355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хорхе Семпрун » Долгий путь » Текст книги (страница 13)
Долгий путь
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:12

Текст книги "Долгий путь"


Автор книги: Хорхе Семпрун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Паника мало-помалу улеглась. Некоторые еще теряют сознание, но их тотчас подхватывают под руки, подталкивают к окошкам и к тем, кто держит консервные банки с мочой. На безучастные лица накладывают холодные, влажные платки, некоторых просто бьют по щекам, чтобы привести в чувство.

– Моя банка пуста, – объявляет чей-то голос. – Может, кто наполнит, а, ребята? – Давай сюда, – откликается другой. – Могу подсобить.

Опять слышатся смешки, казарменные шуточки.

Правда, в чувство удалось привести не всех. Есть мертвые. Их не воскресишь. Мы положили их рядом с первой жертвой этого пути – рядом с маленьким старичком, который спросил: «Понятно?» – и умер. Мы положили их рядом, чтобы их не растоптали, но в вагонной давке это было далеко не легким делом. Проще всего оказалось передавать трупы в горизонтальном положении из рук в руки до того самого места, где мы решили их сложить. Поддерживаемые невидимыми руками мертвецы, уставившись открытым, потухшим взглядом в пространство, казалось, сами плывут по вагону. По вагону шла смерть – казалось, неодолимая сила толкает трупы к этой последней цели. Потом, гораздо позже, я узнал, что именно таким образом наши немецкие товарищи выносили на лагерный плац заключенных, умерших в течение дня. Это было в прежние времена, во времена героические, когда лагерь был действительно настоящим лагерем; а теперь разве это лагерь – чистый санаторий, так, по крайней мере, с презрением утверждали лагерные старожилы. Эсэсовцы обходили безупречный строй заключенных, выстроенных в каре по блокам. В середине каре, поддерживаемые невидимыми руками, стояли мертвецы. Они мгновенно коченели на лютом морозе Эттерсберга, под снегом Эттерсберга, под дождем Эттерсберга, струившимся на их мертвые глаза. Эсэсовцы пересчитывали узников, зачастую по два раза, и на основании этой цифры выписывали порции на следующий день. Из хлеба, предназначенного мертвецам, из маргарина, предназначенного мертвецам, из их похлебки товарищи создали продовольственный запас, чтобы помогать слабым и больным. На лагерном плацу под эттерсбергским дождем, который струился по их потухшим глазам, под снегом, оседавшим на их волосах и ресницах, трупы товарищей, умерших за день, оказывали громадную услугу живым. Они еще на какой-то срок помогали отдалить смерть, подстерегавшую всех живых.

И тут поезд снова остановился.

В вагоне воцарилось молчание, молчание особое, не то, когда случайно, на мгновение замирает окружающий шум, а настороженное, выжидательное молчание, когда все ждут не дыша. И снова, как при каждой остановке поезда, чей-то голос спрашивает: приехали?

– Что, ребята, приехали? – спрашивает голос.

И снова никто не отвечает. В ночном воздухе два раза подряд раздается паровозный свисток. Мы прислушиваемся в напряженном, томительном ожидании. Тут уже не до обмороков.

– Видно там что-нибудь? – спрашивает кто-то.

Это тоже привычный вопрос.

– Ничего, – отвечает один из тех, кто стоит ближе к окошку. – И вокзала нет? – спрашивают снова.

– Ничего, – слышится в ответ.

И вдруг по шпалам стучат сапоги.

– Идут.

– Наверно, обход делают, на каждой остановке делают обход.

– Спросите их, где мы.

– Правда, кто-нибудь там, спросите, скоро ли доедем до места.

– Так они тебе и ответят.

– Им плевать, что нам больше невмоготу.

– Еще бы, им небось не за то деньги платят!

– А бывает, что попадаются вежливые, они отвечают.

– Бывает, что медведь летает…

– Заткнись, мне правда попадались.

– Ну, значит, это исключение, которое подтверждает правило, старик.

– Да, кроме шуток, однажды в тюрьме Френ…

– Ну, завел шарманку, надоело.

– Да я только хочу сказать, что был со мной такой случай, вот и все.

– Да заткнитесь вы наконец, дайте послушать!

– Чего там слушать, делают обход, и вся недолга.

Но разговоры умолкают.

Стук сапог приближается, вот он уже возле самого вагона.

– Это солдат, он один, – шепчет парень, стоящий у окошка.

– Ну спроси у него, хуже не будет!

– Мсье, – окликает парень, – эй, мсье!

– Черт возьми, – усмехается кто-то, – да кто же так говорит с бошами. – А что, – возражает другой, – хочешь получить справку, соблюдай вежливость.

Раздаются иронические смешки.

– Ох уж эта французская любезность, не доведет она нас до добра, – назидательно замечает кто-то.

– Скажите, мсье, вы не знаете, скоро ли мы приедем?

Солдат что-то отвечает, но в вагоне не слышно – слишком далеко.

– Что он сказал? – волнуется кто-то.

– Да погоди ты, черт возьми. Он нам потом перескажет, дай сначала выслушать.

– Еще бы, – отвечает парень солдату, – нам тут больше невмоготу.

Снаружи снова раздается голос немца, но в вагоне ничего не слышно.

– Правда? – говорит парень, беседующий с немецким солдатом.

Невидимый солдат опять произносит что-то неразборчивое.

– Спасибо, мсье, большое спасибо, – отвечает парень.

Шаги удаляются по шпалам.

– Черт побери, до чего же ты вежлив, старик! – опять начинает прежний голос.

– Ну, что он тебе сказал?

Парня со всех сторон забрасывают вопросами.

– Чем орать, дали бы ему вставить слово! – выкрикивает кто-то.

Парень начинает рассказывать.

– Так вот, значит, когда я спросил, скоро ли мы приедем, он сказал: «А вам, – говорит, – что, не терпится скорее приехать?» – и головой покачал.

– Покачал головой? – переспрашивает голос справа.

– Покачал, – подтверждает парень, говоривший с немецким солдатом. – А почему, ты думаешь, покачал? – спрашивает тот же парень справа.

– Да катись ты знаешь куда, начхать на то, качал он или не качал! – кричит другой.

– По-моему, он вроде бы хотел сказать, что на нашем месте не торопился бы приехать, – отвечает тот, кто говорил с немецким солдатом.

– А почему? – спрашивают из середины вагона.

– Да заткнитесь вы все, наконец! Скоро мы приедем или нет? – возмущенно кричит кто-то.

– Он говорит, можно считать, мы уже приехали, а теперь нас повезут по узкоколейке к лагерному вокзалу.

– А нас в лагерь везут? Какой еще лагерь? – раздается удивленный голос.

Удивленному голосу отвечает град издевок.

– А ты думал, нас на курорт везут, болван, с луны ты свалился, что ли?

Тот молчит, как видно, обдумывает то, что узнал.

– Но почему он покачал головой? Хотел бы я знать, почему он все-таки покачал головой? – настаивает прежний голос.

Но на него уже никто не обращает внимания. Все с невольным облегчением отдаются мысли, что наш путь близится к концу.

– Слыхал, старик, – говорю я парню из Семюра. – Мы, можно считать, приехали.

Он со слабой улыбкой качает головой, как только что, по словам парня, покачал головой немецкий солдат, который с ним говорил. Похоже, мысль о том, что путь наш близок к концу, не приводит моего друга в восторг.

– Тебе плохо, старик? – спрашиваю я парня из Семюра.

Он не отвечает, а тут вдруг состав, лязгнув буферами, рывком трогается с места. Парень из Семюра качнулся назад, я успел его подхватить. Его руки вцепились в мои плечи, и луч прожектора, мечущийся по вагону, осветил на мгновение его лицо. На нем застыла улыбка, взгляд полон глубокого изумления. Судорожно впившись руками в мои плечи, он кричит сдавленным, хриплым голосом: «Не бросай меня, друг!» Я только собираюсь ответить ему: «Не дури, старик, ну с чего вдруг я тебя брошу», но его тело внезапно коченеет, и он становится таким тяжелым, что я едва не падаю среди задыхающейся, темной груды тел в вагоне вместе со своей ношей, тяжелой как камень, мертвой ношей, повисшей на моих плечах. Я пытаюсь перенести всю тяжесть тела на мою здоровую ногу – на другой ноге болит распухшее колено. Я пытаюсь выпрямиться, поддерживая в то же время тело друга, ставшее бесконечно тяжелым, предоставленное своей собственной мертвой тяжести – грузу целой жизни, жизни, внезапно покинувшей его.

Поезд идет на большой скорости, а я поддерживаю под мышки тело моего друга из Семюра. Я поддерживаю его под мышки, и пот градом струится у меня по лицу, несмотря на холодный ночной воздух, врывающийся в окна, за которыми теперь мелькают огни.

Он сказал мне: «Не бросай меня, друг!» – чушь какая, ведь это он меня бросил, он ушел. Теперь он не узнает, чем закончился этот путь. Я пытаюсь разглядеть во мраке вагона неживое отныне лицо, выражение глубокого удивления, которое застыло на нем в ту минуту, когда он крикнул: «Не бросай меня!» Но тщетно, мой друг из Семюра стал неразличимой тенью, всей своей тяжестью повисшей на моих затекших руках.

На нас никто не обращает внимания, на живого и мертвеца, прижатых друг к другу, и под громкий скрежет тормозов мы, пригвожденные к своим местам путешественники, прибываем в зону яркого света и лая собак.

(Позднее воспоминание об этом прибытии на лагерный вокзал среди исполинских буков и елей прорывалось вдруг из самых сокровенных, самых заветных глубин моей памяти снопом яркого света и бешеным лаем собак. И всегда в этом воспоминании были мучительно слиты звуки и свет, лай рычащих собак – я уверен, что их было несколько десятков, – и слепящий свет всех фонарей и прожекторов, струящих холодные блики на заснеженный пейзаж. Конечно, если взглянуть на дело со стороны, легко заметить, как продумана мизансцена этого прибытия, с какою ловкостью оркестрованы все его подробности, его отработанный и тысячу раз повторенный церемониал. Стоит взглянуть со стороны, и вся эта затея своей нелепой необузданностью, своей подделкой под Вагнера вызывает даже улыбку. Но когда по истечении четырех дней и пяти ночей нашего томительного пути мы вынырнули из бесконечного тоннеля, у нас дух захватило от этого зрелища, и дивиться тут нечему. Весь этот пересол поражал воображение. Даже и теперь в самые неожиданные минуты, в самые заурядные мгновения жизни этот сноп света вспыхивает вдруг в памяти. Вот ты готовишь салат, во дворе звучат голоса, какая-то мелодия, может даже до глупости банальная, ты готовишь салат, машинально отдаваясь ленивой истоме уходящего дня, шуму во дворе, нескончаемым минутам, которые тоже по-своему составляют жизнь, и вдруг, точно под скальпелем, снимающим мягкие податливые ткани, вспыхивает это воспоминание, чудовищное, не укладывающееся в рамки. И если тебя в эту минуту спросят: «О чем ты думаешь?» – потому что ты застыл как окаменелый, ты, само собой, ответишь: «Ни о чем». Во-первых, этим воспоминанием невозможно поделиться, а кроме того, с ним надо справляться в одиночку.)

– Конечная станция! Выходи! – крикнул кто-то в середине вагона.

Но никто не смеется. Нас заливают потоки слепящего света, и десятки собак захлебываются яростным лаем.

– Это еще что за балаган! – шепчет слева от меня парень, который проявил недавно такую решительность.

Я оборачиваюсь к окошку, чтобы получше рассмотреть. Парень из Семюра все тяжелее виснет на моих руках. В пяти-шести метрах от вагонов, вдоль довольно широкой платформы, освещенной прожекторами, выстроилась длинная цепь эсэсовцев. Они неподвижны как истуканы, лица их скрыты касками, поблескивающими в электрическом свете. Ноги у них расставлены, винтовка упирается в сапог на правой ноге, и они придерживают ее вытянутой рукой за ствол. Некоторые без винтовок, с подвешенными на ремне автоматами. У этих на поводках собаки, немецкие овчарки, которые рычат в нашу сторону, на наш поезд. Собаки знают свое дело. Они знают, что хозяева спустят их на те тени, что вскоре появятся из запертых, притихших вагонов. Они яростно лают, предвкушая добычу. Но эсэсовцы неподвижны как истуканы. Время идет. Собаки, перестав лаять, ощетинившись, с рычаньем укладываются у ног эсэсовцев. В цепи эсэсовцев ни звука, ни движения. Позади в ярком свете прожекторов трепещут занесенные снегом деревья. Наконец вся эта застывшая картина погружается в безмолвие, а я думаю об одном: сколько это может продолжаться. В вагоне все замерло, все молчит.

Но вот откуда-то раздается короткая команда, и в ответ со всех сторон несутся свистки. Собаки, вновь вскочив на ноги, заливаются лаем. Ряд эсэсовцев единым движением робота приблизился к вагону. Теперь ревут и эсэсовцы. Получается невообразимый шум. Я вижу, как эсэсовцы, сжимая стволы винтовок, поворачивают их прикладом вверх. Двери вагона с грохотом раздвигаются, слепящий свет бьет нам в лицо. И снова несется гортанный крик, который мы уже хорошо знаем и который практически заменяет эсэсовцам любую команду: «los! los! los!» Пленники, толкаясь, начинают спрыгивать на платформу, группами по пять-шесть человек. Часто им не удается рассчитать прыжок, а может, они просто мешают друг другу, и они плашмя валятся в снежную слякоть на платформу. Иногда их сбивают с ног удары прикладом, которые эсэсовцы, оглушительно свистя, раздают наугад, словно лесорубы за работой. Собаки, оскалив пасть, кидаются на звук удара. И, перекрывая весь этот грохот, над всей этой беспорядочной суетой раздается сухой щелкающий окрик: «los! los! los!»

Вокруг меня постепенно образуется пустое пространство, я все еще поддерживаю на руках парня из Семюра. Я должен его оставить. Я должен спрыгнуть на перрон, в гущу толпы, если я замешкаюсь и спрыгну один, все удары достанутся мне. Я уже знаю, что эсэсовцы не любят опаздывающих. Кончено: наш путь завершен, я должен бросить моего друга из Семюра. Впрочем, нет, это он меня бросил, я остался один. Я укладываю его тело на пол вагона, и у меня такое чувство, точно я сложил здесь всю прожитую жизнь, все воспоминания, которые еще связывают меня с прошлым. Все, что я рассказал ему за эти дни, за эти бесконечные ночи: про братьев Ортье, про наше житье в осерской тюрьме, про Мишеля, и Ганса, и про парня из Отского леса, – все, что составляло мою жизнь, теперь исчезнет, потому что парня из Семюра нет в живых. Парень из Семюра умер, я остался один. Я вспоминаю, как он сказал: «Не бросай меня, друг!» – и иду к двери – прыгать на платформу. Я не помню уже точно, сказал ли он: не бросай меня, друг, или назвал меня по имени, то есть тем именем, которое он знал.

Может, он сказал: не бросай меня, Жерар. И Жерар соскакивает на платформу навстречу слепящему свету прожекторов.

По счастью, он удержался на ногах и, работая локтями, выбирается из толчеи. Чуть поодаль эсэсовцы выстраивают узников в колонну по пять человек. Он бежит туда, пытаясь юркнуть в середину колонны, но тщетно – водоворот толпы выталкивает его к краю. И вдруг вся колонна пускается бегом. Удар прикладом в левое бедро гонит его вперед. На холодном ночном воздухе трудно дышать. Он убыстряет бег, чтобы уйти как можно дальше от эсэсовца, который бежит слева от него, отдуваясь, пыхтя как паровоз. Жерар мельком оглядывает эсэсовца, лицо того искажено гримасой. Может, это от усилия, а может, от крика. К счастью, у эсэсовца нет собаки. Вдруг острая боль пронзает правую ногу, и Жерар осознает, что бежит босиком. Должно быть, он напоролся на острый камень, невидимый под слякотью на платформе. Но сейчас не до больной ноги. Он инстинктивно пытается овладеть дыханием, подчинить его ритму бега. И вдруг на него нападает смех, ему вспомнился стадион «Ла Фэзандери», чудесная беговая дорожка с подстриженной травой, обрамленная деревьями в весенней зелени. Чтобы набрать тысячу метров, надо было пробежать три круга. Пеллету сделал попытку обойти его на втором круге, а он по глупости не уступал. А надо было пропустить соперника и потом обойти его на повороте, сохранив резерв скорости для финишной прямой. Но это была первая тысячеметровка в жизни Жерара. Впоследствии он научился контролировать темп.

– Совсем спятили, сукины дети!

Он узнает голос справа от себя. Это тот самый парень, который недавно пытался навести порядок в вагоне. Жерар косится в его сторону. Парень, как видно, тоже его узнал, он кивает. Потом смотрит на спину Жерара.

– А где твой друг? – спрашивает он.

– В вагоне, – отвечает Жерар.

Парень споткнулся, но ловко удержался на ногах. С виду он в хорошей форме. – Как так? – спрашивает парень. – Умер, – отвечает Жерар.

Парень глядит на него. – Черт! Я и не заметил.

– В последнюю минуту, – говорит Жерар.

– Сердце, – замечает парень.

Какой-то пленник впереди них падает. Они перескакивают через его тело, бегут дальше. Позади происходит заминка. Эсэсовцы тут как тут. Слышен собачий лай.

– Не отделяйся от толпы, старик, – говорит парень.

– Знаю, – отвечает Жерар.

Эсэсовец, бежавший слева от него, вдруг отстал.

– Скверное у тебя было место, – говорит парень.

– Знаю, – говорит Жерар.

– Никогда не становись с краю, – говорит парень.

– Знаю, – отвечает Жерар.

Везет ему на рассудительных парней.

Колонна выбегает на ярко освещенную аллею. Бег внезапно замедляется. Теперь пленники идут мерным шагом в лучах прожекторов. По обе стороны аллеи высятся колонны, а на них орлы со сложенными крыльями.

– У, сволочи! – говорит парень.

Наступает относительная тишина. Должно быть, эсэсовцы переводят дух. Собаки тоже. Слышно только хлюпанье тысячи босых ног по снежной слякоти, покрывающей дорогу. В ночи шелестят деревья. Сразу стало вдруг очень холодно. Ноги окоченели и не гнутся, как деревяшки.

– Сволочи! – шепчет парень во второй раз.

Спора нет.

– Далеко загадывают, бандиты, – замечает парень.

И усмехается.

Интересно, что, собственно, имеет в виду парень. Но Жерару неохота спрашивать, почему тот сказал: далеко загадывают, бандиты. С тех пор как они резко замедлили шаг, он вдруг сразу мучительно почувствовал пронизывающий холод и отсутствие своего друга из Семюра. От вспухшего колена по всей ноге, по всему телу расходятся острые боли. Впрочем, и без слов ясно, что хотел сказать рассудительный парень. Эта аллея, эта каменная колоннада сооружены с расчетом на долгие годы. Лагерь, к которому их гонят, не какая-нибудь временная постройка. Жерару уже пришлось однажды, давным-давно, идти к лагерю – через Компьеньский лес. Как знать, может, парень, что шагает справа от него, тоже был в партии, которую гнали через Компьеньский лес. Жерару везет на совпадения. Надо бы взять себя в руки и подсчитать, сколько дней прошло с того перехода через Компьеньский лес, ведь не такая уж это, в самом-то деле, давность. День ушел на переезд из Осера в Дижон. Их разбудили еще до рассвета, разом проснувшаяся тюрьма зашумела, громко прощаясь с уходящими. С галереи верхнего этажа до него донесся голос Ирен. На пороге 44-й камеры его стиснул в объятьях парень из Отского леса.

– Счастливо, Жерар, – сказал он, – может, еще встретимся. – Германия велика, – ответил Жерар. – Всякое бывает, – упрямо возразил парень из Отского леса.

Потом узкоколейка до Ларош-Мижен. Кажется, они довольно долго ждали дижонского поезда – сначала в кафе, переоборудованном под солдатский клуб. Жерар попросил позволения выйти по нужде. Но он был скован одной цепью со стариком крестьянином из Аппуаньи, а охранник, командовавший конвоем, не позволил их расковать. Жерару пришлось тащить старика за собой в уборную, хотя, собственно говоря, и ему самому в уборную идти было незачем. В такой обстановке о бегстве думать не приходилось. Потом они снова ждали на перроне под дулами наведенных на них автоматов. В ногу со всей колонной шагает Жерар по аллее, залитой ярким светом и покрытой снегом едва начавшейся зимы, а вслед за этой едва начавшейся зимой ему предстоит еще одна долгая зима. Он смотрит на орлов и эмблемы, чередующиеся на высоких гранитных колоннах. Парень справа от него тоже смотрит на них.

– Они теперь всюду понатыканы, – со знанием дела говорит парень.

Жерар снова пытается подсчитать ночи и дни пути, который близится к концу. Но выходит какая-то неразбериха. В Дижоне они провели всего одну ночь – это точно. Потом начинается путаница. Но по крайней мере одна остановка между Дижоном и Компьенем была. Жерар помнит, что провел ночь в какой-то пересылке на территории казармы, в обветшалом и полуразрушенном административном здании. Посреди камеры стояла печка, но ни матрацев, ни одеял не было. Какие-то парни в углу вполголоса пели «Не видать вам Лотарингии с Эльзасом», и Жерару еще подумалось, что это смешно и трогательно. Другие утешались на свой лад, сбившись в кучку вокруг молодого кюре из породы зануд, у которого на все случаи жизни припасены поучения. Жерару еще в Дижоне пришлось разъяснить ему, что к чему, и вежливо, но напрямик объявить, что он ни в какой духовной поддержке не нуждается. Это повлекло за собой сбивчивый спор о душе, который он теперь вспоминает с улыбкой. Потом Жерар свернулся калачиком в укромном углу, закутав ноги в пальто, ища тишины и наслаждаясь счастьем тех редких минут, когда ты в ладу с самим собой и на душе у тебя легко, потому что ты доволен тем, как распорядился собой и своей жизнью. Но тут к нему подсел какой-то паренек.

– Закурить не найдется, старик? – спросил он.

Жерар отрицательно помотал головой.

– Я не из запасливых, – добавил он.

Парень пронзительно рассмеялся.

– Я тоже, черт возьми. Я даже не догадался одеться по-зимнему перед тем, как угодить к ним в лапы.

И он снова засмеялся.

На нем и в самом деле был легкий пиджачок, брюки и рубашка с открытым воротом.

– Мне принесли пальто в тюрьму, – сказал Жерар.

– Это потому, что ты семейный, – говорит парень.

И опять заливается пронзительным смехом.

– Семья дело наживное, – говорит Жерар.

– Я уже сыт по горло семейным счастьем, – загадочно говорит парень.

Жерар мельком оглядывает парнишку. У того слегка ошалелый вид, он чуть-чуть не в себе.

– Ты не обижайся, – говорит Жерар. – Я малость вздремну. – А мне охота поговорить, – отвечает парень.

И в его худом, осунувшемся лице проступает что-то совсем детское.

– Поговорить? – переспрашивает Жерар, повернувшись к нему. – Я молчал несколько недель, – говорит паренек.

– Объясни толком.

– Очень просто, я три месяца просидел в одиночке, – говорит парнишка.

– А я сидел с Рамайе и иной раз думал, что, пожалуй, предпочел бы одиночку.

– Я предпочел бы Рамайе.

– Так плохо в одиночке? – спрашивает Жерар.

– Я твоего Рамайе не знаю, но предпочел бы Рамайе, это я верно говорю.

– Значит, ты не умеешь углубляться в себя, – говорит Жерар.

– Как это углубляться в себя?

Его взгляд все время тревожно блуждает.

– А вот так: застынь совершенно неподвижно, расслабь мышцы и потом читай стихи, перебирай в памяти ошибки, которые наделал в жизни, или рассказывай себе свою биографию, поправляя в ней кое-какие мелочи, а не то спрягай греческие глаголы.

– А я не учил греческого, – говорит парень.

Поглядев друг на друга, оба хохочут.

– Черт, вот досада, что курева нет, – говорит паренек.

– А ты попроси у нашего вояки кюре, – советует Жерар. – Может, у него найдется.

Паренек строптиво пожимает плечами.

– Спрашивается, кой черт я здесь сижу?

– Пора бы понять, – отвечает Жерар.

– Я и стараюсь. – Он не переставая стучит правым кулаком по левой ладони.

– Может, тебе и в самом деле лучше было оставаться дома, – говорит Жерар.

Паренек снова смеется.

– Меня отец выдал гестаповцам, – говорит он.

Отец выдал его гестаповцам: хочу иметь покой у себя дома, – объявил он, а гестаповцы пытали парнишку, у него на правой ноге след от раскаленного железа. Он закатал штанину до колена, но, как видно, шрамы тянутся еще выше, до бедра. Парнишка держался молодцом, не выдал Джекки, руководителя своей группы, а через два месяца узнал, что Джекки работал на две стороны. Вот он и не понимает теперь, кой черт он здесь сидит, и подумывает, не прикончить ли ему потом своего папашу. (Рассказ о Джекки напоминает Жерару записку, которую Ирен сумела передать ему в Осере. Ален дал ей понять, писала Ирен, что Лондон предлагает ей во избежание новых пыток перейти на службу к немцам, продолжая в этой своей новой роли работать и для Бакмастера. «Представляешь меня в роли двойного агента?» – спрашивала Ирен, негодующе подчеркнув карандашом последние слова. У этого Алена на роже было написано, что он гад.)

Как знать, думает Жерар, не встретится ли ему тот самый паренек в лагере, к которому они маршируют теперь по широкой аллее. Наверно, он прибыл с их эшелоном, Жерару даже показалось, что он заметил его в то утро, когда в Компьене перед отъездом их всех построили в длинную колонну. Жители еще спали в неосвещенных домах или только-только просыпались, начиная новый трудовой день. Иногда из неосвещенного дома раздавался вдруг звон будильника. Этот резкий, пронзительный звон будильника, заводящего пружину нового рабочего дня, был последним отзвуком былой жизни. То там, то здесь какая-нибудь женщина приоткрывала окно и выглядывала на улицу, очевидно привлеченная шумом, топотом бесконечной колонны, идущей к вокзалу. Эсэсовцы ударами прикладов затворяли окна первых этажей. До верхних этажей они дотянуться не могли, но выкрикивали ругательства и грозили оружием.

Головы мгновенно исчезали. Это чувство изоляции, пребывания в каком-то обособленном мире появилось у пленников еще с того дня, когда они прибыли в Компьень. Они сошли с поезда в Ротонде, светило солнце. Их вели среди деревьев в снегу, расцвеченном солнечными бликами. После долгих месяцев, проведенных в сыром каменном застенке, после прогулок по вытоптанной земле без единой былинки, без единого листка, трепещущего на ветру, где ни одна ветка не хрустнет под ногами, идти по лесу было как-то удивительно радостно. Жерар вдыхал лесные ароматы. Его так и подмывало крикнуть немецким солдатам: да кончайте вы эту идиотскую игру, освободите нас, и мы разбредемся кто куда по лесным тропинкам. Из каких-то зарослей у них на глазах однажды даже выскочила лань, и у Жерара, как говорится, взыграла кровь. То есть его сердце бешено заколотилось при виде лани, легкой и свободной, которая прыжками мчалась от одних зарослей к другим. Но Компьеньский лес кончился. А Жерар с великой охотой часами брел бы по нему, несмотря на наручники, которыми он был скован вместе с Раулем. В Дижоне перед отправкой в этот долгий, неизвестный путь ему удалось устроиться так, чтобы его сковали в паре с Раулем. С Раулем хоть можно было словом перекинуться. А старик из Аппуаньи точно воды в рот набрал.

Компьеньский лес кончился, и им опять пришлось топать по мостовой. По мере того как их колонна – шесть человек в ряду, скованных по двое, – углублялась в город, вокруг воцарялось тягостное молчание. Слышен был только топот их ног. Только топот их ног, только топот их смерти на марше жил в этом городе. Люди, окаменев, застывали на краю тротуара. Одни отворачивались, другие спешили скрыться в боковые переулки. Вспоминая их пустые глаза, Жерар думал: таким взглядом смотрят на отступление, на разбитую, откатывающуюся в беспорядке армию. Он шел с правого края колонны, у самого тротуара, и пытался поймать хоть один взгляд. Мужчины опускали голову или отворачивались. Многие женщины вели за руку детей – Жерару вспомнилось, что в этот час, кажется, кончаются занятия в школах, – женщины не отворачивались, но в их глазах появлялось что-то текучее, какая-то непроницаемая, расширенная прозрачность. По городу шли довольно долго, и Жерар попытался простым подсчетом проверить, справедливо ли его первое впечатление. Сомнений не было: большинство мужчин отворачивались, большинство женщин скользили по колонне взглядом, лишенным выражения.

И все-таки нашлись два исключения.

Звук их шагов привлек внимание человека, который, должно быть, работал в мастерской или в гараже, а может, на каком-нибудь другом предприятии, потому что вышел он, вытирая черные, вымазанные маслом руки о такую же черную, замасленную тряпку. Под комбинезоном на нем был красный свитер с воротником под горло. Он вышел на улицу, вытирая руки, и, увидев, что происходит, не отвернулся. Наоборот, он внимательным взглядом изучал все подробности того, что увидел. Похоже было, что он прикидывал, из скольких примерно человек состоит эта колонна заключенных. Похоже, что он пытался угадать, из каких районов страны их, согнали, горожане они или деревенские. Похоже, что его заинтересовало, много ли молодежи в колонне. Он внимательным взглядом изучал все эти подробности, снова и снова медленно вытирая руки. Казалось, он нарочно без конца повторял это движение, чтобы чем-то занять руки и на свободе внимательно рассмотреть то, что представилось его глазам. Словно он прежде всего хотел хорошенько запомнить то, что увидел, а потом сделать для себя необходимые выводы. И в самом деле, каждый идущий в колонне пленник своим обликом, возрастом, одеждой сообщал ему подлинную правду о том, что делается в стране, говорил о борьбе, идущей даже в самых отдаленных ее уголках. Само собой, когда Жерару пришла в голову эта мысль, когда он подумал, что поза этого человека, его сосредоточенное внимание вызваны интересом именно к этим вопросам, человек остался уже далеко позади, исчез навсегда. Но Жерар продолжал наблюдать за своей колонной внимательным, напряженным, горящим взглядом человека, который остался позади, исчез, наверняка уже вернулся к своей работе у какой-нибудь точной и сверкающей машины и, пока его руки привычно управляют сверкающей и выверенной машиной, размышляет над тем, что ему довелось увидеть. Взглядом, заимствованным у этого незнакомца, Жерар увидел, что подавляющее большинство их колонны составляет молодежь и что эти молодые парни, судя по их толстым ботинкам, кожаным курткам и канадкам и по их штанам, изорванным колючками, партизаны. Они не унылое скопище схваченных в случайной облаве людей. Они – борцы. А это значит, что от их колонны веяло силой. По ней можно было прочесть правдивую и сложную повесть о тех, кто добровольно избрал путь борьбы, пусть даже неравной. А значит, на них следовало смотреть не уклончивым, убегающим взглядом испуганных глаз, а спокойным взглядом этого человека, взглядом равного, устремленным на равных. Жерар вдруг почувствовал, что под взглядом этого человека шествие их колонны перестало быть отступлением разгромленной армии и превратилось в победный марш. Компьень покорно раскрывался навстречу этому победному маршу. И теперь уже не имело значения, что в конце этого победного марша большинство пленников ждет единая участь – смерть. Их грядущая смерть твердым шагом маршировала по улицам Компьеня, разливаясь по ним живой волной. А теперь эта разбухшая волна разливалась по аллее, взятой напрокат из вагнеровской оперы, среди высоких колонн под мертвым взглядом гитлеровских орлов. Рабочий из Компьеня, бесконечно долго вытиравший руки на тротуаре, улыбнулся, когда Жерар поравнялся с ним. На какую-то короткую долю секунды их взгляды встретились, и они улыбнулись друг другу.

– Что такое? – спрашивает парень справа от Жерара.

Колонна остановилась.

Жерар пытается заглянуть через плечо стоящих впереди. Где-то в ночной дали два параллельных ряда фонарей, освещающих дорогу, как бы сходятся у темной массы, преграждающей путь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю