412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Голоса за стеной » Текст книги (страница 11)
Голоса за стеной
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:55

Текст книги "Голоса за стеной"


Автор книги: Григорий Глазов


Жанры:

   

Детская проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

ПОРТРЕТ НА КОНКУРС

В конце сентября они ежегодно съезжались на один-два дня в город, откуда демобилизовались в сорок пятом и ушли в гражданскую жизнь. С каждым годом их становилось все меньше и меньше. Годы безвозвратно унесли многих, кто довоевал до конца, уцелел. В ту пору было им чуть больше двадцати, мальчишки, а за спиной осталось окопное бытие, научившее всему с таким запасом, словно отмеряно им минимум два века. Они и жили так – щедро, неопасливо, безоглядно, нерасчетливо, и не заметили, как перевалило за полсотню, а когда увидели, что замаячило шестьдесят, ахнули, оглянулись, вздохнули: знали, что два века не жить, а то, что прожито, оно и есть главное, потому что осталось совсем немного, даже неведомо, сколько каждому…

Об этом и думал Владимир Иванович Родионов, сидя в купе пассажирского поезда. За окном робко, по-осеннему светало. Уплывали прибранные поля с редкими скирдами, березняки со сквозными просеками. В оголенном и пустынном предзорье – покой и уравновешенность. Благодать.

Родионову не спалось; подперев кулаком подбородок, он неотрывно смотрел в окно, не обращая внимания на назойливое дребезжание ложечки в чайном стакане.

«Что прожито, то и есть наше. И нечего тут… – мысленно рассуждал он. – Пролетело тридцать с гаком, всяко было… Наворочено столько! Где уж тут раскладывать по полочкам, отыскивать, что главное, что – пустое. Главное – не причинить зла. А это самое трудное – руками не пощупаешь, глазами не увидишь. Не причинить! А как? Словами не обучишь. В особенности их, молодых», – взглядывал на соседнюю полку, где спал двадцатитрехлетний Гриша Капустин.

Они не только попутчики. Гриша работал у Родионова в отделе главного технолога и сейчас ехал к смежникам в командировку, которая и по времени, и по месту назначения совпала с поездкой Родионова.

Но Капустин не спал, прикидывался, лежал, думая о своем. Ему не хотелось разговоров – боялся расспросов: когда вернулся из отпуска, пополз слушок, что Гриша неудачно влюбился и хотел покончить с собой – сиганул с обрыва в пропасть… И еще тревожила Капустина первая в его жизни командировка: зная свой характер, опасался, что смежники отошлют его ни с чем…

Осторожно, чуть-чуть, Гриша разлепил веки, наблюдал за Родионовым. Капустин знал главного технолога, своего начальника – спокойного и рассудительного, веселого и остроумного – в обычном сером костюме, в рубашке с немодным галстуком. А тут, у окна, вроде незнакомый человек – в слинявшей, стираной-перестиранной тельняшке. На крючке висел морской китель с потускневшими шевронами. Словно маскарад с переодеванием, даже несерьезно как-то для главного технолога, подумалось вначале Капустину. Но когда увидел, как легко, словно привычный пиджак, Родионов снял и повесил китель, как по-домашнему заученным движением подтянул рукава тельняшки и обнажил густую синь татуировки, сразу вспомнилось, что воевал Родионов в морской пехоте. И тотчас встала за этим иная, незнакомая Капустину, но реальная и невозвратная жизнь человека, которого Гриша зовет, как и все на заводе, – Владимиром Ивановичем…

– Чего ерзаешь, не спишь? – спросил вдруг Родионов.

– Да так, что-то… – пойманный врасплох, ответил Гриша.

– Скоро приедем… Ты с ними не очень деликатничай, смежники народ лихой, умеют отбиваться. Или боишься? – засмеялся Родионов.

– Немного страшновато, – признался Капустин. – Первая командировка.

– От этого в страх впадать не стоит.

– А от чего стоит?

– Ну, мало ли…

– Вам бывало страшно?

– Бывало.

– На войне?

– Да.

– А сейчас бывает?

– Бывает. Дураков боюсь, Гриша, – то ли серьезно, то ли шутя, сказал Родионов.

– Почему?

– Они не знают, что они дураки.

– Было бы страшнее, если бы на земле жили сплошь умные, – задумчиво произнес Капустин.

– Возможный вариант, – согласился Родионов. – Но все-таки, если глупость одерживает победу, она все равно не способна воспользоваться ею так, как воспользовался бы разум. Так-то, Капустин…

На перроне они расстались: Грише ехать еще двенадцать километров автобусом, который уходил с привокзальной площади.

– Освободишься, подъезжай к вечеру. Я буду в гостинице «Янтарь».

– Вряд ли, – заранее отказался Гриша.

– В чужом городе одному тоскливо, Капустин. Особенно по вечерам. – Родионов посмотрел ему в глаза. Было жаль парня, которого что-то мучает, а что – не поймешь, ломиться в душу с вопросами нельзя, да и не пустит – всегда настороже, замкнут, молчалив.

– Всего доброго, Владимир Иванович, – попрощался Гриша и ушел, покачивая тощим стареньким портфелем…

Вокзал был почти пуст, в зале ожидания два-три человека. Родионов посмотрел на часы над дверью: шесть тридцать пять утра.

– Подвиньте-ка ваш чемодан, – подошла уборщица со шваброй и совком в руках. – Только и знаешь убирать, подметать. Людям пишут на всех стенах: «Уважайте труд уборщицы». Как же, уважат! Двадцать лет убираю, каждый день одно и то же: окурки, огрызки, ошметки.

– Если, все сразу начнут исполнять инструкции, те, кто сочиняют их, останутся без работы, – улыбнулся Родионов берясь за чемодан. И тут он услышал голос:

– Простите, мамаша, у вас в городе море есть?

– Во! – хмыкнула уборщица. – Ни свет, ни заря, а уже хлебнуть успел. Проспитесь пойдите, интеллигентный видать, шляпа-то вой какая, рублей двадцать, небось, отвалили, а уже в известке изъелозили. Какое море тут?

Человек в шляпе приблизился к ним.

– Я в этом городе никогда моряков не видел, – посмеиваясь, сказал он и повернулся к Родионову: – Ты?

– Нет, – ответил Родионов, шагнув навстречу.

– Врешь, Володька! Ты!

– Привиделось тебе, Женя. Вон мамаша свидетельствует, пьян ты.

– Кто вас разберет, всякие тут ездют, – она отошла, подгребая на совок мусор.

– Давай целоваться? – весело спросил человек в шляпе.

– А сколько мы не виделись?

– Год!

– Тогда давай, Аникеев. У тебя еще не вставная челюсть?

Они плотно обняли друг друга.

– Здравствуйте, товарищи, с приездом! – окликнул их женский голос.

Рядом стояла девушка в светлом пыльнике, с сумочкой через плечо.

– Здравствуйте, – сказал Родионов. – Вы не ошиблись, поздравляя нас с приездом? Уверены, что мы и есть те, кого пришли встретить?

– Не ошиблась, – кивнула девушка. – Вот вы – Родионов Владимир Иванович.

– Не возражаю. А он кто? – указал Родионов на приятеля.

– Аникеев Евгений Ильич, поэт, журналист.

– Все сходится, – засмеялся Родионов.

– Для автографов несколько не подходящее время, – сказал Аникеев. – Впрочем, мы можем пройти в ресторан, если он открыт.

– Ты забыл, Женя, что женат вторично. К тому же лыс. И это обнаружится, как только снимешь шляпу. А сделать это надо, она в известке. – Родионов снял с головы приятеля шляпу, – А что вы еще знаете о нас? – спросил он девушку.

– Все.

– Это не так много. И не опасно ли все знать в двадцать лет? – спросил Родионов.

– Мне двадцать четыре.

– Простите.

– И это уже не опасно, – весело сказала она. – Я ваш гид по просьбе совета ветеранов. Зовут меня Вера.

– Володя, ведь это уже сюжет! Ты чувствуешь? Есть движение, логика! – засуетился Аникеев.

– Сюжет по твоей части. А я хочу в гостиницу, помыться и привести себя в порядок, – он повернулся к Вере: – У Аникеева в голове роится уже новая поэма. Она будет называться «Вера» и после опубликования возместит ему издержки по этой поездке. Останется даже на подарок второй жене.

– Ну что, едем, товарищи? Машина ждет, – сказала Вера.

– В «Янтарь»? – спросил Родионов.

– Нет, на базу отдыха станкостроительного завода…

На этот раз их собралось двенадцать человек. После шумного общего застолья, разговоров, воспоминаний и вспоминаний о тех, кто не приехал и никогда уже не приедет, они разделились на несколько групп и отправились выступать на завод, в школу, в клуб строителей, в воинскую часть. Возвратились к вечеру взволнованные, уставшие, кое-кто посасывал валидол.

Родионов и Аникеев поселились в одной комнате, выступали вдвоем в солдатском клубе и ужинать отправились вместе, пригласив Веру. Она отказывалась, отнекивалась, но все же уговорили.

Уселись за столик у окна, подальше от оркестра. Подошел официант.

– Он заказывает, у него договор с издательством, и уже аванс получен, – сказал официанту Родионов, кивнув на Аникеева.

– Ты нахал, Володя, – Аникеев взял меню. – Вот это, это, – читал он, – нерубленое мясо есть? Отлично! Да, еще маслины. Бутылку шампанского. Полусладкого. Триста коньяка. И как можно быстрее, я голоден.

– И талантлив, судя по заказу, – подмигнул Родионов.

– Не можешь себе представить, как трудно было вырваться в эту поездку, – сказал Аникеев, когда официант отошел. – Тьма работы, а главное, дома ремонт. Катя не хотела меня пускать. Но все-таки я смылся.

– Ты забыл, что придется возвращаться к той же Кате, а ремонт еще будет не закончен.

– Не порть настроение…

Они ели, понемножку выпивали, беседовали; им было приятно, что за столом с ними молодая женщина, старались быть веселыми и молодыми, но настолько, чтобы не выглядеть смешными, и потому посмеивались и над собой, и друг над другом.

Потом Вера ушла. Они посидели еще какое-то время, вдруг почувствовали усталость и отправились спать. Засыпая, Родионов слышал, как Аникеев, шаркая шлепанцами, дважды прошел в ванную, пил воду и вздыхал…

Следующий день был также заполнен выступлениями, встречами, экскурсиями, прогулками по тем улицам, где когда-то в сорок пятом гуляли с местными девчонками. А поздно вечером начали разъезжаться. Прощаясь, пытались шутить, весело говорили друг другу: «Что ж, братцы, через год опять?» Но в душе у каждого пекло: хоть и расставались всего на год, но кто знает, увидятся ли опять? Увидят ли Веру, перед которой храбрились, хотели выглядеть отчаянней, интересней? Увидят ли этот город? Ведь через год! А им уже за пятьдесят! Кто знает, что и с кем случится за год?!

Родионов стоял в тамбуре и долго махал рукой, пока проводница не захлопнула дверь. Потом перешел к окну, но перрон уже уплыл вместе с людьми на нем. Потянулись пристанционные пакгаузы, водонапорная башня, стоявший в тупике снегоочиститель…

Войдя в купе, Родионов снял китель, засунул под полку чемодан, приготовил билет и рубль за постель. Вышел в коридор покурить, и когда поезд, уже набрав ход, втянулся в лес, вспомнил о Грише Капустине: как он там управился с заданием?

Гриша был застенчив настолько, что это попросту выходило за рамки приличий. Он не садился в трамвае, не садился в гостях вопреки долгим и в конце концов уже скорее раздраженным, нежели вежливым упрашиваниям. Он не садился даже на совещаниях у Родионова. Все сидели, а Гриша стоял на облюбованном месте – у самой двери, у шкафа с заводскими планировками, прислонясь к нему и совсем вжимаясь в него, когда в крохотный кабинет кто-нибудь входил. Гриша давно изучил рельеф боковой поверхности этого шкафа. Небогатый рельеф, но и он давал пищу человеку с воображением: натеки лака походили на сглаженные ветром скалы, царапины – на ущелья, глазки срезанных сучьев и водянистый рисунок древесного ствола напоминали географическую карту с горизонталями высот.

Эта карта манила путешествовать.

Странствиями жизнь Гриши была не богата, его существование замыкалось рамками родного города – необыкновенного, местами шумного, местами пустынного, новомодного и древнего. Да, все это так, все в нем имелось, но иногда и необыкновенный город хочется покинуть хоть ненадолго.

Во время длинных совещаний в кабинете Родионова Гриша мысленно путешествовал по древесной карте боковой стенки шкафа, преодолевая заветренные перевалы, переходя вброд речушки, где под плоскими камнями копошились крохотные пресноводные крабы, спускался в долины, где изящно изгибались на громадных пнях ящерицы, где зелень тяжела и роскошна, а литое солнце создавало из воздуха какую-то новую среду, по плотности не уступающую воде.

Все это существовало в природе, он знал об этом из книг, фотографий, картин, и все это оживало, когда он стоял у шкафа в равнодушные зимние дни, в слепые осенние, в пьяные дни весны, в летний пузырящийся дождь или в ярко-голубой полдень…

Владимир Иванович Родионов никогда не приглашал Гришу высказываться по общим вопросам, знал: станет мяться и медленно, беспорядочно двигать руками – и ни слова от него не добьешься. Гриша отвечал лишь на вопросы типа «где?», «когда?» и «в каком состоянии?», отвечал с боязливой краткостью, чтобы не задерживать на себе внимание. В принципе, эти вопросы должен был освещать его групповой инженер Бревко, но Родионов упорно задавал их технологу Капустину. И Гриша отвечал. Грезы его с участием облупленного шкафа были скрыты, как подземный поток, и раздвоенное сознание с привычной аккуратностью следило за ходом совещания.

Когда оно кончалось, Гриша первым исчезал из кабинета, торопливо курил в коридоре и садился за свой стол.

В комнате стояло около пятидесяти столов – пять рядов штук по десять в каждом. Стол Гриши располагался в в самом центре, неуютно, но что же делать, уютные углы заняты старожилами и теми, кто умел отстаивать свои права.

Он и в отделе-то появился случайно. Родионов как-то заметил во втором механическом цехе нового паренька – очень тихого, тщательного, послушного и чему-то затаенно сопротивляющегося. Должность у паренька была «распред». Он обязан был все детали из своего цеха выдавать в другие цеха комплектами. Но для этого фактически он должен быть диспетчером, то есть существом, обладающим хитростью змеи, выносливостью верблюда и голосом льва. Уж это Родионов знал точно. И, не слушая сетований сопровождающего его начальника техчасти цеха, который жаловался на разболтанность инструментальщиков, задумчиво следил за Гришей.

Среднего роста, худенький, с печальными светлыми глазами под угольно-черной шапкой волос на хрупком смугловатом лице. Работал он так же застенчиво и тихо, каким казался и с виду, незаметными, легкими движениями; неслышно переговаривался с кладовщицами, их голоса гремели, его шелестел. Но в шатком порядке кладовой, от которого до неразберихи рукой подать, на избитом деталями столе лежал безупречно чистый журнал комплектовки, и даже на расстоянии было видно, как четки и аккуратны записи в нем.

– Давно он у вас?

Начальник техчасти вопросом Владимира Ивановича был застигнут врасплох и не сразу понял, о ком речь. Сообразив же, аттестовал Капустина наилучшим образом и сказал, что да, уже давно, почти два года, из них полтора проработал слесарем по ремонту приспособлений.

– Заберу я его от вас, – сказал Родионов, и цеховой технолог только руками развел: все, мол, в вашей власти.

Еще не раз видел главный технолог тихого распреда второго механосборочного то в цехе, то на территории, то в столовой озабоченного и погруженного в свои расчеты, арифметически простые, но зато сложнейшие психологически, связанные с добыванием деталей до полного комплекта от разнохарактерных участковых, сменных и старших мастеров, в арсенале которых есть все средства борьбы – от ласкового обмана с шутками-прибаутками до соленой матерщины.

Однажды Родионов догнал Гришу в длинном коридоре и спросил:

– Сколько получаешь?

– Семьдесят пять рублей.

– Учишься?

– Д-да… в политехническом на втором курсе.

– Пойдешь ко мне в отдел техником-технологом?

Гриша растерялся и медленно, беспорядочно задвигал руками.

– Подумай, – сказал Владимир Иванович, кивнул и ушел к себе…

С тех пор прошел год. Гриша работал в отделе у Родионова, с редкими и короткими перерывами писал за своим столом технологии на слесарную обработку, писал в равнодушные зимние дни и в слепые осенние, в пьяные дни весны, в летний пузырящийся дождь и в ярко-голубой полдень…

А вечерами писал в аудиториях политехнического института. Два года подряд он поступал в художественное училище, но оба раза срезался на конкурсе рисунка. Однако рисование не бросил, вот только времени не хватало.

На совещаниях в кабинете главного технолога, водя пальцем по боковой стенке обшарпанного шкафа, Гриша видел себя, раскованного, забывшего о смущении и робости, с мольбертом в обществе грациозной светловолосой девушки где-то на необитаемом острове, под безмятежным солнцем, под ласковым ветром, ублаготворенного спокойным дыханием океана, шорохом громадных пальмовых листьев, полетом невиданных птиц… Ну, пусть не на тропическом острове, но хотя бы на берегу Черного моря, он никогда еще не был у моря…

Летом его мечты осуществились: он получил в завкоме путевку в пансионат на Черноморском побережье Кавказа.

Это превосходило своим великолепием высмотренное на картинках и вычитанное в книгах. Здесь были и пальмовые аллеи, и ослепительные теплоходы у причалов. Все двигалось, смеялось, дышало полной грудью, исторгало ликующие возгласы, обрывки модных песенок, беззаботных разговоров. Вода и берег, теплоходы, рестораны и кинотеатры кишели людьми, шумными, легко одетыми; они наслаждались радостной сутолокой, сиянием солнца, блеском моря и шепотом деревьев. Широкие лестницы текли прямо в море как каменные водопады, парадно возвышались санаторные дворцы, сверкая стеклом, алюминием и поражая простотой форм; воду бороздили десятки суденышек, небо – серебристые самолеты и пестрые вертолеты. Словно непрерывное празднество, которое было связано с чем-то, чего Гриша попросту испугался.

Едва только поезд миновал станцию Белореченскую и равнинный пейзаж в окне сменился невзрачными, поросшими кустарником холмами, не предвещавшими величия кавказских хребтов, пассажирами купейного вагона овладело беспокойство. До сих пор они меланхолично отсиживались или отлеживались в своих купе, не нуждаясь в общении. Теперь же все припали к окнам, за которыми простиралась долина с полями, рощами и поселками, и домишки, машины, квадраты полей казались игрушечно красивыми со стометровой высоты железнодорожного полотна. Стихийные смотрины привлекли всех, и хотя никакого общего разговора не было, но уже метались из конца в конец взгляды, все размашистее становились жесты, все громче смех, и еще до того, как группки в разных концах коридора стали перемешиваться, а затем обособляться, установилась атмосфера любви и доброжелательности, ожидания и призыва. Гриша почувствовал это, несмотря на свою, мамой и папой взлелеянную, неискушенность, и ему нестерпимо захотелось быть таким же веселым, смелым, как все молодые и не очень молодые люди, которые легко и отважно идут на сближение. Но он знал, что у него так не получится, стоял у окна и вымученно улыбался, никем не замечаемый и никому не интересный. Казалось, что внимание всех сосредоточено на нем одном и все удивляются его неуместному присутствию.

Это длилось целую вечность и было мучительно.

Начались туннели. Они с шумом втягивали в себя поезд и в грохоте пропускали сквозь свою прокопченную тьму. Горы стали выше и круче, но и там, на одном уровне с вершинами, роилась жизнь. Облака оживляли мрачный камень. И солнце его оживляло, и голубизна неба. И журчание прозрачных речек. И шумящий горный лес у подножий. Как ни грохотал поезд, как ни торопился, он не мог проскочить мимо бытия горного леса и не мог заглушить его шума.

Нет, никакие описания не заменят прелести натуры, думал Гриша. В лучшем случае они могут дать представление о ней. Но даже если представление это ярче, чем сама действительность – с солнцем более горячим, с небом более синим, с зеленью зеленой и густой до неправдоподобия, с очертаниями вершин более причудливыми, чем рискует их выполнить природа, – то и тогда этой ослепительной и пестрой росписи не хватает главного: жизни. Земля даже на кладбищах пахнет жизнью, а с картин она не пахнет ничем. Живопись тем и хороша, что, глядя на нее, вспоминаешь тепло, и влагу, и звуки, и ароматы. Но вспоминаешь, если глядишь на нечто знакомое, на вошедшее в память через все органы чувств, а не через одно только зрение, потому что, не ощутив жизни из нее самой, разве ощутишь ее из описания красками или словами?

Какое горячее солнце! Какие долины! И пролетаешь мимо этого, и деревья проходят сквозь тебя, и оставляют в тебе свой аромат, и шелест, и сухую теплую пыль, и проходят сквозь тебя горы, и травинки, и легкие речки, и все оставляет частицу себя и требует немедленно схватиться за кисти и краски. И останавливает лишь мысль о том, что получатся в результате не живые горы, а красивая и мертвая картина. Значит, остается глядеть и впитывать краски, шумы и запахи, зная, что впереди, за коротким отпуском, будет много обыкновенных будних дней, когда каждый миг и каждая незамысловатая картинка этого отпуска приобретут драгоценность воспоминания и ярчайшие, несравнимые с настоящими, краски.

И, забыв о несмелости своей и ненужности, Гриша, забравшись в купе, одиноко глядел в окно, щурясь, когда грохочущие туннели втягивали поезд и выбрасывали его по другую сторону горы; глядел и смущенно улыбался, и Кавказ в ответ улыбался ему гордо и покровительственно и обещал много незабываемых впечатлений и необыкновенных встреч…

Родионов и Гриша Капустин жили в одном районе, на параллельных улицах, и почти ежедневно встречались на троллейбусной остановке, кивали друг другу, и каждый самостоятельно садился в троллейбус, редко обмолвившись каким-нибудь словом. Но с тех пор, как Капустин стал работать у Родионова, они иной раз успевали кратко поговорить о чем-нибудь. Обычно разговор затевал Родионов, с любопытством приглядываясь к Грише. Чем-то он был занятен, да тут еще слушок, что сигал с обрыва из-за неудачной любви. Родионов чувствовал в парне натуру неординарную, во всяком случае, необычную для него, знавшего заводскую молодежь в пределах давней традиционной схемы. Любопытство это подогревалось еще и тем, что у Родионова было двое детей почти такого возраста, как Капустин. Разгадывая для себя Гришу, он думал о том, что, наверное, и своих-то не так уж хорошо знает, как полагал прежде. «Они о нас знают почти все, мы же о них… Что мы знаем? Только то, пожалуй, что на поверхности. А как преодолеть это расстояние? Физического измерения для него нет. В этом вся беда…

Его суждения о людях основывались на их поступках. Чаще всего этого хватало, для краткой характеристики «человек» или «не человек». Но иногда наблюдения противоречили друг другу, хорошие черты оказывались у плохих людей, а хорошие люди бывали покрыты такими лишаями! Это, в общем-то, не бог весть какое удовольствие – счищать с человека окалину. Особенно раздражало Владимира Ивановича слабоволие – как сопливость или иная подобная неопрятность. Хотелось встряхнуть, распрямить слабака. Как правило, Родионов побеждал это искушение без труда, даже с неким презрением к слюнявой филантропии: пусть каждый пожнет то, что посеял. Если он, главный технолог завода, отец двоих уже взрослых и требующих много внимания детей, должен тратить силы на что-то еще, то уж по крайней мере на что-то разумное.

И все же, каждое утро, встречаясь в Капустиным, мучительно соображал, о чем сегодня говорить с парнем, как оттащить его от каких-то тайных и, как полагал почему-то Родионов, опасных мыслей.

В августе исполнялось пятьдесят лет Бревко. Старый кадровик, ветеран завода, надо было отметить как подобает, чтобы запомнился человеку праздник. Торжественную часть Родионов взял на себя, пошел к директору, организовал грамоту, приветственный адрес, приказ о премировании. А веселье поручил ребятам из отдела – им только дай волю. И посоветовал привлечь к этому делу Капустина, да поплотнее, чтобы было ему и работы и смеха по горло.

Главным сюрпризом оказался подарок штукача и выдумщика Мишки Бондаря – памятная книга – жизнеописание Василия Кондратьевича Бревко. Еще и теперь приходят в ОГТ, просят дать почитать. Текст Бондаря, рисунки Капустина. Что текст, что рисунки. Как спелись. И оформление всамделишное, почти типографское, переплет по всей форме, год издания, тираж (1 экземпляр), редактор, корректор и все такое.

Родионов, хохоча, читал эту книгу и думал о Капустине: «Теперь парень пойдет на поправку. После такого хандрить не по силам будет». Но на всякий случай велел втянуть его в подготовку КВН с конструкторами.

Плохо рассчитал. Ничего не изменилось, разве что больше не заманить было Гришу на подобные поручения: выпустить стенгазету или какой-нибудь там листок-«колючку» – на это еще соглашался, но с тоской, без смеха. А от КВН отказался. Дескать, много работы, институт… По форме-то прав, а по существу – отговорки, да и не очень удачные, потому что предлагали ему в рабочее время.

А вся-то причина, должно быть, в том, рассуждал Родионов, что не желал он расставаться со своим настроением, упивался, жил им… Нет, не то. Этак, пожалуй, слишком просто.

Сеялся мелкий дождик, тускло блестели мокрые рельсы, асфальт тротуара, булыжник мостовой. Прохожие нахохлились, на остановках, сердито толкаясь, садились в трамвай. Сырой воздух скрадывал дали, все было туманно, расплывчато. От вокзала доносилось тяжкое пыхтение, поднимались в воздух серые клубы пара, на фоне серого же неба он был почти неразличим.

Гриша молча брел рядом с Владимиром Ивановичем, голову втянул в плечи, без шапки, воротник плаща поднят.

Он старался не глядеть в сторону вокзала, но это было выше его сил, он смотрел, и в глазах его таилась тоска…

Родионов негромко рассказывал о последнем выезде на рыбалку, о пятикилограммовом соме, о щуках, линях, о ветре, о красном закате…

Гриша согласно кивал головой, смежал веки, и перед ним в ослепительном блеске южного солнца возникал чистенький железнодорожный перрон, вышки нефтеперегонного завода и город, взбирающийся прямо в голубое небо по меловым скалам вдоль окаймленных зеленью асфальтированных лент. Пассажиры, возбужденные, разгуливали по перрону, а Гриша не решался. Он высунулся в окно, взволнованный не менее остальных, и не мог понять, что подействовало на него, на людей, как разлитое в воздухе молодое вино? Потом поезд тронулся, и через минуту, ошеломленный, Гриша понял: море. Молочно-голубое, расплывчатое, оно качало город, поезд и грязные черно-красные суда и стенки порта. Поезд мчался наперегонки с волной, прижимаясь к желтой скале. Море было бесконечно.

Владимир Иванович все еще что-то рассказывал, и думал о том, что никакими, даже самыми удивительными, сообщениями этого парнишку не удивишь. Ему все вроде безразлично…

…А перед глазами снова возник нарядный сочинский вокзал – башни, лестницы, переходы, натуральный камень и зелень на нем. Автобусы, такси, ларьки с сувенирами, столовые, платановые аллеи, уходящие неведомо куда, – и внезапное ощущение сказочности окружающего. В какую бы сторону ни направился, не знаешь, что там, и от этого охватывает растерянность, но растерянность праздничная в этой радостной сутолоке, среди солнца, теплого ветра и напряженного гудения репродукторов, возвещающих о прибытии все новых и новых поездов…

– Помнишь, какие избушки здесь стояли, на этом месте? – уже настойчивее отвлекал Гришу Владимир Иванович. – А теперь вот… Кое-чему строители все-таки научились. Формы нормальные, и в смысле трудоемкости экономно… Помаленьку меняется жизнь, не так быстро, как нам бы хотелось, но надо иметь терпение.

Эту универсальную фразу Владимир Иванович произнес с некоторым нажимом и даже голову повернул к Грише за ответом, потому что сказано было специально для него, и тот понял, что это попытка выяснить, в чем его, Капустина, неблагополучие, и надо было ответить, но ответить нечего. Какая-то длинная запутанно-невнятная фраза шевелилась в мозгу вяло-вяло, как робкое желание поблагодарить главного технолога за его неумелое участие, особенно драгоценное, потому что он делал нечто не совсем свойственное его жестковатой натуре.

А Владимир Иванович тут же устыдился своей прямолинейной настойчивости и отвел глаза, ибо понял то, чего сам Гриша понять еще был не в состоянии: как беззащитен может оказаться человек вроде Гриши – бесконечно искренний и живущий только чувствами.

Прежде Владимир Иванович думал иначе. Теперь как-то прорвалось: завтра такое же может сотвориться и с твоими детьми, и тоже не будешь знать, почему и откуда… Отомкнуть бы его как-нибудь… Но как?..

Гриша слушал, иногда тихим голосом что-то говорил вежливо и деликатно, а светлые его глаза смотрели на мокрый, тускло блестящий мир, и он снова отдавался созерцанию невозвратимого времени своего отпуска…

Этот экзотический вокзал, схожий с веселым за́мком из сказки и увитый зеленью, крохотная платформа, врубленная между зеленых склонов с таинственно темнеющим туннелем, медно-голубой полдень и воздух, прошитый горизонтальными колоннами теплого ветра, мгновенно вытеснили все впечатления прошлой жизни. Вдруг в какие-то доли секунды его окутало, пронизало и освободило от всех сомнений чувство беззаботности, Оно не лишено было страха, потому что впервые он оказался предоставленным самому себе вдали от дома и от всяческой опеки, вокруг простирался огромный мир, меняющийся так капризно, что ненадежным казался даже адрес в путевке. Но с отчаянной решимостью, с каким-то даже весельем, наморщив лоб, Гриша подхватил свой чемоданчик, и широкая лестница привела его на привокзальную площадь.

Несколько минут стоял он, оглушенный сутолокой и обилием раскрывшихся дорог. Потом заметил длинную очередь у представительного киоска справочного бюро и уже было двинулся туда, но тут обратил внимание на еще более длинную очередь в столовую, расположенную на затемненной террасе в левом крыле вокзала, и вспомнил, что с самого отъезда из дому почти ничего не ел, только курил и пил лимонад. Душные и все же аппетитные запахи столовой манили, и Гриша пристроился к длинному хвосту очереди. Замыкала ее группа молодых людей постарше его, одетых не модно, но очень легко и с полным пренебрежением к общественному мнению. Девицы в бриджах и блузках, трое парней – двое из них были бородатые – в шортах, в сомнительной свежести теннисках и кедах. Вся компания, обсуждая что-то, хохотала.

…Теперь, бредя на работу или с работы, и за своим неуютным столом, торчащим в самой середине комнаты, Гриша нередко задумывался, что было бы, повремени он с обедом или если стал бы в иную очередь – в справочное бюро и без промедления отправился бы затем к месту своего отдыха, где и пообедать мог, избежав этого знакомства…

Рок, судьба… Бессмысленные слова. Ничего они не объясняли, только глубокомысленно прятали отсутствие всякого объяснения. Судьба – это всего лишь выражение предопределенности. А предопределенность не от характера ли?

Гриша думал об этом снова и снова, мысли были нечеткие, трудно распутать их, расположить в очевидной логической последовательности, но он чувствовал: то, что произошло, было неизбежно. И не важно, в каком именно месте, в какой очереди настигло его это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю