольцо на безымянном пальце левой руки.
Мы стоим с Диаре Мусса у водопада Кинкон. Длинный белый шлейф низвергающейся в каньон реки исчезает в черной глубине, а рядом с нами, на берегу, растут панданусы – у них короткий ствол с пучком длинных топких кожистых листьев, и они похожи на зеленые фонтанчики, бьющие из глубины земли… Арданов-Галкин осторожно приближается с магнитофоном к водопаду и со счастливой улыбкой на толстом лице записывает шум падающей воды… А мы с Диаре Мусса продолжаем разговор о Шевалье, о соснах, о лесном хозяйстве.
О соснах я спросил Диаре Мусса сразу же, как только выдался удобный момент, а после того, как он назвал имя Огюста Шевалье, мне осталось лишь щелкнуть себя по лбу за рассеянность: я читал, что еще в начале нашего века Шевалье заложил в окрестностях Далабы ботанический сад, и теперь сообразил, что именно к нему вела сосновая аллея.
– Он сделал большое дело, – говорит Диаре Мусса о Шевалье и поправляет очки. – За полстолетия сосны расселились по Фута-Джаллону, а в округе Далаба сосновые боры уже занимают территорию в пятьсот с лишним гектаров.
– Даже там, где лес сохранился, эксплуатировать его трудно, – говорит Диаре Мусса. – Пригодные для строительства деревья рассеяны, их приходится выискивать поодиночке в зарослях, прорубать к ним дорогу… Африканский лес – это не ваш бе-рез-ньяк, – по складам произносит Диаре Мусса и улыбается.
Под Москвой, за городом, я повел Диаре Мусса в березовую рощу. Он нежно гладил темно-коричневой рукой белые шелковистые стволы берез, любовался их тонкими гибкими ветвями и все не мог понять, почему так много одинаковых деревьев вокруг: в Гвинее, как и повсюду в тропиках, в лесу встречается такое огромное количество различных видов деревьев, что все перемешано, перепутано, и найти два дерева одной породы – целая проблема. Но, как ни трудна эксплуатация лесных богатств Гвинеи, ее постепенно наладят, и уже решено, что в округе Нзерекоре будет выстроен лесопильно-шпалорезный завод.
Я спрашиваю Диаре Мусса, ведутся ли научные работы в саду Шевалье, и получаю отрицательный ответ: после провозглашения независимости все ботаники и селекционеры уехали во Францию, а подготовить себе замену из числа местных жителей они, разумеется, и не стремились.
Водопад Кинкон, расписанный в рекламках, раньше постоянно посещался туристами, и к нему по склону ущелья проложена лестница. Мы поднимаемся по ней к автобусу, который повезет нас в Пита, но Диаре Мусса вдруг останавливается у буйно цветущего ярко-желтого дерева и с нотками удивления в голосе говорит, показывая на дерево:
– Кассия сибериана! – и повторяет радостно, словно только что сделал большое открытие – Сибериана!.. Понимаете?
Еще бы не понять!.. Я, правда, не уверен, что видовое название кассии происходит от слова «Сибирь», но звучит очень похоже, и я охотно принимаю версию Диаре Мусса… Я вернусь на родину и снова буду работать в Сибири – той самой Сибири, которая всегда была для меня этапом на пути в свободную Африку, – и право же мне приятно будет вспоминать о кассии сибирской (пусть мы чуть-чуть грешим против латыни), растущей в саванне Фута-Джаллона, кассии, обладающей, по словам Диаре Мусса, неисчислимыми полезными свойствами…
Автобус катит обратно в Пита, пылит красной пылью; мелькают за окном желтые и лиловые деревья, безлистные паркии с зелеными стручками; длиннорогие ндама, укрывшись в тени, равнодушно пережевывают жвачку, не обращая на наш автобус никакого внимания, а белокрылые лаба предпочитают все-таки отлетать в сторону… Мы говорим с Диаре Мусса о проблеме, быть может, самой важной в сегодняшней, почти целиком крестьянской Гвинее: о замене переложной подсечно-огневой системы земледелия иной, более прогрессивной, с использованием современной техники и агротехники. И разговор наш имеет самое непосредственное отношение к Управлению по охране вод и лесов, в котором служит Диаре Мусса.


























