Текст книги "Избранник"
Автор книги: Хаим Поток
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Повисло недолгое молчание. Я видел, как один студент-хасид ухмыльнулся и наклонился, чтобы прошептать что-то на ухо другому студенту-хасиду. Затем рабби Гершензон поднялся и сложил руки на груди. Теперь он слегка улыбался и покачивался взад-вперед.
Он попросил меня повторить одно утверждение, сделанное два дня назад, и я повторил. Он попросил меня прояснить немного пассаж в одном из комментариев, я повторил этот комментарий по памяти и постарался снова его истолковать. Он попросил меня сосредоточиться на трудностях, обнаруженных мною при сопоставлении разных комментариев, и я снова тщательно повторил их. Тогда он попросил меня продемонстрировать, как средневековый комментатор попытался разрешить эти трудности, и я снова сделал это.
Снова на короткое время воцарилась тишина. Я мельком взглянул на часы. Они показывали два тридцать. Интересно, начнет ли он новый пассаж за полчаса до конца шиюра? Обычно он предпочитал начинать новый фрагмент – иньян, как он говорил, в начале занятия, чтобы у нас хватило времени на нем сосредоточиться. Я был очень доволен тем, как я объяснял фрагмент и отвечал на вопросы, и обещал себе, что все расскажу отцу в больнице этим же вечером.
И тут я услышал, как рабби Гершензон спрашивает меня, удовлетворен ли я попыткой комментатора позднего Средневековья примирить противоречия.
Этого вопроса я не ожидал. Эта попытка примирения казалась мне отправной точкой для всей дискуссии по поводу данного фрагмента, и я никак не мог предположить, что рабби Гершензон будет о ней спрашивать. Я почувствовал, как проваливаюсь в ту мертвящую тишину, что всегда следовала за вопросом, на который отвечающий не мог дать ответ, и подумал, что сейчас он начнет барабанить пальцами. Но он спокойно стоял с руками на груди, слегка покачиваясь и внимательно глядя на меня.
– Ну-с, – сказал он снова, – будут еще вопросы о том, что он сказал?
Я ожидал увидеть поднятую руку Дэнни, но так и не увидел. Я мельком взглянул на него и обнаружил, что он сидит с полуоткрытым ртом. Вопрос рабби Гершензона тоже поставил его в тупик.
Тот огладил свою заостренную бороду и в третий раз спросил у меня, удовлетворен ли я тем, что говорит комментатор.
– Нет, – услышал я свой голос.
– Ага, – сказал он, слабо улыбаясь. – И почему же?
– Потому что это… пилпул!
По аудитории прошло движение. Дэнни замер на стуле и послал мне быстрый, почти испуганный взгляд, потом отвернулся.
Мне вдруг стало немного страшно – настолько откровенно было то презрение, которое я вложил в словечко «пилпул», и это презрение повисло в воздухе как угроза.
Рабби Гершензон медленно огладил свою седую бороду.
– Так-так, – сказал он спокойно, – значит, это пилпул. Я вижу, вы не любите пилпул. Ну-с, великий Виленский Гаон тоже не любил пилпул.
Он имел в виду раввина Элияху Виленского, жившего в XVIII веке противника хасидизма.
– Скажи, Рувим, – он впервые обратился ко мне по имени – а почему это пилпул? Что не так с этим объяснением?
Я отвечал, что оно притянуто, что оно приписывает противоречащим комментариям нюансы, которых они на самом деле лишены, и поэтому на самом деле никакого примирения там нет.
Он медленно кивнул. Потом сказал, обращаясь теперь не только ко мне, но ко всему семинару:
– Ну-с, это действительно сложный иньян. И комментарии… – он использовал термин «ришоним», которым обозначаются талмудические комментаторы раннего Средневековья, – нам не помогли.
Потом посмотрел на меня.
– Скажи, Рувим, – спросил он спокойно, – а как тыобъяснишь этот иньян?
Я опешил. И молча уставился на него. Если комментаторы оказались не способны истолковать, где уж мне? Но на сей раз он не позволил тишине длиться. Вместо этого он повторил вопрос – мягко и вежливо:
– Ты не можешь объяснить его, Рувим?
– Нет, – выдавил я.
– Значит, не можешь… Точно не можешь?
На короткое мгновение у меня возникло искушение сказать ему, что текст испорчен, и дать восстановленный мною текст. Но я не сделал этого, потому что вспомнил слова Дэнни: рабби Гершензон знает все о научно-критическом методе изучения Талмуда и ненавидит его. Так что я промолчал.
Рабби Гершензон повернулся к аудитории.
– Кто-нибудь может объяснить иньян? – спросил он спокойно.
Ответом ему была тишина.
Он шумно вздохнул:
– Ну-с, никто не может объяснить. По правде говоря, я сам не могу его объяснить. Это трудный иньян. Очень трудный.
Он замолчал на мгновение и улыбнулся.
– Учитель тоже не все знает, – добавил он тихо.
Я впервые в жизни слышал, чтобы раввин признавал, что он не понимает пассаж из Талмуда.
Наступила неловкая тишина. Рабби Гершензон уставился в лежащий перед ним Талмуд. Затем медленно закрыл его и отпустил семинар.
Собирая книги, я услышал, как он окликает меня по имени. Дэнни тоже услышал это и взглянул на него.
– Я хочу с тобой поговорить, задержись на минутку, – сказал рабби Гершензон.
Я подошел к его столу.
Вблизи мне было хорошо видно, как сморщено его лицо. Кожа на руках казалась сухой и пожелтевшей, как пергамент, и губы под спутанной бородой выглядели тонкой щелью. У него были кроткие карие глаза, а глубокие морщины расходились от их наружных уголков как маленькие борозды.
Он подождал, пока все разойдутся, и тихо спросил:
– Ты изучал этот иньян самостоятельно, Рувим?
– Да.
– А твой отец не помогал тебе?
– Мой отец в больнице.
Он, казалось, был поражен.
– Ему уже лучше. У него был инфаркт.
– Я об этом не знал, – сказал тихо рабби Гершензон. – Мне очень жаль.
Он помолчал, пристально глядя на меня. Потом продолжил:
– Значит, ты изучал этот иньян самостоятельно.
Я кивнул.
– Скажи мне, Рувим, – сказал он осторожно, – ты изучаешь Талмуд со своим отцом?
– Да.
– Твой отец – выдающийся ученый, – сказал он тихо, почти шепотом. – Великий ученый.
Мне показалось, что его карие глаза затуманились.
– Рувим, скажи мне… Как бы твой отец ответил на мой вопрос?
Я уставился на него, не зная, что отвечать.
Он слабо, виновато улыбнулся:
– Ты не знаешь, как твой отец истолковал бы этот иньян?
Все разошлись, мы были в аудитории одни, и я ощутил, как между нами возникает близость, которая позволила мне сказать то, что я сказал, – хотя по-прежнему не без опасений:
– Мне кажется, я знаю, что он мог бы сказать.
– Ну-с, – осторожно спросил рабби Гершензон. – И что же?
– Он бы сказал, что текст испорчен.
Он несколько раз мигнул, но не изменил выражения лица.
– Объясни, что ты имеешь в виду, – сказал он тихо.
Я объяснил, как восстановил исходный текст, затем процитировал правильный текст по памяти, показывая, насколько хорошо он соответствует тому истолкованию, которое предлагает самый простой комментарий. И закончил словами уверенности, что именно этот рукописный текст Талмуда лежал перед комментатором, когда он писал свое пояснение.
Рабби Гершензон долго молчал. Лицо его оставалось неподвижно. Затем он медленно сказал:
– И ты проделал это самостоятельно, Рувим?
– Да.
– Твой отец – прекрасный учитель, – сказал он тихо. – Как тебе повезло с отцом!
Его тихий голос дрожал.
– Рувим…
– Да?
– Я должен попросить тебя не пользоваться таким методом объяснения на моих семинарах. – Он говорил осторожно, почти извиняясь. – Я лично не возражаю против такого метода. Но я должен попросить тебя никогда не пользоваться им на семинарах. Ты меня понял?
– Да.
– Теперь я буду тебя часто спрашивать, – продолжал он, тепло улыбаясь. – Да-да, можешь не сомневаться, теперь я буду тебя очень часто спрашивать… Я весь год ждал, чтобы посмотреть, чему тебя научил твой отец. Он великий учитель и великий ученый. Слушать тебя – одно удовольствие. Но ты не должен пользоваться этим методом на семинаре. Ты понял?
– Да, – повторил я.
Он улыбнулся и отпустил меня дружелюбным кивком.
Вечером, после последнего занятия, я отправился в библиотеку колледжа и стал искать имя рабби Гершензона в английском и еврейском каталогах. Его нигде не оказалось. Только тогда я понял, почему мой отец не преподает в этом колледже.
Глава пятнадцатая
Отца выписали из больницы в середине марта. Он исхудал и ослаб, ему был предписан постельный режим и полное отсутствие физических нагрузок. Маня ходила за ним, как за ребенком, а доктор Гроссман навещал дважды в неделю, по понедельникам и четвергам, до конца апреля, когда визиты стали еженедельными. И все время твердил мне, что удовлетворен улучшением его состояния. Беспокоиться больше не о чем, надо только обеспечить ему полный покой. Первые четыре недели после больницы к нам домой каждый вечер приходила ночная сиделка и оставалась в его комнате до утра. От разговоров он быстро уставал; даже просто слушать было ему еще трудно. Мы не так много времени могли проводить вместе в первые шесть недель после его выписки. Но все равно это было прекрасно – знать, что он здесь, в своей комнате, а не в больнице, и знать, что черное молчание покинуло наш дом.
Я рассказал ему о моем разговоре с рабби Гершензоном еще в больнице. Он спокойно слушал, кивал и сказал наконец, что очень мной гордится. О рабби Гершензоне он даже не упомянул. Теперь меня регулярно вызывали на занятиях читать и толковать Талмуд, и тишина ни разу не повисала.
Я по-прежнему постоянно виделся с Дэнни в колледже, но наше молчание все длилось. И я смирился с ним. Мы начали общаться взглядами, кивками, но не говорили друг другу ни слова. Я понятия не имел, как движутся его дела с психологией и что у него дома. Но, судя по отсутствию плохих новостей, все было более-менее благополучно.
Лица преподавателей и студентов были мрачны, как и заголовки газет, сообщавших об арабских нападениях на палестинских евреев, о еврейских защитных мерах, о том, как британцы препятствовали многим из них, и о продолжающейся деятельности «Иргуна». Арабы нападали на еврейские поселения в Верхней Галилее, в Негеве и вокруг Иерусалима и постоянно теребили караваны снабжения. Арабы убивали евреев, евреи убивали арабов, а британцы, занимающие крайне неудобное положение посередине, не хотели, а порою и не могли остановить приливную волну насилия.
Сионистские группы в колледже развили небывалую активность, и однажды членов моей группы даже попросили уйти с послеобеденных занятий и отправиться в большой склад в Нижнем Бруклине – помогать загружать военную форму, каски и фляги в огромные десятитонные грузовики, ждавшие снаружи. Нам объяснили, что все это снаряжение будет немедленно загружено на суда и отправлено в Палестину, в распоряжение «Хаганы». Мы долго и упорно трудились на погрузке этих грузовиков, и благодаря этому я ощутил непосредственную связь с теми новостями, что я слышал по радио и читал в газетах.
В апреле «Хагана» заняла Тверию, Хайфу и Цфат, а «Иргун», с ее помощью, овладел Яффой.
Мой отец настолько окреп, что стал понемногу гулять вокруг дома. Наши беседы стали продолжительнее, но мы мало о чем говорили, кроме Палестины. Он рассказал мне, что перед инфарктом ему предложили отправиться в качестве делегата на Всеобщий сионистский совет, который должен был пройти летом в Палестине.
– Теперь я буду рад, если мне удастся съездить этим летом в наш домик, – подытожил он с грустной улыбкой.
– Почему ты мне не говорил?
– Не хотел тебя расстраивать. Но не могу больше держать это в себе. Вот и говорю.
– А почему ты мне сразу не сказал, когда предложили?
– Это случилось в тот же вечер, что и инфаркт.
Мы никогда больше не заговаривали об этом. Но я всегда знал, когда он думает именно об этом, если я оказывался в этот момент рядом с ним. При этом глаза его затуманивались, он мог вздохнуть или покачать головой. Он работал на износ ради еврейского государства – и теперь сама эта работа не позволила ему посетить это государство. Я часто думал в последующие месяцы, как он это воспринял. Но никогда не спрашивал.
В пятницу второй недели мая мы не скрывали своих слез, когда государство Израиль наконец родилось [70]70
14 мая 1948 года.
[Закрыть]. А на следующее утро, по пути в синагогу, увидел в газетах сообщение о появлении еврейского государства. И о том, что арабские армии начали то самое вторжение, которым они грозили.
Следующие несколько недель были темными и мрачными. Эцион в Хевронских горах пал, иорданская армия атаковала Иерусалим, иракская армия вторглась в долину реки Иордан, египетская армия вторглась в Негев, и битва за Латрун, ключевой пункт на дороге к Иерусалиму, превратилась в побоище. Мой отец помрачнел и притих. Я стал снова опасаться за его здоровье.
В начале июня по колледжу поползли слухи, что наш недавний выпускник погиб в бою под Иерусалимом. Слухи усиливались и через несколько дней подтвердились. Я совсем его не знал, он закончил колледж прежде, чем я в него поступил, но почти все студенты старших курсов хорошо его помнили. Он отличался блистательными способностями в математике, его все любили. Потом он уехал в докторантуру Иерусалимского университета, вступил в «Хагану» и погиб, защищая караван, идущий в Иерусалим. Мы были просто ошарашены: никто из нас и представить не мог, что война так близка.
Во вторую неделю июня, в тот самый день, когда объявленное ООН перемирие вступило в силу и бои в Израиле прекратились, мы провели общее собрание в память об этом выпускнике. Пришли все студенты, все раввины, все преподаватели светских дисциплин. Один из его учителей Талмуда рассказывал о его преданности иудаизму, его профессор математики говорил о его блестящих способностях, а один из старшекурсников вспоминал, как он всегда мечтал уехать в Израиль. Потом мы все молились и читали кадиш.
Антисионистская лига рабби Сендерса в колледже Гирша в тот день прекратила свое существование. Она продолжала подавать признаки жизни за его пределами, но в самом колледже я никогда больше не сталкивался с ее листовками.
Годовые экзамены не создали мне каких-либо проблем в этом семестре – я закончил его на одни пятерки. Пришел июль, принес ужасную жару и хорошие новости: доктор Гроссман объявил, что мой отец достаточно окреп, чтобы провести август в нашем домике, а с сентября вернуться к преподаванию. Но в домике он должен отдыхать, а не работать. Писать? Да, конечно, он может писать; какая же это работа? Услышав это, отец рассмеялся – впервые за много месяцев.
В сентябре он вернулся в ешиву, а я перешел на третий курс. Поскольку символическая логика – это раздел философии, я выбрал философию в качестве профилирующего предмета, и она оказалась просто восхитительной. Недели летели быстро. Отец первые месяцы не занимался ничем, кроме преподавания; затем, с разрешения доктора Гроссмана, он вернулся к своей сионистской деятельности и к курсам для взрослых, по одному вечеру в неделю.
Военные действия в Израиле то затухали, то возобновлялись, особенно в районе пустыни Негев; но инициатива теперь перешла к израильтянам, и напряженность постепенно уходила.
Антисионистская лига рабби Сендерса, казалось, совсем прекратила свое существование. О ней ничего не было слышно, даже в нашем районе. А однажды, в конце весны, пока я обедал в столовой, Дэнни подошел к моему столу, нерешительно улыбаясь, сел и попросил помочь с экспериментальной психологией: он никак не мог построить график с формулой, включающей переменные величины.
Глава шестнадцатая
Услышав его голос, я ощутил легкий трепет.
– Добро пожаловать назад, в мир живущих, – сказал я, глядя на него и чувствуя, как мое сердце рвется наружу. Мы не говорили больше двух лет.
Он слабо улыбнулся и пригладил бороду, которая изрядно отросла и загустела. На нем были обычная черная пара, рубашка без галстука, цицит и кипа. Пейсы свисали по обеим сторонам скульптурного лица, а глаза отливали яркой синевой.
– Запрет снят, – сказал он просто.
– Как приятно снова чувствовать себя кошерным, – ответил я не без сарказма.
Он заморгал и снова попытался выдавить из себя улыбку.
– Мне очень жаль, – сказал он тихо.
– А уж мне-то как жаль. Мне тебя очень не хватало. Особенно когда мой отец болел.
Он грустно кивнул.
– Как тебе это удается? – спросил я.
Он снова заморгал:
– Что удается?
– Молчать.
Он ничего не ответил. Но лицо его напряглось.
– Я это ненавижу. А как тебе это удается?
Он начал нервно накручивать пейс, глаза его потемнели.
– Я чуть с ума не сошел, – продолжал я.
– Но не сошел же, – ответил он тихо. – А научился с этим жить.
– Почему он так поступает?
Рука, крутившая пейс, снова опустилась на стол. Он медленно покачал головой:
– Я не знаю. Мы так и не разговариваем.
– Только когда вы изучаете Талмуд или когда он выходит из себя.
Он мрачно кивнул.
– Даже говорить не хочу, что я думаю о твоем отце.
– Он великий человек, – ответил Дэнни ровным голосом. – У него должна быть на то причина.
– Это просто садизм и безумие, – бросил я. – Терпеть его не могу.
– У тебя свое мнение, – сказал он тихо. – А у меня свое.
Мы помолчали.
– Ты похудел, – сказал я.
Он молча кивнул и продолжал сидеть сгорбившись. Он казался маленьким и подавленным, как больная птица.
– А как твои глаза?
Он пожал плечами:
– Побаливают порой. Врач говорит, это нервное.
Снова повисло молчание.
– Здорово, что ты вернулся, – сказал я.
И ухмыльнулся. Он робко улыбнулся в ответ, его голубые глаза сверкнули.
– Ты и твои дикие бейсбольные удары. Ты и твой отец с диким молчанием и дикими вспышками ярости.
Он снова улыбнулся, на сей раз широко, и выпрямился на стуле:
– Так поможешь мне с графиком?
Я отвечал, что у него было довольно времени, чтобы научиться разбираться с ними самостоятельно, а затем показал, что надо сделать.
Когда я рассказал вечером отцу, он только сухо кивнул. Он ждал этого. Еврейское государство – это больше не тема для обсуждения, это свершившийся факт. Сколько еще рабби Сендерс мог запрещать обсуждение темы, которая больше не обсуждается?
– Как Дэнни себя чувствует? – спросил отец.
Я отвечал, что выглядит он не лучшим образом и заметно похудел.
Отец помолчал, потом спросил:
– Рувим, а молчание между ними так и продолжается?
– Да.
– Отец может воспитывать ребенка так, как считает нужным, – сказал он грустно. – Но как же велика цена за душу!
Я спросил, что он имеет в виду, но отец ничего не ответил. Лишь глаза его оставались мрачными.
Так мы с Дэнни возобновили наше прежнее обыкновение встречаться перед нашей синагогой, вместе ехать на занятия, вместе обедать в столовой и вместе возвращаться домой. Семинары рабби Гершензона превратились в особую радость, потому что обретенная свобода побуждала нас с Дэнни к бесконечным состязаниям, которые практически монополизировали часы шиюра. Наше положение было настолько прочно, что однажды, после особо горячего талмудического спора, который мы с Дэнни вели, не обращая ни на кого внимания, почти четверть часа, рабби Гершензон остановил нас и заметил, что это не частный урок и в аудитории еще двенадцать студентов, – может быть, они тоже хотят что-то добавить? Но он сказал это с такой улыбкой, что мы с Дэнни восприняли его упрек как завуалированный комплимент.
Через несколько дней после того, как мы начали разговаривать, Дэнни рассказал мне, что на втором курсе снова записался на экспериментальную психологию и она ему даже начала нравиться. Говоря о психологии, он теперь неизбежно съезжал на язык адептов психологии экспериментальной: переменные, постоянные, управление, наблюдение, запись данных, проверка гипотез и приоритетность опровержения гипотез перед подтверждением их. Математика больше не являлась для него проблемой – лишь изредка он прибегал к моей помощи.
Однажды за обедом он рассказал мне о своей беседе с профессором Аппельманом.
– Он говорит, – рассказывал Дэнни, – что, если я хочу внести какой-то ощутимый вклад в психологию, я должен пользоваться научными методами. А подход Фрейда, в сущности, не обеспечивает настоящей возможности принять или опровергнуть ту или иную гипотезу и поэтому не дает никакого приращения знания.
– Так-так, – ухмыльнулся я. – Стало быть, прощай, Фрейд!
Он затряс головой:
– Нет-нет, никакого «прощай, Фрейд»! Фрейд был гением. Но он слишком замкнулся в своих изысканиях. Я хочу знать намного больше, чем те вещи, которыми занимался Фрейд. Он никогда не обращал внимания на процесс восприятия, например. Или на процесс познания. Как люди видят, слышат, осязают и обоняют или как они обучаются чему-то новому. Это же все потрясающе интересно! И Фрейд никогда этим не занимался. Но в том, чем он занимался, он был гением, тут не поспоришь.
– Так ты будешь теперь психологом-экспериментатором?
– Не думаю. Я хочу работать с людьми, а не с крысами и лабиринтами. Я обсуждал это с Аппельманом. И он предложил мне заняться клинической психологией.
– А это еще что?
– Ну, это как разница между теоретической и прикладной физикой, скажем так. Экспериментальный психолог – более-менее чистый теоретик; клинический психолог применяет его теории на практике. Он работает с людьми: осматривает их, проводит анализы, диагностирует, даже лечит.
– Как это – лечит?
– Проводит терапию.
– Ты собираешься стать психоаналитиком?
– Возможно. Но психоанализ – лишь одна из возможных форм терапии. Существуют и другие.
– Какие – другие?
– Да разные, – сказал он неопределенно. – Многие из них еще довольно мало изучены.
– Ты собираешься изучать их на людях?
– Не знаю. Возможно. Я, правда, еще не так много об этом знаю.
– И ты собираешься получать докторскую степень?
– Ну, разумеется. В этой области ничего нельзя делать без докторской степени.
– И где ты собираешься ее получать?
– Еще не решил. Аппельман советует Колумбийский университет. Он сам там был в докторантуре.
– А твой отец уже знает?
Дэнни напряженно на меня посмотрел.
– Нет, – сказал он тихо.
– И когда ты ему скажешь?
– Когда я получу смиху.
«Смихой» называется посвящение в раввины.
– Значит, в будущем году, – сказал я.
Дэнни мрачно кивнул. Затем посмотрел на часы:
– Пора двигаться, а то на шиюр опоздаем.
Мы помчались по лестнице и вбежали в аудиторию за мгновение до того момента, как рабби Гершензон вызвал кого-то читать и объяснять.
В другой раз за обедом Дэнни поинтересовался, на что мне сдалась символическая логика, если я собираюсь быть раввином. Я отвечал, что сам еще не решил, но я много читаю по философии и по теологии, и толк из этого явно выйдет.
– Мне всегда казалось, что теология и логика – это как Давид и Саул, – заметил Дэнни.
– Так оно и есть. Но я должен поближе их познакомить.
Он покачал головой:
– Просто поверить не могу, что ты собираешься быть раввином.
– А я поверить не могу, что ты собираешься быть психологом.
И мы поглядели друг на друга в молчаливом изумлении.
В июне сестра Дэнни вышла замуж. Меня тоже пригласили, и я оказался единственным нехасидом на свадьбе. Церемония была типично хасидской, с раздельными местами для мужчин и женщин и с многочисленными песнопениями и плясками. Меня поразил вид рабби Сендерса. Его черная борода начала седеть, и, казалось, он заметно постарел со времени нашей последней встречи. Я подошел поздравить, он крепко пожал мне руку и взглянул своими темными пронзительными глазами. Его окружало множество людей, у нас не было шанса поговорить. Я не особо переживал. Мне не так легко было заговорить с ним. Леви подрос немного, но оставался таким же бледным, и его глаза казались огромными за очками в черепаховой оправе. А вот сестра Дэнни выросла в красавицу. Парень, за которого она выходила замуж, был хасидом – с черной бородой, длинными пейсами и темными глазами. Он держался очень строго, и я быстро решил, что он мне не нравится. Когда после свадьбы я его поздравил и пожал его руку, пальцы оказались вялыми и влажными.
Однажды утром, когда закончился учебный год и наступил июль, я отправился к Дэнни домой. С того времени, как мы с Дэнни снова начали говорить, я видел рабби Сендерса только на свадьбе, потому что по субботам после обеда мы с отцом занимались Талмудом, и я решил, что теперь, когда занятия в колледже закончились, с моей стороны было бы вежливо нанести ему визит. Дэнни повел меня наверх, в кабинет отца. Весь коридор третьего этажа оказался заполнен людьми в темных лапсердаках, молча дожидавшихся своей очереди. Появление Дэнни они встретили кивками головы и приветствиями, произносимыми уважительным шепотом, а один из них, согбенный древний старик с белой бородой, подался вперед и коснулся руки Дэнни, когда мы проходили мимо. Это показалось мне отвратительным. Мне теперь казалось отвратительным все, связанное с рабби Сендерсом и хасидизмом. Мы дождались, пока выйдет очередной посетитель, и зашли.
Рабби Сендерс сидел в своем кресле с прямой спинкой и красной кожаной обивкой, окруженный книгами и запахом старых переплетов. Его лицо, казалось, было прорезано морщинами боли, но, когда он приветствовал меня, голос звучал спокойно. Он был очень рад, сказал он тихо, видеть меня. Потом в сомнении посмотрел на нас с Дэнни своими задумчивыми темными глазами. Где я прячусь, спросил он, почему не прихожу больше по субботам после обеда? Я ответил, что мы с отцом вместе занимаемся Талмудом. Он вздохнул и неопределенно кивнул. Ему хотелось бы поговорить со мной подольше, но там так много людей, которым надо его видеть. Не мог бы я заглянуть как-нибудь в субботу днем? Я ответил, что постараюсь, и мы с Дэнни вышли.
Это был весь наш разговор. Ни слова о сионизме. Ни слова о молчании, которым он разделил нас с Дэнни. Ничего. Когда я выходил, он не нравился мне еще больше, чем когда я входил. Больше в июле мы не виделись.