Текст книги "Избранник"
Автор книги: Хаим Поток
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Глава четырнадцатая
До конца семестра мы с Дэнни ели в одной и той же столовой, посещали одни и те же семинары, занимались в одной и той же учебной синагоге, часто ехали в одном и том же трамвае – и не обменялись ни единым словом. Я утратил с ним всякий прямой контакт. Это было невыносимо – сидеть с ним в одной аудитории, проходить мимо него по коридору, видеть его в трамвае, входить и выходить с ним бок о бок из дверей колледжа – и не разговаривать. Ненависть к рабби Сендерсу развилась во мне до болезненной страсти, которая меня самого порой ужасала, и утешался я буйными фантазиями о том, что бы я с ним сделал, попадись он мне в руки.
Это было ужасное время, и мое состояние начало прямо отражаться на моей успеваемости. Дошло до того, что некоторые мои преподаватели приглашали меня в свои кабинеты и интересовались, что со мной происходит, – они ожидали от меня гораздо большего. Я ссылался на неопределенные «личные проблемы» и покидал их кабинеты, похолодев от отчаяния. С отцом я тоже говорил об этом при первой возможности, но проку от этого оказывалось немного. Он мрачно выслушивал меня, вздыхал и повторял, что не намерен ссориться с рабби Сендерсом, позицию которого он уважает, невзирая на его фанатизм.
Я спрашивал себя в эти месяцы: а было ли у Дэнни все так же ужасно? Я часто видел его. Он, казалось, похудел, и еще я заметил, что он сменил очки. Но он тщательно меня избегал, и я знал достаточно, чтобы тоже держаться от него подальше. Я не хотел, чтобы его отцу донесли, что видели нас вместе.
Я ненавидел окутавшее нас молчание, и я думал: как же это дико, что Дэнни с отцом никогда не разговаривают. Молчание отвратительно, оно засасывает в черноту, гнетет. Молчание – это смерть. Я ненавидел его, и я ненавидел рабби Сендерса, вынудившего меня к нему.
Я не подозревал, что способен на такую ненависть, что я испытывал к рабби Сендерсу на протяжении того семестра. Она стала наконец слепой трепещущей яростью, которая накатывала на меня в самые неожиданные моменты – на трамвайной остановке, по дороге в туалет, в столовой или пока я читал в библиотеке. И мой отец только подливал масла в огонь. Когда бы я ни заговаривал с ним о моих чувствах к рабби Сендерсу, он всегда вставал на его защиту, приводя один и тот же довод – что вера таких евреев, как рабби Сендерс, помогла нам выжить на протяжении двух тысяч лет жестоких преследований. Да, он не согласен с рабби Сендерсом, но он не допустит оскорблений в его адрес или в адрес его позиции. С идеями нужно бороться при помощи идей, а не одними слепыми страстями. Коли рабби Сендерс пускает в ход эмоции, из этого отнюдь не следует, что отвечать ему следует тем же.
А рабби Сендерс боролся страстно. Он объединил нескольких окрестных раввинов в группу под названием «Лига за религиозный Эрец-Исраэль». Деятельность этой лиги началась в марте, достаточно сдержанно, с вывешивания манифестов. Смысл манифестов был предельно понятен: никакой еврейской родины без Торы в центре; поэтому – никакой еврейской родины до прихода Мессии. Еврейскую родину, создаваемую еврейскими гоим, следует считать порченой; это открытая профанация имени Господа. Но к концу марта тон этих манифестов сделался нетерпимым. Они грозили отлучением всем местным жителям, которые демонстрировали приверженность сионизму. Дошло даже до угрозы бойкота тем местным еврейским магазинам, которые участвовали, поддерживали или сочувствовали сионистскому движению. За несколько дней до Песаха был объявлен массовый антисионистский митинг. Явка на него оказалась невелика, но некоторые англоязычные газеты поместили репортажи – и эти репортажи были отталкивающими.
Студенчество нашего колледжа клокотало, едва сдерживаясь от насилия. Однажды после обеда в аудитории вспыхнула яростная драка, и дальнейших потасовок удалось избежать только потому, что декан пригрозил их участникам немедленным исключением. Но напряжение было разлито повсюду. Оно чувствовалось в самой учебе, и наши яростные споры о Мильтоне, Талейране и дедуктивном процессе в логике зачастую откровенно замещали запрещенные драки из-за сионизма.
Я сдал курсовые экзамены в середине июня и покинул колледж усталым и разочарованным. Зимнюю сессию я завалил и летнюю сдал ненамного лучше. Увидев мою итоговую ведомость в конце июня, отец не сказал ни слова. Мы оба с нетерпением ждали спокойного августа, который мы сможем провести вместе в нашем домике у Пикскилла. Последние четыре месяца были ужасны, и мы жаждали вырваться из города.
Но оказалось, что наш домик расположен недостаточно далеко. Даже там до нас дошли жуткие новости о том, что «Иргун» повесил двух ни в чем не повинных британских сержантов в отместку за трех своих боевиков, повешенных 29 июля. Отец был шокирован деяниями «Иргуна», но, когда первая вспышка гнева у него прошла, больше он к этой теме не возвращался. Через две недели мы покинули наш домик и вернулись в город чтобы присутствовать на нескольких экстренных сионистских собраниях. На их надлежало выработать план действий на предстоящей сессии Организации Объединенных Наций, на которой должна была обсуждаться палестинская проблема. Мой отец приглашался на эти собрания в качестве члена исполнительного комитета своей сионистской группы.
До конца августа я видел отца лишь по субботам. Он уходил по утрам, когда я еще только просыпался, и возвращался ночью, когда я уже спал. Его переполняло лихорадочное возбуждение, но мне было видно, что он работает на износ. Я не мог даже заикнуться о его здоровье – он не желал слушать. Наши уроки Талмуда днем по субботам остановились; отец по субботам приходил в себя, готовясь к предстоящей неделе бешеной активности. Я слонялся по квартире, шатался по улицам, огрызался на Маню и думал о Дэнни. Я вспоминал его слова о том, как он восхищается своим отцом и доверяет ему, – и не мог его понять. Как можно восхищаться и доверять тому, кто с тобой даже не разговаривает, будь то хоть родной отец? Я ненавидел его отца. Однажды я даже отправился на третий этаж публичной библиотеки, надеясь встретить там Дэнни. Вместо этого я встретил там пожилого человека, который сидел на стуле Дэнни и, близоруко согнувшись, читал кипу научных журналов. Я вышел из библиотеки и бесцельно бродил по улицам, пока не пришло время возвращаться домой, для одинокого ужина.
На второй неделе сентября возобновились занятия, и на первом установочном собрании я обнаружил, что Дэнни сидит через несколько стульев от меня. Он выглядел худым и бледным и беспрестанно моргал. Пока регистратор объяснял, как нам надлежит выбирать курсы и записываться на них, я видел, как Дэнни медленно поворачивает голову ко мне, окидывает взглядом и отворачивается. Лицо его оставалось бесстрастным, он даже не кивнул в знак приветствия. Я сидел неподвижно, слушал регистратора и чувствовал, как наливаюсь яростью. Чтоб тебе провалиться, Дэнни Сендерс, думал я. Мог бы, по крайне мере, дать мне понять: ты в курсе, что я еще существую. Чтоб тебе провалиться, тебе и твоему папаше-фанатику. Я был так поглощен своим гневом, что перестал слушать указания (после собрания мне пришлось попросить одного из моих однокашников повторить их). Чтоб тебе провалиться, Дэнни Сендерс, повторял я целый день. Проживу без твоих пейсов и бороды, не проблема. На тебе, друг, свет клином не сошелся. Чтоб тебе провалиться, тебе и твоему чертовому молчанию.
Через два дня, когда осенний семестр официально начался, я поклялся позабыть Дэнни как можно скорее. Я не хотел позволить ему загубить еще один семестр. Еще одна итоговая ведомость вроде той, что я принес домой в июне, – и прощай надежда на диплом с отличием. Чтоб тебе провалиться, Дэнни Сендерс, повторял я. Кивнуть-то, по крайней мере, ты мне мог?
Но позабыть его оказалось куда сложнее, чем я предполагал. В первую очередь потому, что я перешел в класс Талмуда рабби Гершензона, где присутствие Дэнни чувствовалось постоянно.
Рабби Гершензон был высоким плечистым мужчиной под семьдесят, с длинной конусообразной бородой и тонкими заостренными пальцами, которые беспрестанно плясали в воздухе. Говоря, он все время помогал себе руками, а когда молчал, барабанил по столу или по раскрытому перед ним Талмуду. Это был мягкий, деликатный человек с карими глазами, овальным лицом и тихим, порою почти не слышным голосом. Но при этом он был потрясающим учителем – и его метод напоминал метод моего отца: он шел в глубину, сосредотачиваясь на нескольких строках, и не двигался дальше, пока не был уверен, что мы все хорошо усвоили. В первую очередь он делал акцент на комментаторах Талмуда раннего и позднего Средневековья и всегда рассчитывал, что мы придем на семинар, хорошо подготовившись. Обычно он вызывал кого-то из нас прочитать текст, истолковать его – а потом начинались вопросы. «Что говорит Рамбан о вопросе рабби Акивы?» – мог спросить он на идише о каком-то отдельном пассаже (раввины на семинарах Талмуда говорили только на идише, но студенты могли отвечать и по-английски, я отвечал по-английски). «Все соглашались с объяснением Рамбана? – продолжал вопрошать рабби Гершензон. – Ага, Меири не соглашался. Очень хорошо. И что говорил Меири? А Рашба? Как Рашба объяснял ответ Абайя?» И так далее, и так далее. Почти всегда наступал момент, когда студент, вызванный читать текст, увязал в переплетении вопросов и стоял, уставившись в свой Талмуд и сгорая от стыда, что он не в состоянии ответить. Повисала долгая мертвенная тишина, рабби Гершензон начинал барабанить пальцами по столу или по Талмуду. «Не знаете? Как же это вы не знаете? Вы вообще готовились? Вот как, готовились? И все-таки не знаете? – Наступала еще одна пауза, потом рабби Гершензон обводил взглядом аудиторию: – А кто знает?» – и, разумеется, рука Дэнни сразу взметалась вверх, и у него был ответ наготове. Рабби слушал, кивал, а потом его пальцы прекращали выстукивать дробь, а летали в воздухе в такт его развернутому комментарию к ответу Дэнни. Бывало, однако, что он не кивал Дэнни, а начинал задавать вопросы теперь уже ему, и это выливалось в диалог, которому весь семинар внимал в молчании. Большей частью эти диалоги длились всего несколько минут, но уже к концу сентября дважды случалось так, что их споры затягивались на три четверти часа. И я при этом постоянно вспоминал подобные талмудические споры между Дэнни и его отцом. Так что забыть его было не то что трудно, но прямо-таки невозможно.
Талмудические занятия были устроены таким образом, что с девяти до полудня мы занимались самостоятельно, готовясь к семинару с рабби Гершензоном. Потом мы обедали. И с часу до трех шло само занятие, шиюр с рабби Гершензоном. Никто в аудитории не знал, кого вызовут читать и отвечать на вопросы, и все лихорадочно готовились, но это мало помогало. Сколько бы мы ни занимались, непременно наступал этот страшный момент тишины, когда вопрос рабби Гершензона оставался без ответа и его пальцы начинали выбивать барабанную дробь.
В семинаре было четырнадцать человек, и все мы, кроме Дэнни, рано или поздно оказывались в этом неловком положении. Я был вызван отвечать в начале октября и тоже столкнулся с этой тишиной – но ненадолго, а потом мне все-таки удалось выкарабкаться, найдя ответ на почти немыслимый вопрос. Ответ был принят и дополнен рабби Гершензоном, прежде чем Дэнни успел поднять руку. Я заметил, как Дэнни мельком взглянул на меня, пока рабби Гершензон развивал мой ответ. Затем отвел взгляд, на губах его играла теплая улыбка. В сиянии этой улыбки мой гнев испарился, и вернулось мучение, вызванное невозможностью с ним общаться. Но теперь это мучение было не столь сильным – боль, которую я мог терпеть. На мою учебу она больше не влияла.
К середине октября все, кроме меня, отвечали по крайней мере дважды. Я старательно готовился и ждал вызова. Но меня все не вызывали. К середине октября я начал испытывать беспокойство. К середине ноября я все еще дожидался второго раза. Я принимал участие в семинарских дискуссиях, спорил, тянул руку почти так же часто, как Дэнни, в ответ на Гершензоново «А кто знает?» – но читать он меня все не вызывал. Я никак не мог понять, в чем дело, и начал беспокоиться, не поддерживает ли он таким образом запрет, наложенный на меня и моего отца рабби Сендерсом.
Еще одно обстоятельство сильно смущало меня в это время. Бурная деятельность довела моего отца до того, что он, к моему ужасу, стал похож как скелет. По вечерам он приползал домой, выпивал свой стакан чаю, заходил ко мне в комнату на несколько минут, глядя на меня пустыми глазами и не слушая, что я ему говорю, и затем уходил в свой кабинет. Теперь по субботам мы не изучали с ним Талмуд – я занимался самостоятельно, пока он отсыпался. Палестинский вопрос обсуждался в ООН, и план по разделу Палестины вот-вот должны были поставить на голосование. Тем временем газеты что ни день сообщали о новых актах терроризма и кровопролития; и казалось, что ни неделя – в Мэдисон-сквер-гарден собирался новый многолюдный митинг. Мне удалось сходить на два из них, и во второй раз я позаботился прийти достаточно рано, чтобы мне досталось место внутри зала. Ораторы говорили через усилители, все хлопали и кричали, и я отбил себе ладони и сорвал голос, поддерживая их. Мой отец тоже выступал на этом митинге, его голос грохотал через колонки. Он выглядел так внушительно за своим микрофоном, благодаря усиленному голосу он казался великаном. Он закончил, я сидел и слушал шквал аплодисментов, и глаза мои наполнялись слезами гордости.
Тем временем «Лига за религиозный Эрец-Исраэль» рабби Сендерса продолжала печать свои антисионистские манифесты. Они попадались мне повсюду – на улицах, в трамваях, на столах колледжа, в столовой, даже в туалете.
По ходу работы ассамблеи ООН становилось понятно, что план по разделу Палестины будет поставлен на голосование где-то к концу ноября. Вечером в субботу 29 ноября это наконец произошло. Я услышал об этом по кухонному радио. Узнав результат голосования [68]68
За – 33 страны, против – 13 стран, воздержались 10 стран. «За» проголосовали, в частности, СССР и США, «против» – все арабские страны, а также Греция и Турция. Воздержались, в частности, Китай, Великобритания и Югославия.
[Закрыть], я заплакал как ребенок, а позже, когда вернулся отец, мы обнялись, всхлипнули и поцеловались, и наши слезы перемешались на щеках. Он почти помешался от радости. Смерть шести миллионов евреев наконец-то обрела смысл, причитал он без конца. Наконец-то это случилось. Через две тысячи лет – случилось. Мы снова – народ, у нас снова есть родина. Благословенно наше поколение. У нас есть возможность увидеть, как создается еврейское государство. «Слава Богу! – повторял он. – Слава Богу! Слава Богу!» Мы то рыдали, то болтали до трех часов ночи.
Утром я вскочил ошалевшим от недосыпа, но в том же приподнятом настроении. Мне хотелось поскорее помчаться в колледж, чтобы разделить его с друзьями. Но уже за завтраком моя радость была поколеблена, пока мы с отцом слушали радио: через несколько часов после голосования в ООН автобус, следующий из Тель-Авива в Иерусалим, был атакован арабами, семь евреев погибли. И радостное возбуждение перешло в ярость, когда я приехал в колледж и обнаружил, что он завален антисионистскими листовками рабби Сендерса.
Листовки отвергали голосование ООН, приказывали евреям его игнорировать, называли государство «профанацией имени Господа» и объявляли, что лига намерена бороться против признания его американским правительством.
Только угроза декана о немедленном отчислении удерживала меня в тот день от того, чтобы ринуться в драку. Меня не раз так и подмывало заорать на антисионистски настроенных студентов, которые кучковались в коридорах и аудиториях, обсуждая в полный голос, что надо присоединиться к арабам и британцам, коли они против еврейского государства. Но мне как-то удавалось держать себя в руках и молчать.
В последующие недели я был вознагражден за это молчание. Когда арабские войска начали нападать на еврейские общины в Палестине, а толпа арабов прокатилась по авеню Принцессы Марии в Иерусалиме, круша магазины, так что старый еврейский торговый центр остался сожженным и разграбленным, когда список еврейских жертв рос ежедневно, лига рабби Сендерса неожиданно притихла. Лица ярых антисионистов-хасидов в колледже напряглись и побледнели, а все антисионистские пересуды прекратились. Я каждый день наблюдал в столовой, как они читали за столами кипы еврейских газет с кровавыми отчетами и затем обсуждали их между собой. Я слышал вздохи, видел покачивания голов и глаза, полные грусти. «Снова льется еврейская кровь, – шептались они. – Как будто Гитлера было мало. Снова кровь, снова убийства. Чего еще миру от нас надо? Шести миллионов мало? Снова евреи должны умирать?» Их боль от новой вспышки насилия в Палестине перевесила ненависть к сионизму; они не обратились в сионизм, они просто притихли. Я радовался в эти недели, что сумел удержать свой гнев.
Семестр я закончил на одни пятерки. Рабби Гершензон тоже поставил мне пятерку, хотя вызвал меня в своем талмудическом семинаре только один раз за все четыре месяца. Я собирался поговорить с ним, пока не начался второй семестр, но в первый же день каникул у отца случился второй инфаркт.
Он упал без чувств на собрании Еврейского национального фонда, на «скорой» был доставлен в Бруклинскую мемориальную больницу и три дня оставался между жизнью и смертью. Я провел это время между бредом и галлюцинациями, и если бы Маня не напоминала мне мягко, но неуклонно, что я должен есть, а то заболею, то, вероятно, просто умер бы с голоду.
Отец стал приходить в себя к началу весеннего семестра, но больше напоминал тень, чем живого человека. Доктор Гроссман объявил мне, что отец должен оставаться в больнице не меньше шести недель, а потом потребуется еще от четырех до шести месяцев полного покоя, прежде чем он сможет вернуться к работе.
Когда семестр начался, моим однокашникам уже было все известно, но их слова сочувствия мало мне помогали. Первый же взгляд на лицо Дэнни помог немного больше. Он прошел мимо меня в коридоре, лицо его было полно боли и сострадания. Мне показалось даже, что сейчас он со мной заговорит, но этого не произошло. Вместо этого он, проходя мимо, исхитрился на мгновение дотронуться до моей руки. Это прикосновение и его взгляд сказали мне то, что он не мог сказать словами. Какая злая и горькая ирония, подумал я, – с моим отцом должен был случиться инфаркт, чтобы между нами с Дэнни снова установился какой-то контакт.
Январь и февраль я прожил один. Маня приходила по утрам и уходила после ужина, и я оставался один дома на всю долгую зимнюю ночь. Мне и раньше случалось оставаться дома одному, но тогда я знал, что отец раньше или позже вернется с очередного собрания и проведет со мной несколько минут, и это скрашивало мое одиночество. Теперь он не ходил на собрания и не заходил в мою комнату, и первые несколько дней тишина в квартире была просто невыносима, я выходил из дома и гулял по улицам холодными и промозглыми зимним вечерами. Наконец от этого начала страдать моя учеба, и мне пришлось взять себя в руки. Начало каждого вечера я проводил в больнице у отца. Он был слаб, с трудом говорил и беспрестанно спрашивал, все ли у меня в порядке. Доктор Гроссман предупредил, чтобы я не утомлял его, так что я старался не затягивать свой визит, шел домой, ужинал и всю ночь занимался.
К тому времени, когда отец провел в больнице три недели, такой распорядок стал повседневной рутиной. Страх, что он умрет, отступил. Оставалось только терпеливо ждать его возвращения домой. И я занимал все свое время учебой.
Особенно я налег на Талмуд. Раньше я занимался Талмудом по субботам и по утрам, перед семинаром. Теперь же я отдавал ему все вечера. Я старался как можно быстрее покончить с предметами из светского курса и возвращался к фрагментам Талмуда, которые мы проходили с рабби Гершензоном. Я прилежно изучал их, запоминал, выискивал различные комментарии – те из них, которых не было в самом Талмуде, я всегда мог найти в отцовой библиотеке – и заучивал их тоже. Пытался предвосхитить каверзные вопросы рабби Гершензона. А затем начал делать то, чего никогда не делал с Талмудом раньше. Выучив текст и комментарии, я перечитывал текст критически. Я проходился по перекрестным ссылкам в поисках параллельных мест и отмечал существующие различия. Я доставал огромные тома Иерусалимского Талмуда из библиотеки отца и сравнивал, как споры комментаторов в нем отличаются от споров комментаторов в Вавилонском Талмуде, которым мы пользовались в колледже. Я работал тщательно и методично, используя все, чему меня научил мой отец, и будучи теперь в состоянии учиться самостоятельно. Теперь, благодаря полученному на занятиях рабби Гершензона навыку медленного последовательного чтения, я мог забираться действительно глубоко. Занимаясь всем этим, я оказался в состоянии предвидеть большинство вопросов рабби Гершензона. И все точнее и точнее мог предположить, когда именно он снова собирается меня вызвать.
Он не спрашивал меня с того раза в начале октября, хотя была уже середина февраля. Благодаря моим ночным штудиям я опережал весь семинар на пять-шесть дней и теперь продирался через самую сложную талмудическую дискуссию, с какой когда-либо сталкивался. Сложность была вызвана не только самим текстом, который, казалось, был полон лакун, но комментариями, которые силились истолковать его. Сам текст состоял из девяти строк. При этом один комментарий занимал две с половиной страницы, другой – четыре. И ни один из них не был до конца ясен. Третий комментарий состоял из шести строк. Он был сжат, емок и прост. Проблема, однако, заключалась в том, что объяснение, похоже, основывалось не на том тексте, который оно объясняло. Последний комментарий старался объединить предыдущие, используя пилпул. Результат был впечатляющим – для тех, кто любил пилпул; но очень сомнительным для всех остальных, для меня в том числе. Ситуация казалась безвыходной.
Чем ближе на занятиях мы подбирались к этому фрагменту, тем больше я уверялся, что рабби Гершензон собирается вызывать меня читать и толковать именно его. Я не понимал, откуда бралась эта уверенность, – я просто знал, и все.
Сцепив зубы, я начал распутывать эту головоломку. Я использовал при этом два подхода. Первый – традиционный: запоминая текст с комментариями и изобретая вопросы, которые рабби Гершензон может мне задать. Я мог ехать в трамвае, идти по улице или лежать в кровати – и задавать самому себе вопросы. Второй подход – тот, которому меня научил отец. Он заключался в том, чтобы попытаться найти или реконструировать правильный текст, тот текст, который должен был держать перед собой комментатор, оставивший простое объяснение. Первый подход относительно прост: это был вопрос зубрежки. Второй – прямо-таки мучителен. Я без конца ходил по перекрестным ссылкам и перечитывал параллельные места в Иерусалимском Талмуде. Когда я закончил, у меня на руках были четыре различные версии изначального текста. Теперь мне предстояло реконструировать исходный текст – тот, которым пользовался автор простого комментария. Я сделал это, «отрабатывая назад»: я брал текст комментария оборот за оборотом и спрашивал себя, какой пассаж в одном из четырех вариантов мог видеть комментатор, когда писал свое толкование? Это была головоломная работа, но я наконец проделал ее как следует. На это у меня ушли долгие часы, но я был удовлетворен: передо мной оказался правильный текст, – такой текст, в котором присутствовал настоящий смысл. Этот второй подход я применил только для себя. Если рабби Гершензон меня вызовет, я смогу, без сомнения, ограничиться только первым методом объяснения, а со вторым подождать, пока мой отец вернется из больницы, и показать ему результаты проделанной работы, которыми я очень гордился.
Через три дня мы дошли на семинаре до этого места, и рабби Гершензон второй раз за год вызвал меня прочитать и истолковать его.
В аудитории воцарилась мертвая тишина. Некоторые мои друзья говорили мне перед занятием, как они боятся быть вызванными сегодня: они не в состоянии уразуметь какой-либо смысл в этом фрагменте, а комментарии и вовсе невозможны. Я тоже слегка боялся, но мне хотелось показать, что я выучил. Услышав свое имя, я почувствовал смесь страха и возбуждения, как будто удар током. Студенты, сидевшие, уткнувшись носами в учебники, чтобы не встретиться глазами с рабби Гершензоном, теперь все дружно повернули головы ко мне. Даже Дэнни взглянул на меня. По аудитории пронесся отчетливый вздох облегчения. Я склонился над Талмудом, поставил указательный палец под первым словом фрагмента и приступил к чтению.
Каждый талмудический пассаж состоит из того, что для удобства можно назвать смысловыми единицами. Каждая такая единица – это отдельная стадия обсуждения того вопроса, которому и посвящен пассаж целиком. Она может заключать в себе отдельное положение Закона, вопрос, касающийся этого положения, ответ на него, краткий или же развернутый комментарий, библейский стих и так далее. В Талмуде нет знаков препинания, так что не всегда просто определить, где кончается одна смысловая единица и начинается другая; порою же пассаж льется так плавно и естественно, что на смысловые единицы он разбивается с трудом и не без произвола читающего. В большинстве случаев, однако, эти единицы ясно различимы, и решение о том, как разбивать пассаж, можно принимать исходя из здравого смысла и ритма ведущегося обсуждения. Разбивать пассаж на смысловые единицы, из которых он состоит, – первейшая задача. И это задача читающего – решить, где ему остановить чтение и начать объяснение. Так же как его задача – решить, когда переходить к напечатанным комментариям, необходимым для дальнейшего объяснения.
Я разбил требуемый пассаж на смысловые единицы точно так же, как я разбил его, занимаясь дома. И точно знал, где следует остановиться и перейти к толкованию. Громко прочитал смысловую единицу, содержащую цитату из Мишны. Мишна – это записанный текст устного раввинистического закона; по форме и содержанию она большей частью сжата и дробна – огромное собрание установлений, на которых основываются почти все раввинские споры, которые, вместе с Мишной, и образуют Талмуд. Когда я добрался до конца этой смысловой единицы, я остановился и кратко пересказал прочитанное, присовокупив комментарии Раши и Тосефты [69]69
Тосефта – изречения законоучителей, не вошедшие в канонический текст Мишны, составленный в начале III века, но позднее ставшие неотъемлемой частью Талмуда.
[Закрыть]. Я старался говорить как можно яснее и четче, как будто сам вел урок в классе, а не выступал простой затравкой для комментариев рабби Гершензона. Закончив объяснение, я перешел к следующей смысловой единице – другой цитате из Мишны, позаимствованной из другого трактата, который мы сейчас и изучали. Эта вторая смысловая единица прямо противоречила первой. Я тщательно объяснил, в чем именно заключается противоречие, затем прочитал комментарии Раши и Тосефты, набранные на этой же странице Талмуда. Я ждал, что на этом рабби Гершензон меня остановит, но он молчал. Я продолжал читать и объяснять. Мои глаза были устремлены в книгу, пока я читал, и на рабби Гершензона, пока я объяснял. Он давал мне возможность продолжать, не прерывая. К этому моменту я прочитал четыре строки и стал ссылаться уже на средневековый комментарий, который был набран не на той же странице, а отдельно, в конце трактата. Держа палец правой руки на нужном месте текста, я перелистнул Талмуд и прочитал комментарий. Затем указал, что другие комментарии предлагают другое толкование, и прочитал их по памяти, потому что их не было в том издании Талмуда, которым мы пользовались в аудитории. Потом вернулся к самому пассажу и продолжил чтение. Когда я поднял глаза, чтобы объяснить следующую смысловую единицу, я увидел, что рабби Гершензон сел за стол – впервые за все время наших занятий я видел, чтобы он сидел во время шиюра, – и внимательно слушал, подперев голову руками и уставившись в раскрытый перед ним Талмуд. Продолжая свои объяснения только что прочитанной смысловой единицы, я мельком взглянул на часы на запястье и обомлел – я говорил уже почти полтора часа без перерыва. При объяснении этой единицы мне пришлось задействовать все комментарии, и мне удалось закончить толкование за мгновение до того, как прозвучал трехчасовой звонок. Рабби Гершензон так ничего и не сказал. Он продолжал сидеть и просто отпустил группу взмахом руки.
На следующий день он снова меня вызвал, и я продолжил чтение и объяснение. Я потратил два часа на семь слов, и снова посреди моего ответа он сел и обхватил голову руками. И снова не произнес ни слова. Звонок остановил меня посреди пространного толкования на четырехстраничный комментарий, и, когда он вызвал меня на третий день, я быстро прочитал эти семь слов, вкратце повторил вчерашние объяснения и продолжил с того места, где я остановился.
Между третьим и четвертым днем настроение мое скакало вверх и вниз – от бешеной радости до мрачного предчувствия. Я понимал, что все делаю правильно, иначе бы рабби Гершензон меня остановил, но мне по-прежнему хотелось, чтобы он сказал что-нибудь, а не стоял (или сидел) молча.
Кое-кто из студентов-хасидов бросал на меня взгляды, в которых восхищение смешивались с ревностью, как будто не могли сдержать восторга перед тем, как хорошо я все делаю, и в то же время недоумевали, как это такой человек, как я – сионист, сын автора апикойрсише статей, вообще может так хорошо знать Талмуд. Однако Дэнни был, похоже, абсолютно счастлив происходящим. Он не смотрел на меня ни когда я читал, ни когда я толковал, но я видел, как он с улыбкой кивал головой в такт моим объяснениям. Рабби Гершензон оставался молчалив и неподвижен. Он внимательно слушал с безучастным лицом, только порой, когда я прояснял особенно трудное место, уголки его рта немного приподнимались. Но к концу третьего дня я стал чувствовать себя неуютно. Мне хотелось, чтобы он сказал или хоть сделал что-нибудь – кивнул головой, улыбнулся, да хоть поймал бы меня на ошибке! Что угодно, только не это ужасное молчание.
Я был готов, что рабби Гершензон вызовет меня и на четвертый день. Так и произошло. Мне оставалось истолковать еще только одну смысловую единицу, и, закончив, я решил еще раз быстро пройтись по фрагменту со всеми комментариями, напомнив, в чем заключаются трудности в понимании текста, и показав различные пути их разрешения. Затем я обрисовал попытку комментатора позднего Средневековья примирить противоречия в комментариях. Все это заняло у меня меньше часа, и наконец, сделав все, что мог, я замолчал. Рабби Гершензон сидел за столом и внимательно на меня смотрел. На мгновение мне показалось странным не слышать больше звуков собственного голоса. Но мне совсем нечего было больше сказать.