Текст книги "Судьба. Книга 4"
Автор книги: Хидыр Дерьяев
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Ребёнок плачет, а тутовник зреет в своё время
– Жди меня здесь, скоро назад поедем, – сказал Черкез-ишан, спрыгивая с новенького разузоренного фаэтона перед зданием вокзала.
Возница огладил ладонью роскошные усы, ответил с азербайджанским акцентом:
– Ждож. Гуляй мало-мало, табарич хазайн.
И понимающе подмигнул.
Черкез-ишан непроизвольно тоже подмигнул в ответ и засмеялся – настроение у него было отменное. Огибая кучки стоящих и сидящих людей, он подошёл к доске объявлений, где мелом коряво, но грамотно по-русски было написано: «Поезд опаздывает на один час». Черкез-ишан постоял в раздумье, насвистывая себе под нос мелодию «Смело мы в бой пойдём за власть Советов», пощёлкал крышкой серебряных карманных часов. Правильнее всего было бы уехать и вернуться через час, но уезжать не хотелось, и он потихоньку побрёл вдоль перрона. Поезд мог прийти и через десять минут, и через час, и вообще на следующий день, так что лучше уж было ждать на месте.
Одет Черкез-ишан был, как всегда, по моде. Его лакированные туфли блестели, как чёрное зеркало, зауженные книзу брюки были отглажены на совесть, мягким кремовым отливом чесучи играла рубашка, подпоясанная зелёным, кручёного шелка шнуром с кистями на концах. Из-под рубашки свисал на бедро второй витой шнур – от нагана, висящего на брючном ремне. Он был предметом особой заботы хозяина. Не из-за каких-то своих скрытых, недоступных простому глазу качеств, а по той простой причине, что для городских мальчишек стало особой удалью незаметно срезать эти шнуры бритвой. Растяпа потом долго был предметом насмешек, а последнее время стали поговаривать даже о притуплении бдительности совслужащих. Поэтому Черкез-ишан нет-нет да и проверял рукой, на месте ли доказательство его бдительности.
Многие из сидящих на вокзале в ожидании поезда знали Черкез-ишана, почтительно приветствовали его, когда он проходил мимо. Не все одобряли его ссору с отцом, не всем было по душе, что сын святого пира, благословившего зелёное знамя газавата против большевиков, сам стал большевиком, да не простым, а начальником, вроде бывшего пристава. Но алмаз, как говорится, не становится овечьим помётом из-за того, что лежит в навозе – сын потомка пророка сам потомок пророка и преисполнен высшей благости, даже если он сбрил бороду и не бреет головы.
Из комнаты дежурного по вокзалу вышел человек в до того промазученной и причудливой одежде, что лишь одна форменная фуражка свидетельствовала о его причастности к железнодорожному сословию. Он молча подошёл к доске объявлении, стёр рукавом слово «час», написал «полтора» и так же молча ушёл.
– Какую новость нам сообщили, магсым? – спросил у Черкез-ишана только что поздоровавшийся с ним старик.
– «Поезд опаздывает на полтора», – вслух прочитал Черкез-ишан, засмеялся и перевёл написанное по-туркменски.
Вокруг недовольно зашумели.
– Только что один час сулили, теперь ещё прибавили!
– Чего «полтора» – часа или дня?
– Исчезли белые поезда, которые приходили точнее, чем петух кричит. С собой их царь забрал, что ли?
– В хурджуне унёс? Куда ему забирать?
– Куда сам убежал, в ту сторону и забрал.
– В той стране все босиком бегают, без поездов. Расстреляли царя большевики, не слыхал, что ли?
– Ай, может, расстреляли, может, попугали, а потом помиловали – царь всё-таки.
– Правда, люди: был Асхабад – поезда правильные были, стал Палтарак – и поезда «палтараками» стали, вон чумазый на доске написал!
– Не говорите глупостей, – вмешался в разговор Черкез-ишан, приглядываясь к молодому, по уже грузноватому парню в добротном сером чекмене, так хорошо осведомлённому об участи Николая Романова и столь зло варьирующему слово «Полторацк».
Парень показал в ухмылке чёрные от наса зубы.
– Правильно говорю, не глупости!
– Поезда потому с опозданием ходят, что ещё не всю военную разруху мы ликвидировали, – обратился Черкез-ишан к окружающим, игнорируя сказанное чернозубым. – Сколько лет война была, а от неё простому народу, сами понимаете, одни убытки и никакого дохода. И вагоны пострадали, потому что в войне участвовали – один снарядами покалечило, другой пулями пробит, как решето, а третий и вовсе сгорел. Вот и не хватает поездов. Да и не только поездов. Пройдите по Кавказской улице, посмотрите – все лавки пустые стоят, купить нечего. Для вас – беда, а баям и другим именитым животам от этого ни жарко, ни холодно, они к на войне сумели свои жирный кусок ухватить, набить чувалы добром. Да скоро мы и под них общую платформу подведём. Они это чуют, забившись в свои норы. Посмотрите вокруг: увидите хоть одного человека, которого качало бы от тяжести собственного брюха? Не увидите!
– Разве революцию для того делали, чтобы лавки пустыми стояли и чтобы животы у людей к пояснице прилипли? – снова вступил в спор серый чекмень.
– Не для того. Слыхал пословицу: «Пока не закачается сытый, не насытится и голодный»?
– Слыхали! И видели, как сытые качаются. Теперь бы посмотреть, как насыщаются голодные.
Парень явно набивался на скандал. Он самодовольно поглядывал по сторонам, удовлетворённо кивал на одобрительные возгласы единомышленников. Их было не так уж много среди общей массы, но реплики подавали в основном только они, остальные помалкивали. У Черкез-ишана руки чесались поговорить с толстомордым контриком по-свойски в укромном месте. Так поговорить, чтобы он до конца дней своих боялся рот открыть и детям бы своим будущим заказал! Однако делать этого было нельзя ни в коем случае, хочешь не хочешь, а приходилось сдерживать возмущение, разговаривать с наглецом вежливо и обходительно, от такой вежливости скулы сводит, как от кислой алычи…
Черкез-ишан мысленно чертыхнулся, помянув недобрым словом Сергея, Клычли и всех остальных, кто надеется на доброе слово выманить из нор всех змей и скорпионов. Убеждение, оно, конечно, вещь полезная, но ведь по степи – на коне, по воде – на таймуне: бывают случаи, когда полезнее показать, что у тебя не только язык имеется, но и крепкий кулак.
– Всему своё время, насытим и голодных, – сказал он. – Не зря говорится: «Козлёнок заблеет – волк придёт, ребёнок заплачет – мать молока даст».
– Хорошо, если молоко будет, однако опасаемся, что на блеяние скорее волк прибежит, чем мать с молоком.
– Это такие козлы, как ты, на волков блеют! – не выдержал Черкез-ишан. – Вы волков призываете!
Гляди, не прогадать бы: на волчьих тропах капканы стоят – не попались бы в них козлы-предатели!
Чернозубый толстяк пробурчал что-то невнятное и стал выбираться из толпы. Несколько человек поднялись следом за ним.
– Кто это такой прыткий? – спросил Черкез-ишан, ни к кому определённому не обращаясь.
– Из дальних родственников Бекмурад-бая, – ответил кто-то.
– Понятно, – сказал Черкез-ишан. – Родство – дальнее, натуры – близкие.
– Охов! – вздохнул седобородый яшули. – От прогорклого масла и плов будет горьким.
– Мудрые слова ваши, яшули, – поспешил поддержать Черкез-ишан, хотя старик мог иметь в виду и совсем иное. – От таких, как этот толстый болтун, действительно одна горечь в жизнь сочится. Именно на таких указывал пророк наш, – сура вторая, стих сто восемьдесят седьмой: «Силу они заменили обольщением, но соблазн хуже, чем убиение». Они пытаются запугать вас, объясняя временные трудности как норму жизни, но Советская власть преодолевает все трудности.
– «О Нух, ты препирался с нами и умножил спор с нами, приведи же нам то, что ты обещаешь, если ты – из праведных!» – неожиданно словами корана отозвался старик.
Черкез-ишан на мгновение опешил. Но не случайно в толковании корана с ним опасался спорить даже его многоопытный отец ишан Сеидахмед и все другие толкователи слова аллаха, которым приходилось сталкиваться с Черкез-ишаном на узкой тропе религиозной софистики. Не случайно Сергей и Клычли, ругательски ругая Черкез-ишана за несдержанность и заскоки, высоко ценили в нём неподдельное мужество, проявленное им неоднократно и, в частности, в столкновении с Ораз-сердаром, ценили искреннюю убеждённость, приверженность идеям большевиков и самое главное – редкий талант ловко бить идеологических противников их же оружием. Эта способность в сочетании с родословной «от пророка», заставляющей тёмную дайханскую массу с особым почтением и доверием относиться к его словам, делали Черкез-ишана если не незаменимым, то, во всяком случае, очень редким и нужным работником, не теряющим находчивости в сложных ситуациях.
Нашёлся он и на этот раз. Оглядев притихших в самом заинтересованном внимании слушателей, он степенно и неторопливо, с оттенком снисходительности уверенного в своей правоте человека, что является также весьма важным аргументом в споре, ответил:
– «Уже даровано просимое тобой, о Муса!» – сура двадцатая, аят тридцать шестой.
– Я протянул руку, но ладонь моя не наполнилась, – не сдавался старик. – Что я получил от обещанного?
– Эшак старый! – пробормотал в усы азербайджанец-фаэтонщик, тоже с интересом прислушивающийся к спору. – Суёт свой глупый башка там, гдэ палца нэ лезет!
– Вы получили земельный надел и право обрабатывать его для себя, яшули, – сказал Черкез-ишан. – Ваши дети получили свободу и право учиться, чтобы стать государственными мужами. Используйте свои права и не уподобляйтесь диване[9]9
Дивана – одержимый.
[Закрыть], который, сидя на мешке с пшеницей, стонет от голода и протягивает руку за подаянием.
Одобрительные возгласы из толпы показали, что образная аргументация Черкез-ишана нашла своих сторонников, зерно падало на благодатную почву, не на камень. Было видно, что люди охотно, с радостью освобождаются от своих сомнений, что они полны желания слушать ещё. Но тут из дежурки появился железнодорожник. и все взоры обратились к нему: чем новым порадует?
Железнодорожник окинул толпу неприветливым взглядом. Его, привыкшего к чёткому ритму дорожного графика, раздражала неразбериха с движением поездов. От кого зависит восстановление порядка, он не знал, но на ком-то надо было отвести душу, и он сердился на ожидающих – ишь, уставились в рот, словно он им изо рта сейчас достанет этот чёртов поезд! Он сердито стёр слово «полтора», написал, кроша мел, «два с половиной часа».
Люди покорно и разочарованно завздыхали.
– Опять прибавили. Теперь стало два с половиной.
– Добрый, однако, чумазый, не жалеет ни часов, ни половинок.
– Да… в прежние времена такого не водилось.
– Верно говорите, больше порядка было, легче дела свои можно было сделать.
– Хе, «легче»! Скажите ещё, что прежде и воевали сидя!
– А ты – молчи. Молод ещё со старшими спорить. Дали вам волю, желторотым!
– Не одному тебе, дядя, в две ноздри сопеть – дай и нам подышать свободно.
– Я вот тебе, нечестивцу, палкой по голове дам! Расходился, как верблюд на течке!
– Успокойтесь, яшули. Не спорь, парень, попусту, имей уважение к сединам! Разные права тебе даны, а только и Советская власть не дала тебе права стариков оскорблять.
– Ох-хо, что и говорить, хорошая власть… Однако прежде, если сказать по правде, при царе помогала нам Россия в трудные времена, а нынче – только от нас отдачи требует, а мам – ничего.
– Сквозь тростинку на небо смотрите, почтенный, сквозь тростинку! – Черкез-ишан показал сквозь отверстие в кулаке, как это выглядит. – Много вы видели помощи от царя! Да и помощь эта была от сытости, от избытка, от тайных замыслов. Кость, брошенная собаке, не есть милосердие. Милосердие – это кость, поделённая с собакой, когда ты голоден не меньше её. Или не так?
– Правильно говорите!
– Святые слова, магсым!
– Если так, тогда вспомните девятнадцатый год, самый разгар войны, когда Советскую власть и за коленки, и за пятки, и за бока враги кусали, до горла её добираясь. Наш народ сильно бедствовал от бескормицы, а в России ещё хуже было – глину с голоду ели, камышовыми циновками люди обвязывались, потому что сопревшие штаны заменить нечем было. Но и тогда по ленинскому приказу Россия присылала нам и хлеб и мануфактуру. Ели вы этот хлеб? Получали ситец и бязь?
– Ели, магсым, спасибо Ленину, дай ему аллах здоровья.
– И бязь получали, хорошая бязь была, вот, до сих пор рубаху из неё ношу.
– Мы понимаем добро, помним, не надо стыдить людей, магсым. Мы-то ведь ничего и не требуем, так только… разговором тешимся.
– Кто ничего не требует, тот и сам ничего не даёт – так ещё Эфлатун утверждал, – сослался Черкез-ишан ка Платона. – Требуйте положенного, но и руки свои в праздности не держите – руками человеческими, а не языком земля устраивается. Может быть, окажется, что то, что вы издалека требуете, рядом с вами лежит.
– Истинно так!
– Усердному сам аллах на дороге кладёт!
– Мы не отказываемся работать, а только если власть будет каждую пятницу деньги менять, не будет ни доверия у людей, ни порядка на земле. Крепкие деньги – первый признак настоящей власти. А нынче – что? Мешок самана на миллионы оцениваем. Непорядок это.
– И в вагонах тоже порядка нет! Тесно, темно, все лезут – и кто купил билет и кто не покупал.
– Жуликов много развелось! Того и гляди, что «самарский» карман тебе «проверит»! Карманы-то оттопыриваются у нас от денег.
– Да, «самарских» развелось, как блох на больной собаке, впору полынным отваром мыться.
– От беспризорных полынью не спасёшься, на них облаву делать надо!
Проблема борьбы с беспризорностью стояла действительно остро. Много и своих сирот осталось после голода и войны – в обычное время их определили бы по родственникам либо в учреждение, так как не принято было у туркмен бросать осиротевших детей на произвол судьбы. Много понаехало и чужих в поисках тёплых краёв да вольных хлебов, отсюда и прозвище «самарские». Неизвестно, где они ютились по ночам, но днём рыскали проворными жуками в каждом людном месте – деловито подбирали недоеденные куски дыни и окурки, канючили кусочек хлеба или «миллиончик», не пропускали где что плохо лежит, привязывали к хвостам ишаков подожжённую, тлеющую ветошь. Некоторые предлагали свои услуги в том или ином деле– им обычно не верили, с руганью гнали прочь. Лениво от ругиваясь, они уходили снова попрошайничать и воровать, покорно принимать пинки и подзатыльники, а порой дело доходило и до самосуда – били их жестоко, особенно базарные торговцы. Был случай, когда дайхане, приехавшие на городской базар из дальнего аула, вырвали из рук озверевшей толпы уже забитого насмерть мальчишку и, потрясённые такой жестокостью, сами едва не поубивали нескольких торгашей.
В общем, беспризорникам приходилось не сладко. Черкез-ишан, обе жены которого не оставили ему потомства, относился к детям довольно равнодушно. Но надзор за детской беспризорностью входил в функции заведующего наробразом, и он, по долгу службы вплотную сталкиваясь с их неприглядным существованием, постепенно проникся живым человеческим участием, острой жалостью к этому маленькому беззащитному племени обездоленных и гонимых.
Не очень настроенный продолжать разговор, Черкез ишан собирался было оставить спорщиков. Но, во-первых, всем советским служащим вменялось в обязанности проводить агитационно-массовую работу среди населения, используя для этого любой предлог. И кроме то го заведующий наробразом не имел права упустить сложившуюся ситуацию, чтобы не сделать попытки при влечь доброе внимание людей к проблеме, до настоящего решения которой у официальных властей ещё руки не доходят, потому что слишком много перед ними нерешённых проблем, потому что…
Но тут послышались крики: «Держите его… Ловите», и все увидели удиравшего мальчишку. За ним гнался здоровенный парень. Мальчишке кто-то подставил ногу. Он смаху шлёпнулся в пыль, выронив из-за пазухи серебряные женские подвески, тут же проворно по-кошачьи вскочил и снова упал, сбитый на этот раз кулаком преследователя. Свернувшись в комок, как ёж, он привычным жестом прикрыл голову руками. Преследователь, ругаясь на чём свет стоит, дважды с силой ударил его тяжёлым задубленным чарыком и поднял ногу, словно готовясь раздавить этот вздрагивающий комок лохмотьев и боли. Подоспевшей Черкез-ишан толкнул парня в грудь.
– Не смей! Убить хочешь?!
– Убью! – брызгал слюной парень. – До смерти затопчу проклятого «самарского»! Смотри – с волос у моей жены украшения срезал! У-у, проклятый!..
– Не бей! Мало что его жизнь обеими ногами топтала, так и ты туда же со своими сапожищами!
– Если не хочет, чтобы его били, пусть не ворует! – лютовал ограбленный.
– Пророк заповедал: «Вору и воровке отсекайте их руки в воздаяние за то, что сделали они, и как устрашение от аллаха», – ввернул своё слово давешний седобородый знаток корана.
Пользуясь суматохой, мальчишка собирался улизнуть. Но стрельнул глазами по плотному кольцу недоброжелательных лиц – и съёжился в ожидании своей участи. При словах старика он испуганно вздрогнул, побледнел так, что это стало заметно даже сквозь грязь и кровь на лице, суетливо спрятал кисти рук в лохмотья. Его насторожённый, как у дикого зверька, взгляд с надеждой обратился к Черкез-ишану – единственной защите среди этого мира зла.
Черкез-ишан сердито глянул на благообразного старца, так не вовремя вылезшего с «божественным воздаянием», подумал секунду и выскреб в своей обширной памяти подходящую цитату:
– «Не усердствуйте слишком в вашей религии», – заповедал пророк. И ещё он сказал: «Давайте сиротам долю их и не заменяйте дурным хорошего». Вот ты, – обратился Черкез-ишан к тяжело дышавшему парню, который, подняв с земли подвески, вытирал их рукавом, – ты почему не дал голодному сироте кусок хлеба? Он не из озорства побрякушки эти взял, он голоден, он хочет поесть хлеба. Накорми его, если можешь, и сделаешь доброе дело, мальчик будет тебе благодарен…
– Накормить?.. «Самарского» накормить?! – Парень выкатил красные белки глаз и вдруг извернулся, взмахнул узким лезвием чабанского ножа. – А ну, кто тут «самарских» защищает!..
Мальчишка пронзительно закричал, кинулся прочь. Его отшвырнули, как котёнка, в центр круга – седобородый знаток корана поусердствовал. Черкез-ишан перехватил руку с ножом, однако вряд ли справился бы с силачом-парнем, если бы не поспешили на помощь двое дайхан. Один из них упрекнул:
– Образумься, глупец, на потомка пророка руку поднимаешь – это же ишан Черкез!
Парень сник, как бычий пузырь, из которого выпустили воздух, покорно отдал нож, указательным пальцем руки сгрёб со лба пот.
– Отпустите невольную вину, магсым… Не признал вас со зла…
– А если бы я не магсым был, тогда можно резать? – хладнокровно осведомился Черкез-ишан.
Парень виновато улыбнулся.
– Не стал бы я никого резать, магсым, я не калтаман и не басмач.
– Приятно слышать. Но и ребёнка бить – тоже нельзя. У тебя есть дети? Ты любишь своих детей?
– Кто же детей не любит? Не может быть такого человека, который не любил бы своих детей.
– Вот видишь, оказывается, ты совсем хороший человек, добрый. Почему же так жестоко поступаешь с этим несчастным? Он такой же ребёнок, как и твои дети, только люди, которые могли бы любить его, умерли. Винить его за то, что он очутился в таком положении, всё равно что бить чувал за то, что его прогрызла крыса. Пожалеть его надо, приютить, а не накидываться с побоями.
– Хе! Так он же – «самарский!» И по-нашему не понимает.
– Ребёнок он! – воскликнул Черкез-ишан. – Уразумей это, добрый ты челозек! Человеческий ребёнок, а не детёныш диких кабанов, что бродят в зарослях тугая! Он не понимает наших слов, но он – смотри! – понимает всё, о чём мы говорим. И ласку человеческую. отношение сердечное тоже всегда поймёт. Ему-то, бедняжке, и лёг всего семь-восемь, не больше, а пережил, вероятно, столько, что верный камень и тот сжалился бы над ним.
Речь Черкез-ишана произвела впечатление – слушатели вздыхали, покачивали словами, тихо переговаривались, и в словах их звучало сочувствие, желание помочь. Мальчишка смекнул что ему больше ничего не угрожает, приободрился но на всякий случай держался поближе к Черкез-ишану.
– Простите, магсым, погорячился я, – пробормотал парень, – гнев в голову ударил… из-за этих вот висюлек, будь они неладны,
– Зачем же так, – сказал Черкез-ишан, – это красивая вещь, настоящее искусство. Слава мастеру, чьи руки начеканили золотой узор на серебре, я преклоняюсь перед его талантом. В этих украшениях скрыта волшебная сила, и когда мы, сидя дома, слышим на улице их нежный перезвон, невольно думаем: «Какая же красавица надела украшения?»
– Хорошо сказано!
– Магсым говорит – как стихи Махтумкули читает!
– Прекрасные подвески, – продолжал Черкез-ишан. – И всё же, думаю, жена твоя рада, что её освободили от этих украшений. Прикинь: в них весу – четыре, а то и все пять фунтов. Легко ли таскать постоянно такую тяжесть? Да ещё когда у тебя шестифунтовый борык на голове, да пуренджик накинут. Надень такое на русскую женщину – у неё на другой, день шея станет, как у старого верблюда. А наши бедняжки – терпят, молчат, держатся изо всех сил. Нет, парень, наверняка жена твоя добрым словом поминает воришку, наверняка надеется, что ты споткнёшься по дороге и не догонишь его.
Вокруг засмеялись, стали подтрунивать над парнем. Он беззлобно отшучивался. Кто-то протянул мальчишке кусок чурека. Черкез-ишан взглянул на доску объявлений, достал часы. Мальчишка, уплетая хлеб, впервые подал голос:
– Фартовые бочата, – сказал он по-русски, кивнув на часы.
– Что ты сказал? – не понял Черкез-ишан.
Мальчишка потупился, ковыряя пыль пальцем босой ноги.
– Ладно, успеем, – Черкез-ишан щёлкнул крышкой брегета, взял мальчишку за руку. – Будьте здоровы, люди! Успеха вам в ваших делах!.. Идём, «самарский»!
Их проводили дружными пожеланиями здоровья, счастья и удач.
Когда они отошли подальше от вокзала, мальчишка сказал:
– И не «самарский» я вовсе!
– Как же не самарский, если такой замурзанный? – засмеялся Черкез-ишан. – Тебя, наверно, в семи водах не отмоешь.
– Мне и без воды светит, – улыбнулся и мальчишка.
Они говорили по-русски. Неожиданно мальчишка сказал по-туркменски, сказал чисто, без акцента:
– Отпусти руку, дядя-ишан, я не убегу. Куда мы идём?
От удивления Черкез-ишан даже остановился.
– Вот это да! Откуда ты, оглан?
– Из Гавунчи.
– А Гавунча – это где?
– Не знаешь, что ли? Где узбеки. Рядом с Ташкентом.
– Как сюда попал?
– С ребятами приехал. На крыше вагона.
– Родные у тебя есть?
– Бабушка была. Добрая. Её в полотно завернули и унесли.
– А мама?
– Нету мамы.
– А папа?
Мальчишка нахмурился и замолчал. На все остальные расспросы он только посапывал грязным носом да ковырял землю большим пальцем ноги сплошь в цыпках и ссадинах. Единственное, чего добился Черкез-ишан, это признания, что родом мальчишка из Туркмении.
Нежелание говорить мало походило на обычное детское упрямство. Здесь было что-то другое, более серьёзное, более взрослое.
– Н-да… – пробормотал Черкез-ишан, разминая в пальцах папиросу, – по всему видать, нахлебался ты лиха больше, чем рыба – воды.
– Дай закурить, дяденька, – попросил мальчишка.
– Нельзя тебе курить, – серьёзно, как равному, ответил Черкез-ишан. – Лёгкие у тебя ещё детские, слабые, быстро от чахотки умрёшь. И унесут тебя, как твою бабушку. Добрая она, говоришь, была у тебя?
– Добрая. При ней меня никто не обижал. Её боялись все, даже папа. А она никого не боялась, всех ругала, только меня жалела.
– А без неё обижали тебя?
– Ещё как! Тётка меня щипала, за уши дёргала, булавкой вот сюда колола, – он показал на ягодицу. – Говорила, что меня вместе с моей мамой надо было в огне сжечь.
– Маму совсем не помнишь?
– Нет. Была какая-то тётенька. Целовала меня. Плакала. Но бабушка не разрешила к ней подходить. Не твоя, говорила, это мама, это обманщица, говорила.
– Н-да… Бабушка добрая – жизнь недобрая… Зовут-то тебя как?
– Чинарик.
– Это прозвище. А по-настоящему?
– Мурадка.
– Значит, говоришь, потерялся ты, Мурадка?
– Ещё что! Тётка меня нарочно на вокзале бросила. Думала, не вижу я, как она убегает, за вагонами прячется. А я и не стал её искать. Пусть убегает, без неё лучше. Меня ребята к себе приняли. Мы в котлах из-под вара ночевали. Знаешь, как там тепло? До самой весны там жили. А потом лягавые ловить стали. Ребята говорят: «Махнём в Туркмению, там лафа будет». Мы и поехали. Сперва всё хорошо было. А сегодня Яшка-Клык: срежь, говорит, у туртушки висюльки. Я и попался. Если б не ты, пропал бы, наверно. Спасибо, дяденька, не забуду, век мне свободы не видать.
Черкез-ишан слушал со смешанным чувством горечи и растущей симпатии к этому человеческому детёнышу, уже попытавшемуся утвердить своё место в жизни. Мальчишка нравился ему всё больше и больше, даже непонятно было, почему нравился: то ли своей самостоятельностью, то ли мужеством перед жизнью, где нередко теряются взрослые люди, то ли угадывающейся в нём внутренней собранностью и чистотой. Сперва он намеревался определить мальчишку в детдом, но постепенно зрело решение оставить его у себя.
– Ладно, Мурад, пошли дальше, – сказал он, – времени у меня мало, приезжих встречать надо.
– Поезд всё равно опоздает, – уверенно сказал мальчик и осведомился: – Ты меня куда отвести хочешь?
– На попечение Советской власти сдам, – ответил Черкез-ишан.
– Это в детдом, что ли? Если в детдом, то не пойду. Сразу говорю, чтобы ты потом не обижался.
– Почему не пойдёшь? Там кормят вашего брата, одевают, учат.
– Там мыло из нашего брата варят.
– Из языков, которые такую чушь болтают, надо бы мыло сварить! Кто тебе сказал это? «Самарские» твои?
– Нет. Два дедушки на базаре в Кагане. Брынзой меня кормили и сказали. Ещё один дяденька подошёл. Усатый. У него наган, как у тебя, только он его за пазухой носит. Он тоже про мыло сказал.
– Глупость они сказали, обманули тебя.
– Всё равно не пойду. Убегу.
– Я тебе убегу! Попробуй только. Ко мне жить пойдёшь?
Мальчик подумал и сказал:
– Ты добрый. У тебя – можно. А ноги лизать не заставишь?
Черкез-ишан поперхнулся нервным смешком.
– Это ещё зачем?
– Не знаю. – Мурадка приподнял плечи, развёл в сторону руки. – Яшка-Клык всех ребят заставлял. Я не стал лизать. Он подговорил ребят, чтобы набили меня. И ещё пригрозился, что перо в бок воткнёт.
– У тебя, Мурад-хан, что ни слово, то жемчужина. Какое такое «перо»?
– Не знаешь, что ли? Нож так называется. Финка. А только я не очень испугался. Пусть, умаю, подойдёт. У меня костыль железный был в тряпочку завязан, я, когда убегал сегодня от того дядьки, потерял его. Я бы Клыка костылём в лоб ударил. Думаешь, не совладал бы? Не смотри, что я маленький, я – сильный.
У Черкез-ишана было такое впечатление, что ему содрали на груди кожу и потихоньку сыпят на ссадину мелкую соль. Бедный ты парень, думал он, глядя на мальчишку, который деловито и спокойно повествовал об ужасных вещах, бедный ты парень. И с матерью у тебя какая-то неувязка произошла, и отец такой непутёвый, что ты о нём даже говорить не хочешь, и тётка – злая ведьма, которая бросила мальца на произвол судьбы…
– Почему тебя тётка на вокзале оставила?
Мальчишка пожал плечами.
– Боялась, наверно. Когда мы с ней двое в Гавунче остались, она дяденьку чужого обнимала. А я увидел. Нечаянно. И она увидела, что я увидел. Наверно, думала, что расскажу… папе. А я ему вообще ничего не рассказывал.
– Вот что, Мурад, – решительно сказал Черкез-ишан, – хоть ты и сильный, но ударять тебе железным костылём больше никого не придётся. Я говорю с тобой, как мужчина с мужчиной, и ты, пожалуйста, слушай меня серьёзно. Сейчас мы придём в детдом, и ты поживёшь в нём немного. Совсем немного. Убегать никуда не станешь, договорились? А через недельку я тебя заберу к себе. У меня сына нет, вот ты и будешь мне сыном.
– Не свистишь?
– То есть?!
– Большой ты, а беспонятный, – снисходительно улыбнулся мальчишка, – самых простых слов не понимаешь. Ну… не обманешь, что к себе заберёшь?
– Разве я похож на человека, который обманывает?
– Не похож. А это… тётенька у тебя есть?
– Тётенька? Нет, Мурад-джан, к сожалению, нет тётеньки. Вдвоём с тобой будем хозяйствовать.
– Из нагана дашь стрельнуть?
– О наганах мы с тобой на досуге потолкуем. Ну, как, договорились?
– Ладно. Поживу в детдоме. Чем там кормят? Шурпу варят? Я уже сто лет шурпу не пробовал. Даже вкус забыл, с места не сойти, если вру!
* * *
Пассажирские вагоны были переоборудованы из теплушек. Ступенек они не имели, и поэтому каждый пассажир слезал как мог: кто посмелее – прыгал, менее решительные ложились животом на край вагона и сползали вниз, болтая ногами в стремлении дотянуться до перронной дорожки. Стоял гомон, женский визг, охали те, кто спрыгнул не совсем удачно, разбойно орали ребятишки, для которых пока не существовало проблем спрыгнуть или взобраться куда-нибудь.
Милиционер соскочил первым, бухнув об асфальт подошвами кирзачей. Узук и Мая задержались, с сомнением поглядывая вниз.
– Давайте свои пожитки, – сказал милиционер.
Он принял два небольших дорожных сундучка, поставил их возле себя, погрозил пальцем двум беспризорникам, которые явно не без корысти вертелись неподалёку, и даже прикрикнул на них. Потом повернулся, чтобы помочь сойти своим спутницам. Но они уже сами с лёгким криком испуга спрыгнули вниз – обе разом.
– Неосторожно, девушки, – пожурил милиционер, – можете ногу сломать, а мне велено доставить вас в целости и сохранности.
– И под расписку сдать? – засмеялась Мая.
– А что вы думаете, возьму и расписку, – сказал милиционер, сохраняя серьёзное выражение, – вы пока – товар редкий, дефицитный, как постное масло.
– Тоже кавалер! – фыркнула Мая. – Могли бы более приятное сравнение придумать.
– Я не кавалер, красавица, я при исполнении служебных обязанностей. Он поднял сундук за ручки. – Ждать будем приёмщика или прямо в исполком пойдём?
Мая вопросительно взглянула на Узук.
– Подождём немного, – ответила та.
– Кто вас встречать-то должен?
– Не знаю. Может быть, никто. Посмотрим.
Они отошли в сторону. Милиционер, пристроившись на угол сундучка, задымил махоркой. Узук и Мая стали оправлять свои туалеты. Молодые, красивые, в европейского покроя нарядных платьях, они привлекали к себе внимание. Пожалуй, скорее даже не этим, а открытыми лицами – явлением в Мерве пока ещё очень редким. Так ходили обычно русские женщины, татарки, иногда – узбечки, но местные не часто решались появляться в людных местах без яшмака. А то, что обе эти девушки – туркменки, было видно сразу: такую тонкую, чеканную завершённость линий лица, такое изящество и грацию, такие тяжёлые косы, чёрными водопадами спадающие на холмики грудей, – всё это могла родить только древняя туркменская земля, на которой огненное бунтующее солнце и обнажённость жизни не оставляли места для полутеней ни в людях, ми в природе. Лишь саксауловые леса спорили, казалось, с этой своей сквозной, нереальной призрачностью прохлады. Но саксаул, говорят, спорил и с самим господом богом– не случайно у пего изогнутые, узловатые, скрюченные, как от невыносимой муки, стволы, которые лишены способности гнуться, они тверды, как перекалённая сталь, и не поддаются стали, и только ударом об острый угол камня можно переломить саксауловый ствол.