![](/files/books/160/oblozhka-knigi-dolgiy-put-34507.jpg)
Текст книги "Долгий путь"
Автор книги: Хорхе Семпрун
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Я не мог отвести глаз от этого человечка. Долгое ожидание не наскучило мне. Наконец подошла моя очередь, и я очутился у низенького стола перед низеньким человечком с окурком, который как раз в эту минуту снова потух. Смерив меня презрительным взглядом, он взял мои бумаги и брезгливо помахал ими в воздухе. Я невозмутимо продолжал глядеть ему в лицо, я просто не мог отвести от него глаз.
Положив мои бумаги на стол, он снова зажег свой окурок, затем принялся разглядывать документ.
– Вот как! – произнес он громовым голосом. – Красный испанец! Так! Так!
Он был вне себя от радости. Видно, ему давно уже не доводилось измываться над красным испанцем.
Я смутно помню порт в Байонне, прибытие нашего траулера в Байонну. Траулер причалил к набережной прямо у главной площади, там были клумбы с цветами, и между ними прогуливались курортники. Мы глядели на эти картины из прежней жизни. В Байонне меня впервые назвали красным испанцем.
Я молча смотрю на низенького человечка и смутно вспоминаю тот день в Байонне, много лет назад. Все равно, что можно сказать полицейскому?
– Смотрите, – кричит он, – красный испанец!
Он глядит на меня, и я гляжу на него. Я знаю, что глаза всех людей прикованы к нам. И тогда я еле заметно распрямляю спину. Обычно я немного горблюсь. Сколько мне ни твердили «держись прямо!» – ничего не помогало, все равно я не перестал горбиться. Я в этом не волен, видно, моему телу так удобнее. Но сейчас я распрямляюсь сколько могу. Я не хочу, чтобы мою осанку приняли за позу смирения. Одна мысль об этом мне противна.
Я гляжу на маленького человечка, и он глядит на меня. Вдруг он разражается криком:
– Я проучу тебя, поганец ты этакий, уж я тебя проучу! Ты что, издеваешься надо мной? А ну, живо – становись опять в конец очереди! Сколько потребуется, столько и будешь ждать!
Я молча забираю с его стола документ и отхожу в сторону. У человечка снова потух окурок – на этот раз он с яростью сует его в пепельницу.
Идя вдоль длинной вереницы людей, я размышляю о том, что за страсть у полицейских «тыкать» всем и каждому. Может, они воображают, что этим нагоняют на нас страх? Но здешний ублюдок не понимает, что наделал. Он обозвал меня «красным испанцем», и тут же я ощутил, что больше не одинок в этом сером мрачном зале. Шагая вдоль очереди, я ловил на себе сочувственные взгляды, в серой мути зала расцветали самые чудесные в мире улыбки. Я все так же сжимал в руке бумаги, но меня подмывало весело помахать ими над головой. Я встал в самый конец очереди. Люди обступили меня, дружески улыбаясь. Они были одиноки, и я был одинок, а теперь мы вместе. Вот что он наделал, человечек с окурком.
Лежа на дне грузовика, я гляжу на деревья. Это было в Байонне, на набережной у площади. Именно там я в первый раз услыхал, что я красный испанец. Назавтра я вновь изумился, прочитав в местной газете, будто в Испании красные сражались против национальных сил. Почему их называли национальными силами, когда они воевали при поддержке марокканских войск, Иностранного легиона, германской авиации и итальянских дивизий, понять было трудно. Это одна из первых загадок французского языка, с которой мне пришлось столкнуться. Но именно в Байонне, на набережной порта, меня впервые назвали красным испанцем. На главной площади были клумбы с цветами. И за рядами жандармов толпились курортники, пришедшие поглазеть на красных испанцев. Нам сделали прививки, затем разрешили сойти на берег. Курортники глазели на красных испанцев, мы же глазели на витрины булочных. Мы глядели на белый хлеб, на золотистые булки, на все эти вещи из прежнего мира. Мы были чужими в этом мире, восставшем из прошлого.
С тех пор я навсегда остался красным испанцем. Это звание признавали за мной все. Так, в лагере меня называли Rotspanier[23]. Глядя на деревья, я радовался, что я красный испанец. Вообще с каждым годом я все больше и больше этому радовался.
Вдруг деревья исчезли, и грузовик стал. Мы прибыли в Лонгюйон, где устроили центр по репатриации узников. Мы соскочили с грузовиков, и я почувствовал, как сильно затекли у меня ноги. К нам подошли медицинские сестры, и Майор по очереди всех расцеловал. Наверно, от радости, что вернулся. Затем началась вся эта комедия. Нас заставили пить вьяндокс[24] и отвечать на бесчисленные дурацкие вопросы.
Слушая эти вопросы, я вдруг принял решение. Надо сказать, оно и раньше вызревало во мне, это решение. Я смутно размышлял о нем в гуще деревьев, на пути от Эйзенаха до здешних мест. Наверно, оно зрело во мне с той самой минуты в эйзенахской гостинице, когда мои ребята у меня на глазах стали превращаться в бывших борцов под ярким светом люстр эйзенахской гостиницы. А может быть, это случилось еще раньше. Может быть, я еще раньше подошел к этому, до того, как собрался в обратный путь. Как бы то ни было, машинально отвечая на все эти дурацкие вопросы: – А вы сильно голодали? А вы сильно мерзли? А вы были очень несчастны? – я решил, что ни за что больше не поставлю себя в положение, когда мне придется рассказывать о нашем долгом пути. С одной стороны, я прекрасно понимал, что невозможно навсегда замолчать этот путь. Но хотя бы замолчать надолго, хотя бы на много лет, господи, это единственный спасительный выход. Может быть, позднее, когда все уже перестанут говорить о нашем пути, может быть, тогда настанет мой черед рассказать о нем. Эта возможность смутно маячила где-то вдалеке.
Нас теребили со всех сторон, и в конце концов мы очутились в зале ожидания, откуда нас по очереди вызывали на медицинский осмотр.
Когда настала моя очередь, я зашел в рентгеновский кабинет, затем побывал у кардиолога и у зубного врача. Меня взвесили и обмерили с ног до головы, задали кучу вопросов о болезнях, перенесенных в детстве. В конце концов я угодил в кабинет врача, перед которым лежала полная история моей болезни со всеми заключениями специалистов.
– Невероятно! – воскликнул врач, просмотрев историю болезни.
Я взглянул на него, и он предложил мне сигарету.
– Уму непостижимо! – повторил врач. – На первый взгляд у вас не удалось обнаружить ничего серьезного.
Стараясь изобразить на своем лице живой интерес к его словам, я неопределенно кивнул – признаться, я плохо понимал, что все это значит.
– В легких чисто, сердце в порядке, давление нормальное. Просто невероятно! – опять повторил врач.
Покуривая сигарету, которую он мне дал, я пытался осознать невероятность этого события, пытался вообразить себя героем невероятного события. Мне хотелось сказать этому врачу: невероятно совсем другое, невероятно то, что я жив, то, что я вообще остался в живых. Даже если бы у меня не было нормального давления, все равно то, что я вообще остался жив, сущее чудо.
– Конечно, – продолжал врач, – у вас нашли несколько кариозных зубов, но в конце концов что вы хотите…
– Да, уж это совсем пустяки, – ответил я, чтобы хоть что-нибудь ответить.
– Вот уже второй месяц, как передо мной проходят узники концлагерей, – продолжал он, – но вы первый, о ком можно сказать, что у него как будто все в порядке.
Взглянув на меня, он добавил:
– По крайней мере, на первый взгляд.
– В самом деле? – вежливо переспросил я.
Он снова пристально взглянул на меня, словно боясь обнаружить признаки какого-то тайного недуга, не замеченного специалистами.
– Хотите, я открою вам один секрет? – спросил он.
Признаться, я совсем этого не хотел, все это было мне совсем неинтересно. Но ведь он не для того задал свой вопрос, чтобы я и впрямь ответил ему, хочу ли я услышать то, что он решил сказать. Он все равно скажет мне то, что решил сказать.
– Я имею право открыть вам это, коль скоро вы совсем здоровы, – пояснил он.
Затем, после непродолжительной паузы, добавил:
– Конечно, на первый взгляд.
Опять эта дань научным сомнениям. Он привык к осторожности, этот человек, понятное дело.
– Так знайте же, – объявил он, – большинство узников, прошедших за эти недели через наши руки, долго не протянет.
Врач увлекся – видно, эта тема всерьез занимала его. Пространно и с полной медицинской обстоятельностью он объяснил мне, каковы должны быть для человеческого организма неизбежные последствия пребывания в концлагере. И очень скоро мне стало стыдно, что я вышел оттуда совсем здоровым… по крайней мере, на первый взгляд. Еще немного, и я сам начал бы думать, что это весьма подозрительно. Еще немного, и я попросил бы у него прощения за то, что остался в живых, что у меня еще есть надежда остаться в живых.
– Говорю вам, большинству из вас не выкарабкаться. Сколько людей погибнет, покажет будущее. Думаю, я не ошибусь, если скажу, что шестьдесят процентов умрет в ближайшие месяцы и годы от последствий заключения.
Мне очень хотелось сказать ему, что вся эта история меня больше не интересует, что я поставил на ней крест. Мне очень хотелось сказать, что он мне осточертел, что до моей смерти, как, впрочем, и до моей жизни ему нет ровно никакого дела. Сколько ты там ни болтай, а мой друг из Семюра умер, хотелось мне сказать. Но, с другой стороны, этот человек выполнял свой профессиональный долг, не мог же я запретить ему выполнять свой долг.
Прощаясь со мной, он снова повторил, что мне чертовски повезло. Наверно, я должен плясать от восторга, что мне вообще довелось проделать этот путь. Если бы я не проделал его, я так никогда бы и не узнал, какой я везучий. Сказать по правде, этот мир живых несколько огорошил меня.
Во дворе меня поджидал Ару.
– Ну что, старик, – спросил он, – жить будешь?
– Если верить этому шаману, наш лагерь был чистым санаторием – такой я здоровяк.
– Про меня он этого не сказал, – рассмеялся Ару, – кажется, у меня пошаливает сердце. Он велел мне всерьез заняться лечением, там, в Париже.
– Сердце – это пустяки, устанет – выключишь, – пошутил я.
– Ты думаешь, я приуныл, старик? – сказал Ару. – Брось! Самое главное, мы живы, светит солнце, а ведь мы могли бы превратиться в дым. – Верно, – говорю я.
Мы просто должны были превратиться в дым. А сейчас мы смеемся. Ару тоже, как и я, вернулся из лагеря, мы имеем право смеяться сколько влезет, если нам этого хочется. А нам хочется.
– Пошли, – говорит Ару, – надо же нам оформить паспорт.
– Ты прав, черт побери, опять начинается волынка.
Мы шагаем к административному бараку.
– А ты чего захотел, приятель? – продолжает Ару. – Кто тебе позволит околачиваться без бумаг? Кто тебя знает, может, ты совсем не тот, за кого себя выдаешь.
– А откуда они могут знать, тот я или не тот? Мы свалились к ним невесть откуда. Может, я и в самом деле не тот, да и ты тоже.
Мои слова сильно забавляют Ару.
– А присяга, старик? Мы должны будем присягнуть. Неужто ты ни во что не ставишь присягу?
Ару искренне забавляется. Сердце у него пошаливает – наверно, врач и его зачислил в те шестьдесят процентов, которым не выкарабкаться. Но сейчас ярко светит солнце, и мы ведь не превратились в дым…
– Похоже, ты доволен, Ару…
– Доволен? Не то слово, старик. Я будто заживо в рай попал.
– Рад за тебя. Что до меня, то все эти медицинские сестры и доктора, их идиотские расспросы, жалостливые взгляды и сочувственные кивки – все это действует мне на нервы.
Ару хохочет, его просто трясет от смеха.
– Ты слишком всерьез все принимаешь, старик. Я всегда говорил: ты слишком много думаешь. Оставь свои мысли, старик, и бери пример с меня – смейся. Взгляни на этих придурков – умора, да и только!
Мы входим в административный барак, и Ару торопливо оглядывает восседающих здесь придурков обоего пола.
– Наверно, мы просто отвыкли от всего этого, старина, – говорит он.
Наверно, в этом все дело.
В целом с формальностями по установлению личности мы разделались довольно быстро – помогла присяга. Скоро мы очутились у последнего стола, за которым сидела белокурая девица в светлой блузке. Взяв карточку Ару, она сделала на ней какую-то пометку. Потом она протянула Ару тысячефранковую бумажку и восемь пачек сигарет – это был аванс, который выдавали репатриантам. Затем она взяла мою карточку и временный паспорт. Сделав на карточке пометку, она снова выложила на стол восемь пачек сигарет. Я начал рассовывать сигареты по карманам, но их было слишком много, и половина осталась у меня в руках. Затем девица протянула мне тысячефранковый билет. Ару угостил меня сигаретой, и мы закурили. Белокурая девица уже собралась вернуть мне паспорт, как вдруг бросила на него взгляд.
– О! – воскликнула она. – Вы, оказывается, не француз!
– Нет, – сказал я.
– В самом деле вы не француз? – переспросила она, разглядывая мой паспорт. – Франция – моя вторая родина, как мне объяснили, но я не француз.
Девица бегло взглянула на меня, затем снова принялась рассматривать мой паспорт.
– А кто же вы такой? – осведомилась она.
– Там ведь сказано, я испанский эмигрант.
– А вы не приняли французское подданство?
– Погодите, мадемуазель, бабочка еще порхает, а вы уже готовы проткнуть ее булавкой!
Выпалив это, я ощутил стыд. Опять шутка, достойная «бывшего борца», как сказала бы моя синеглазая знакомая из Эйзенаха.
– Я серьезно спрашиваю вас, мсье, – повторила она официальным тоном. – Вы в самом деле не француз?
– В самом деле не француз.
Стоявший рядом со мной Ару потерял терпение.
– Какая разница, черт побери, француз мой приятель или турок? – спросил он. – Я не турок, – учтиво поправляю я.
Надо же в самом деле уточнить положение.
– А если даже он не француз, черт побери, какая разница? – снова спросил Ару.
Белокурая девица слегка смущена.
– Видите ли, – сказала она, – это касается пособия по репатриации. Оно выплачивается только французским гражданам. – Я не французский гражданин, – сказал я, – и вообще я ничей гражданин.
– Не станете же вы уверять, будто он не имеет права на эту жалкую тысячефранковую бумажку! – в ярости крикнул Ару. – Вот именно, – ответила белокурая девица. – Вот именно. Он не имеет на нее права.
– Но кто, черт побери, выдумал эту хреновину? – заорал Ару.
Белокурая девица совсем растерялась.
– Не сердитесь, мсье, я здесь ни при чем. Это решение администрации.
Ару разразился уничтожающим смехом.
– Администрация, – передразнил он, – плевал я на вашу администрацию. Сами-то вы как считаете?
– А мне не положено ничего считать, мсье, – отрезала девица.
– У вас нет никакого собственного мнения на этот счет, так, что ли? – издевательски осведомился Ару.
– Если бы я начала по всякому поводу составлять собственное мнение, мсье, было бы просто невозможно работать, – с непритворным негодованием сказала девица. – Я только выполняю распоряжения администрации, мсье, – добавила она.
– … твою мать! – сквозь зубы пробормотал Ару.
– Моя мать тоже на государственной службе, мсье, – с еще большим достоинством выговорила девица.
– Брось, – сказал я Ару, – ты же видишь, мадемуазель обязана выполнять распоряжения администрации.
Ару сразил меня взглядом.
– Заткнись, – отрезал он, – ты не француз, ты здесь ни при чем. Для меня это вопрос принципа.
– Распоряжения на этот счет сформулированы совершенно точно, мсье, и притом в письменном виде. Только французские граждане имеют право на пособие по репатриации, – повторила девица.
– Значит, мы зря воевали, – сказал Ару.
– Не болтай ерунды.
– Заткнись! Я сказал: это вопрос принципа.
– Что до меня, – продолжал я, – то я не воевал.
– Ты что за хреновину несешь? – накинулся на меня разъяренный Ару.
– А ничего. Просто я говорю, что не воевал.
– Я спрашиваю: что значит этот собачий бред?
Ару обернулся ко мне. Белокурая девица удивленно наблюдала за нами. Она все еще держала в руках мой временный паспорт.
– А то, что никакой я не бывший борец. И я вовсе не воевал.
– Ты что, спятил? А что же ты тогда, спрашивается, делал?
– Я участвовал в движении Сопротивления.
– Знаешь что, не вкручивай мне шарики. Ты всерьез считаешь, что не имеешь права на это занюханное пособие по репатриации?
– О, простите, – вмешалась белокурая девица, оскорбленно поджимая губы, – но это вовсе не пособие по репатриации, это только аванс в счет будущего пособия. Точные размеры компенсации еще не определены.
Эта белокурая девица любила ставить точки над «i». Ничего не поделаешь – администрация.
– Хреновый аванс, – пробурчал Ару.
– Не надо грубить, – сказала девица.
Ару вновь разразился громовым голосом.
– Я спрашиваю тебя, хочешь ты получить этот хреновый аванс или нет? – Но ведь я же не репатриант, – простодушно заявил я. – Не иначе ты спятил, – повторил Ару.
– Послушайте, – сказала девица, – речь идет вовсе не о том, хочет ли мсье получить аванс или же нет. Речь идет о том, что он не имеет на это права. Понимаете? Право…
– Не право, а сраво, – пригвоздил ее Ару.
Шум спора привлек к нам всеобщее внимание. К нам подошел какой-то молодчик. Вместо белой блузки на нем синий костюм. Наверно, он заведовал тем самым отделом администрации, которому надлежало оформить наше возвращение в мир живых. Он учтиво осведомился о причинах спора. Ару изложил ему суть вопроса, пересыпая свою речь крепкими словечками и суждениями более общего порядка применительно к политике Франции. Белокурая девица тоже изложила ему суть вопроса, но безучастным тоном и на своем конторском языке. Для нее это был чисто служебный вопрос, ее дело – сторона.
Заведующий вежливо объяснил нам, каковы распоряжения администрации на этот счет. Сомнений не оставалось: я должен вернуть тысячефранковую бумажку. У меня нет никаких прав на эту тысячефранковую бумажку.
– Учтите, пожалуйста, что впоследствии мсье бесспорно получит право на пособие по репатриации, когда вопрос о пособиях по репатриации и о статусе репатриантов будет решен законодательным путем. Этот вопрос бесспорно будет решен, поскольку число иностранцев, которые, подобно мсье, сражались за Францию, весьма велико.
Мне уже не хотелось говорить ему, что я вовсе не сражался за Францию и что я отнюдь не считаю себя репатриантом. Мне не хотелось еще больше усложнять ситуацию. Я вернул тысячефранковую бумажку, на которую не имел права.
– Но, с другой стороны, мсье имеет право на бесплатный проезд и проживание на всей территории страны, пока мсье не проследует к своему постоянному местожительству. Именно там, на месте постоянного проживания мсье, и сможет быть рассмотрен в целом вопрос о его статусе репатрианта.
Я не стал говорить ему, что у меня и в помине нет никакого постоянного местожительства. Вдруг это как-нибудь отразится на моем праве на бесплатный проезд и проживание на всей территории страны. Ару тоже умолк. Он был подавлен всеми этими административными тонкостями. Мы направились к выходу.
– А сигареты? – спросила белокурая девица.
Услыхав вопрос белокурой девицы, чиновник в синем костюме оторопело вылупил глаза.
– В самом деле, сигареты, – повторил он.
У Ару точно язык отнялся, он не знал, что и сказать.
Но чиновник вдруг принял быстрое и смелое решение.
– Разумеется, – сказал он, – согласно букве данного циркулярного письма акты выдачи сигарет и денежного аванса в размере тысячи франков безусловно связаны между собой. Но я полагаю, что мы поступим в соответствии с духом настоящего циркулярного письма, оставив сигареты в распоряжении мсье. Если только, конечно, мсье курит.
– Не скрою, – отвечал я, – курю.
– Если так, оставьте эти сигареты себе, – произнес он, – возьмите их, это отвечает духу настоящего циркуляра.
Посмотрев направо, налево, Ару уставился в пустоту. Наверно, он задумался над духом циркуляра.
– Желаю вам счастливого пути, господа, – сказал чиновник, – и благополучного возвращения домой.
Наверно, мои лукавые пенаты давились от смеха, слушая эти слова. Вдвоем с Ару мы вышли во двор.
– Это просто невероятно, – сказал Ару.
Я не решился сказать ему, что все это вполне закономерно, – такой у него был подавленный вид. Мы зашагали по большой аллее, разбивавшей пополам всю территорию лагеря по репатриации узников. Но я не репатриант, я испытывал едва ли не благодарность к белокурой девице за то, что она напомнила мне об этом. Из одной чужой страны я приехал в другую. Вернее, чужой – я сам. Я едва ли не рад был, что сразу же вновь очутился в положении чужеземца: это не даст мне раскиснуть. Ару, тот, конечно, смотрел на все это иначе. Он сильно огорчился, Ару, нелегко ему было убедиться в незыблемости административных устоев у себя на родине. Видно, там, в лагере, по воскресеньям, когда находилось время для размышлений, он мечтал о другой, совершенно новой Франции. Столкновение с реальностью потрясло его. Он совсем сник, Ару. Я же, напротив, всегда считал, что всякое столкновение с реальностью необычайно стимулирует деятельность рассудка. Волей-неволей начинаешь шевелить мозгами. Пройдя центральную аллею, мы остановились у колонки – напиться воды. Ару напился первым, затем вытер рот тыльной стороной ладони.
– Тоска, – вздохнул он, – на том свете и то, наверно, лучше.
Уж это он, что называется, загнул. На том свете, наверно, все-таки хуже. Пришел мой черед напиться – вода была свежая. Я подумал о том, что наш долгий путь позади. Я пил свежую прозрачную воду и вспоминал ту, другую воду, которой мы отведали на площади немецкой деревни. Как раз тогда Ару тоже был с нами.
Мы шагали по белой дороге, и на нее попеременно набегали то тень, то солнце. Бараки Малого лагеря оставались справа, за лесом. Мы шли в деревню, чтобы напиться воды. Вчера эсэсовцы, убегая, взорвали водопровод. Но на площади ближайшей деревни, конечно, должна быть вода. Наверняка там есть вода, вот мы и напьемся.
Наши сапоги громко скрипели по белой каменистой дороге, мы шли, переговариваясь друг с другом. Наверняка на площади того села будет вода.
По воскресеньям мы часто разглядывали то село, примостившееся в зелени равнины. Мы забирались в лесок за бараками Малого лагеря и оттуда разглядывали село. Спокойный дымок стелился над домами. Но сейчас мы и сами на воле, мы шагаем по белой каменистой дороге, громко переговариваясь друг с другом. Наверно, та деревня ждет нас, именно к ней ведут наши победные шаги, собственно, она и есть цель нашего похода.
Я гляжу на деревья – они шевелятся. Это апрельский ветер тронул деревья. Пейзаж сразу утратил прежнюю неподвижность. Прежде, вопреки медленной и неуклонной смене времен года, пейзаж оставался неподвижным. Вернее, это мы оставались неподвижны лицом к лицу с пейзажем, который казался простой декорацией. Но вот пейзаж ожил. Каждая тропинка, берущая свое начало слева, под деревьями, – это путь, который ведет к глубинам пейзажа, к его новым, нескончаемым тайнам. Сколько радостей сулит этот пейзаж, стоит только протянуть руку. Я громко смеюсь. Ару, ушедший было вперед, остановился и ждет, когда я его догоню. Он видел, как я шел совсем один и смеялся.
– Чего ты смеешься? – спрашивает он.
– Уж очень славно шагать по дороге.
Я оборачиваюсь, оглядываюсь вокруг. И Ару тоже оглядывается. – Да, – говорит он, – неплохо.
Мы закуриваем. Мы курим сигареты «Кэмел», которые подарил нам американский солдат. Он был из Нью-Мексико и говорил на певучем испанском языке.
– Весна. Природа. Смешно! – говорю я.
– Но почему? – спрашивает Ару.
У него бритая, седая как лунь голова. И он недоумевает, отчего мне смешно при виде весны. И природы.
– Точно я и сам не знаю. Наверно, чувствую какую-то разрядку. Оттого и смеюсь.
Обернувшись, мы глядим в сторону лагеря.
Деревья частично закрыли от нас карантинные бараки и бараки ревира. Повыше, на склоне холма, стоят ряды цементных корпусов, а вокруг плаца, где была поверка, протянулись деревянные строения нежно-зеленого цвета. Слева, в глубине, выступает труба крематория. Мы глядим на этот холм, на котором люди вырубили весь лес и разбили концентрационный лагерь. Тишина стоит вокруг, и апрельское небо сияет над ним – над этим лагерем, который создали люди.
Я пытаюсь ощутить неповторимость этой минуты. Ведь это ради нее мы так упорно цеплялись за жизнь, ради той минуты, когда мы наконец сможем взглянуть на лагерь снаружи. Но ничего не выходит. Я совершенно не в силах ощутить, что же в ней неповторимого, в этой неповторимой минуте. Я говорю себе: гляди, старик, это неповторимая минута, сколько погибло твоих друзей, и все они мечтали об этой минуте, когда мы сможем взглянуть на лагерь вот так, снаружи, когда мы будем уже не в плену, а на воле. Все это я мысленно повторял себе много раз, но не чувствовал никакого воодушевления. Наверно, я просто не способен ощущать неповторимые минуты, их, так сказать, квинтэссенцию. Я вижу лагерь, слышу глухой клекот весны, и мне хочется смеяться и бежать по тропинкам в молодой лесок, одетый хрупкой прозрачной зеленью, как это всегда бывает по весне на воле.
Кажется, я упустил неповторимую минуту.
– Ну что, идете вы или нет? – кричит Диего, опередивший нас на добрую сотню метров.
Идем, конечно.
Нам захотелось пить, и мы решили, что на площади той деревни наверняка есть вода. На площади маленьких деревень всегда есть вода. Она стекает на камни, отшлифованные временем, и от нее веет прохладой. Широко шагая, мы догоняем Диего с Пьером – они поджидают нас на перекрестке бетонированного шоссе, которое ведет в деревню.
– Чего вы там застряли? – спрашивает Диего.
– А вот все из-за него. Весна, видите ли, смешит его. Он то и дело останавливается и хохочет, – отвечает Ару.
– Весна его будоражит, понятное дело, – говорит Пьер.
– Да нет, – говорю я. – Вовсе нет. Просто очень славно шагать по дороге. Ведь до вчерашнего дня по дорогам шагали другие. – Кто? – переспрашивает Диего. – Все остальные, – отвечаю я. – Все, кто не был в лагере.
– Нас там немало было, в лагере, – усмехается Пьер.
Что верно, то верно. Нас было немало.
– Ну так что, – спрашивает Диего, – пойдем мы в ту проклятую деревню или не пойдем?
Невольно все мы смотрим туда, где кончается дорога и начинается та проклятая деревня. Сказать по правде, не только и не столько жажда влечет нас туда. Можно ведь было напиться той воды, что привезли в своих автоцистернах американцы. Нас влечет к себе сама деревня. Долгое время она воплощала в себе внешний мир, жизнь, которая продолжалась за оградой лагеря. По воскресеньям с опушки леска за Малым лагерем мы жадно следили за ней. А сейчас мы сами шагаем навстречу этой жизни.
Перестав смеяться, я затянул песню.
Диего недовольно обернулся ко мне. – Ты, кажется, что-то пытаешься спеть?
– Как что – «Голубку»!
Дурацкий вопрос. Ведь ясно, что я пою «Голубку».
– Если бы! – буркнул он, пожимая плечами.
Стоит мне только запеть, как мне сразу же велят замолчать. Даже когда мы поем хором, ребята всякий раз негодующе разводят руками, а затем и вовсе затыкают уши. В конце концов я пустился на хитрость: когда мы поем хором, я только открываю и закрываю рот, но при этом не издаю ни единого звука. Другого выхода нет. Но вот что еще обидней. Даже тогда, когда я не напеваю никакой определенной мелодии, когда я просто импровизирую, мне все равно заявляют: «Ты фальшивишь». Я никак в толк не возьму, как можно фальшивить, если ты ничего не пытаешься спеть. Но говорят, будто в музыке «верность» – понятие абсолютное. В результате, даже стоя под душем, я не могу распевать во всю глотку. И тут кто-нибудь непременно крикнет, чтобы я замолчал.
Шагая по бетонированному шоссе, мы больше не переговариваемся друг с другом. Хороша природа вокруг, но она пустынна: на пышных зеленых лугах не видно людей, нигде вообще не видно людей. Может быть, сейчас не время для полевых работ, я в этом ничего не смыслю, я городской человек. Или, может быть, у природы всегда такой вид на другой день после прихода врага. Может быть, она всегда такая на другой день после прихода врага – безлюдная, скованная настороженным молчанием. Мы возвращаемся к прежней жизни, к той, что была раньше – до того, как мы проделали этот путь. И для тюрингских крестьян – а они все же должны быть где-то поблизости – сегодня тоже начинается другая жизнь, но это жизнь, которую принесло поражение. Может быть, они попрятались по домам, выжидая, чем обернется для них жизнь. Хотел бы я знать, как они встретят нас, жители той деревни.
Мы подходим к первым домам села. Это еще ненастоящая деревенская улица. Просто дорога еще не кончилась, и вокруг нее выросло несколько домиков. Они чистенькие, эти домики, приятные на вид. Из-за белого забора доносится кудахтанье кур, квохтанье домашней птицы. Немного подальше – деревенская площадь. Площадь существует наяву, значит, она не просто пригрезилась нам во сне. Посреди площади родник, а в одном из углов два высоких бука, в тени которых стоят скамейки.
Вода стекает в стертую от времени каменную чашу, к которой ведут две ступеньки. Вода стекает вниз равномерной струей, но иногда под порывами апрельского ветра разлетается брызгами, и тогда не слышно звука струи, падающей в чашу. Ну вот мы и пришли, мы глядим, как бежит вода.
Приникнув к струе, Диего долго-долго пьет. Когда он выпрямляется, лицо его покрыто блестящими каплями.
– Хороша вода, – говорит он.
Я оглядываюсь вокруг, на дома, примостившиеся по бокам опустевшей площади. На первый взгляд деревня пуста, но за запертыми дверями домов, за затворенными окнами я чувствую незримое присутствие людей, жителей этой деревни.
Вот и Пьер, смеясь, распрямился.
– Черт побери, вот это вода! – говорит он.
В лагере вода была скверная, лучше было не пить ее слишком много. Помню, еще в ночь нашего прибытия многие сильно захворали, напившись той теплой, противной воды. А парень из Семюра остался в вагоне. Он умер, и я подхватил его на руки и долго прижимал к груди его труп. Но эсэсовцы рванули двери вагона, на нас посыпались окрики и удары. Под злобный лай сторожевых собак мы соскочили на перрон, голыми ногами в зимнюю слякоть, и парень из Семюра остался в вагоне. Я опустил его труп рядом с трупом того старика, который перед смертью спросил: «Понятно?» Кажется, и мне многое стало понятно.
Ару тоже напился вкусной воды.
Я стал размышлять о том, сколько лет существует этот родник. Должно быть, много веков, хотя наверно никто не мог бы этого сказать. Может, тот родник и положил начало деревне, может, тот давнишний источник и привлек сюда крестьян, и крестьяне поставили здесь дома. Во всяком случае, живой родник, должно быть, уже струился здесь в те времена, когда на Этерсберге еще рос лес и буковые деревья покрывали весь холм, на котором потом построили лагерь. На эспланаде между кухней и «эффектенкаммер» эсэсовцы сохранили бук, в тени которого, по преданию, отдыхал Гёте. Я вспомнил о Гёте и Эккермане, о том, как они вели свои беседы в назидание потомкам, между кухней и «эффектенкаммер». Я думал, что теперь им вряд ли удалось бы возобновить эти беседы: дерево все сгорело внутри, теперь это всего-навсего гниющий остов. В тот день, когда самолеты союзников бомбили заводы на территории лагеря, гётевский бук был уничтожен американской бомбой. Глядя, как Ару глотает чистую, свежую воду и затем подставляет лицо под струю, я подумал: а что сказал бы Ару, если бы я ему сообщил, что он пьет гётевскую воду, что Гёте наверняка приходил к этому сельскому роднику, чтобы утолить свою жажду после очередной беседы с Эккерманом, предназначенной для потомства. Боюсь, Ару просто послал бы меня к черту.