355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Островский » Захарий Зограф » Текст книги (страница 4)
Захарий Зограф
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:33

Текст книги "Захарий Зограф"


Автор книги: Григорий Островский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

Между тем историческая обстановка накалялась. Раздираемая внутренними противоречиями и междоусобицами, упорно цеплявшаяся за отжившие свой век военно-феодальные порядки, Османская империя теряла свое еще недавно казавшееся безграничным могущество. Многолетняя война султана с кирджалиями на рубеже XVIII и XIX веков подорвала центральную власть, но воспользоваться этим болгары тогда не смогли. «Единственное, что приводят в свое оправдание помнящие те времена старики, – писал позднее Г. Раковский, – это то, что они ничего не знали о былой славе и независимости болгар. Вся Болгария была тогда погружена в невежество, и слова „отечество“ и „народность“ были совершенно забыты!» Да и само слово «Болгария» не значится ни в одном официальном документе: все европейские владения Османской империи именовались Румелией, христианские подданные султана – «райя» – стадом и «руми миллети», то есть «греческим племенем», а болгарскими землями владели силистрийский паша и дунайский сераскер, рушукский аян и видинский паша.

Удержать абсолютную власть над огромной многонациональной империей Стамбул уже был не в состоянии. В результате русско-турецкой войны 1806–1812 годов Молдова и Бессарабия от Прута до Днестра отошли к России; к 1815 году сербы под предводительством князя Милоша Обреновича добились автономии, хотя формально еще в рамках Османской империи. В 1821 году в Греции вспыхнуло национально-освободительное восстание; в рядах греческих повстанцев сражалось с оружием в руках немало болгарских патриотов. Разгром турецко-египетского флота в Наваринском сражении, победы русского оружия в войне 1828–1829 годов завершились Адрианопольским договором, по которому большая часть Греции получала независимость, расширялась и закреплялась автономия Сербии и Валахии. Русские войска овладели Варной и Силистрой, дошли до Софии, Пазарджика и Адрианополя, подступили к Стамбулу; около тысячи болгарских добровольцев воевали плечом к плечу с русскими солдатами, но в мирном договоре Болгария даже не упомянута… Надеждам болгар и греков в совместной их борьбе с османами на правительство русского царя был нанесен тяжелый удар. Спасаясь от ярости врагов, сто тридцать тысяч болгар эмигрировали в Валахию, Молдавию, южную Россию; из одного Сливена ушло пятнадцать тысяч болгар, а осталось там всего две – три тысячи; в Брашове, Бухаресте, Кишиневе, Одессе, Москве, Нежине, Таганроге возникают многочисленные болгарские колонии.

Военные поражения поставили Блистательную Порту перед необходимостью реформ. В 1826–1829 годах султан Махмуд II реорганизовал армию: вместо своенравных и необузданных янычар было создано регулярное войско – низам и запасные части – редиф; ликвидация корпуса сопровождалась страшной резней взбунтовавшихся в последний раз янычар. Распущен был и дервишский орден бекташей, покровителей янычар.

Султанский гнет был, вероятно, наихудшей формой феодальной деспотии, вошедшей в непримиримый конфликт с логикой исторического развития. «Турецкое, как и всякое другое восточное владычество, – писал К. Маркс, – несовместимо с капиталистическим строем; извлеченная прибавочная стоимость ничем не обеспечена от хищных рук сатрапов и пашей; нет налицо первого основного условия буржуазного приобретения – обеспеченности личности купца и его собственности» [1, с. 22].

А вот непосредственное свидетельство очевидца – французского посланника, посетившего Болгарию в 1849 году: «Когда я миновал Дунай, чтобы видеть и исследовать Болгарию, с сожалением удивился величайшей бедности, которая господствует в области, находящейся под непосредственным управлением государства. <…> Никогда ни один христианин не может получить удовлетворения со стороны правительства за сделанное против него злодеяние. Чтобы доказать наличие преступления, ему необходимо свидетельство двух мусульман. Болгарин работает, а пришедший без всякого опасения в его дом мусульманин может похитить все, что он заработал» [37, т. 1, с. 255].

Накапливались гнев и возмущение народа, однако условия для политического выступления еще не созрели. Пока что, по словам Д. Благоева, «национальные стремления получили непреодолимую силу, найдя свое реальное выражение в борьбе с фанариотами, в борьбе за церковную самостоятельность». И далее: «Церковная борьба была национальной политической борьбой не только потому, что имела целью признание болгарской национальности в Турции, но и потому, что в нее была вовлечена вся нация, вся болгарская народность» [56, с. 27].

Еще в 1572 году султан провозгласил константинопольского патриарха «руммилет башти» – духовным главою всех христиан Османской империи. Власть высшего греческого духовенства распространялась не только на обрядовый быт; церковь, школа, личный статус болгарина, в значительной степени общественная жизнь находились в ведении константинопольского патриарха, митрополитов, архиереев. Все, от мала до велика, должны были платить «мирию» и «владычицу» – налоги в их пользу; водосвятие в доме обходилось в двести пятьдесят грошей (прядильщицы и чесальщицы шерсти получали в день по два – три гроша), развод супругов стоил полторы – две тысячи, а примирение их – до пятисот грошей; если село не могло заплатить владыке, то всех крестьян предавали анафеме, церковь закрывали на замок, а дома грабили без пощады. Очень уж напоминало это «ягму» – неписаный закон, по которому победители получали неограниченную власть над побежденными, право бесчинствовать, грабить, убивать.

Первая схватка с угнетателями вспыхнула во Братце в 1824 году: местные торговцы во главе с купцом Димитром Тошевым отказались платить владычину греческому епископу Мефодию и потребовали заменить его болгарином. Народ, впрочем, еще оставался в стороне, а Тошева схватили и казнили в Видине. Через три года конфликт разгорелся в Тырнове, а потом в родном городе Захария – Самокове. 9 июня 1829 года пьяный турок (по другим версиям, убийца, нанятый управителем Самокова Хусрефом-пашой) зарезал на улице самоковского епископа Игнатия. Йован Иконописец написал портрет убиенного, а Неофит Рильский откликнулся «Стихами надгробными». Самоковцы отправили в Константинополь петицию с просьбой поставить епископом болгарского священника, но прислали греческого митрополита Игнатия II. В 1833 году самоковчане снова потребовали сменить греческого владыку и назначить Неофита Бозвели, видного просветителя, публициста, поборника церковной независимости. Эти события стали началом упорной и затяжной борьбы, в которой Самокову и самоковчанам, а в их числе и Захарию Зографу, довелось сыграть не последнюю роль.

Назревали и другие перемены, к которым так или иначе оказалась причастной молодость Захария.

В 1828 году самоковский учитель и просветитель Никола Карастоянов, сын погибшего при защите города от кирджалиев первомастера абаджийского еснафа (ткацкого цеха), привез из Белграда невиданный здесь ранее ручной пресс: возникла первая в Болгарии типография – печатница, или щампарня. Тем самым было положено начало самоковской школе гравюры, выдвинувшей таких мастеров, как сам Никола Карастоянов и его сыновья – Сотир, Димитр, Владимир и, самый одаренный из них, Атанас, Георгий Клинков и другие. Впоследствии, с 1835 года, в самоковской печатнице Карастоянов начинает впервые в Болгарии – и до 1847 года тайно от турецких властей – издавать книги, указывая при этом, что напечатаны они в Будиме или Венеции. Дело это не оставит Захария Зографа равнодушным, тем более что он был свидетелем, а возможно и участником его зарождения; во всяком случае, возникновение в его родном городе такого очага искусства и просвещения становилось частицей той атмосферы, в которой Захарий формировался как личность и художник. Никола Карастоянов прожил девяносто шесть лет; многие годы он и его сын Атанас поддерживали дружеские отношения с Захарием и, в частности, будучи тесно связанными с болгарскими эмигрантами в России, снабжали его русскими и переводными книгами.

Между тем Неофит в 1831 году покидает Самоков и возвращается в Рильский монастырь. Его преемником становится ученик и последователь Захарий Икономов Круша, однокашник и близкий друг Захария Зографа, торговец, учитель и переводчик на болгарский язык басен Эзопа. Неофиту Рильскому же предстояло сыграть важную роль в создании первой в Болгарии светской школы нового типа.

Инициатором ее был одесский коммерсант Васил Априлов родом из Габрова. В Россию он попал в ранней юности, учился в Москве, был ярым грекофилом и участником подготовки греческого восстания 1821 года. Оставив торговлю, Априлов занялся в Одессе лекарской практикой, писал стихи и не без влияния Ю. Венелина обратился к общественной деятельности: «Первый том г. Венелина, возбудивший общий энтузиазм среди славян, впервые побудил меня к работе».

Создать в родном городе светское болгарское училище на уровне русской и европейской образованности, школу, которая бы стала образцом и примером для подражания, – вот идея, целиком захватившая Априлова. В 1831 году Априлов едет в Константинополь, хлопочет о дозволении открыть училище. К нему присоединяется еще один одесский купец, Никола Палаузов; ежегодно они выделяли из своих средств по две тысячи грошей; значительную сумму пожертвовали габровцы братья Мустаковы и Бакаоглу из Бухареста. Обращение Априлова и Палаузова к габровским богачам успеха не имело: «недостаточно озаренные лучами просвещения», они в помощи отказали. Мелкие торговцы и ремесленники, рядовые горожане, крестьяне, беднота безвозмездно возили на строительство школы камни, песок, бревна, и здание было возведено. Это был весьма скромный двухэтажный дом с открытой галереей наверху, двумя классными комнатами и еще одной для учителей, столовой внизу и складами в цокольном этаже.

По рекомендации тырновского митрополита Иллариона Критского возглавить новую школу Априлов приглашает Неофита Рильского. Почти весь 1834 год тот проводит в Бухаресте, изучает там так называемый ланкастерский метод взаимного обучения, слывший в те времена самым прогрессивным и эффективным, заканчивает составление болгарской грамматики, переводит на болгарский язык присланные ему Априловым из Одессы русские таблицы взаимного обучения. 2 января 1835 года в Габрове состоялось торжественное открытие бесплатного Училища взаимного обучения для мальчиков и девочек всех сословий, и этот день стал днем рождения новой болгарской школы. На печати габровской школы был изображен поющий петух – символ пробуждения народа к свету знаний.

…Без Неофита Рильского Самоков показался Захарию опустевшим; в 1834 году уезжает и Захарий Круша. К этому времени Захарий уже не был простым учеником – работал с братом Димитром почти на равных. Подмастерьем он стал еще в 1826 году, а в счетной книге Димитра Христова находим сделанную его рукой запись: «В 1831 году октября 15 дня с Захарием условились, чтобы работать с ним, и подтвердили, что я возьму четыре доли прибыли, а он три от нее, как подмастерье. Сперва вычтем из нее 200 грошей, а что останется, поделим на четыре доли и на три доли по-братски, без вражды. Получим за работу 6700 грошей».

Сохранилась и одна из ранних работ Захария: «Архангел Гавриил» – фрагмент «Благовещения», украшавшего алтарные врата в церкви села Болярцы, подписанный и датированный художником 1834 годом. Композиция и письмо вполне традиционны, при этом вполне очевиден накрепко усвоенный профессионализм молодого иконописца.

Димитр уже мало что мог дать брату; большой близости между ними тоже, видимо, не было: сказывались различия не только индивидуальные и психологические, но и возрастные и мировоззренческие – это были художники двух разных поколений. Дальнейшая совместная работа при неизбежном в патриархальной семье первенстве старшего становилась Захарию тягостной. В Самокове он не видел для себя особых перспектив. Разбуженное Неофитом честолюбие уже нарушило его душевный покой, и он мечтал о славе, о больших работах и больших городах. «Романтика Самокова эпохи Возрождения, – говорит один из биографов художника, – плотно обволакивает его детство и властно подготавливает формирование его необычайных амбиций – тех, которые проявятся еще в 1835 году, когда он уезжает в Пловдив, охваченный уже лихорадкой славы и новых горизонтов» [7, с. 10]. К тому же – чума: едва оправившись от эпидемии 1829 года, Самоков вновь обезлюдел в 1833–1834 годах; спасаясь от повальной чумы, жители бежали в горы. Захарий получает приглашение от своего дальнего родича Вылко Куртовича Чалыкова (Чалооглу), видного пловдивского торговца и мецената, прозванного «маленьким» (в отличие от Вылко Тодорова Чалыкова-большого). Выправив тескер – подорожную, обязательное разрешение властей на проезд, Захарий покидает родной город. В 1835 году мы застаем его в Пловдиве.

ПЛОВДИВ

Эвмолпиас, Пулпудев – так называли фракийцы поселение, возведенное ими в незапамятные времена на скалистом берегу широкого Хебра. По реке сплавляли лес, ловили рыбу; с юга город защищают кряжи Родопов, с севера пологие склоны Средна-Горы, а теплых и солнечных дней здесь больше, чем где-либо. «Матерью стад руноносных овечьих» и табунов выносливых коней величал Фракию Гомер. И ныне то здесь, то там можно видеть жертвенные плиты с рельефными изображениями «фракийского всадника» – бога Героса. По преданию, в этих местах сладкопевец Орфей повстречал Эвридику; здесь увидели свет мудрый Аристотель, легендарный Спартак.

Филиппополисом, городом царя Филиппа II, отца Александра Македонского, нарекли его греки в 342 году до нашей эры.

Флавия, затем Ульпия Тримонциум, то есть Трихолмие, – так звучало название города на благородной латыни римлян. Сохранились руины крепостных стен и римского стадиона. «Это самый большой и самый красивый из всех городов, – писал Лукиан, – издали блестит его красота и одна большая река течет вблизи его – это Хебр. А город – творение известного Филиппа».

Здесь были фракийцы, воины Траяна и Марка Аврелия, кельты, готы, гунны, славянские племена, византийцы, крестоносцы; в 1364 году город захватили османы.

Правоверные подданные султана называли его Филибе. Плыдин, Плоудин называли его славяне. Пловдивом – болгары.

Пловдив – самый большой, красивый и богатый, самый оживленный и людный город в Болгарии прошлого столетия.

Захарий приехал сюда из довольно крупного по тем временам города, каким был Самоков, но Пловдив поначалу его ошеломил. Многолюдные улицы то взбегали по крутым холмам, то стремительно спускались по их каменистым склонам, – город раскинулся уже не на трех, а на шести холмах: старый на Джамбаз-, Таксим– и Небет-тепе, новый на Бунадаржике, Джендем– и Сахат-тепе. Улицы узкие – порой двоим разминуться трудно, извилистые; белые с синим узором ограды повторяют их изгибы, а за каждым поворотом открываются желтые, синие, белые, красные и даже черные с золотом двух– и трехэтажные дома с нависающими над мостовыми эркерами, резными колонками и ставнями, изогнутыми коромыслом карнизами и трехчастными фронтонами – «кобылицами». Жаркий свет и густые прохладные тени, яркие краски, объемы встроенных в стены эркеров, словно плывущие, упругие линии карнизов и поставленных под углом к улице ворот, гирлянды красного и зеленого перца, табака и колбас на балконах и стенах, черепичные крыши, живопись окрашенной штукатурки, пластика каменной кладки и графика деревянных членений, прихотливый бег улиц, их подъемы и спады придают городу пленительную живописность и трепетность живого, свободно растущего организма.

Все было интересно молодому самоковчанину, и он спускался к берегам спокойной и полноводной Марицы, подолгу простаивал перед старыми постоялыми дворами – около мечети Имарет-джами, или Куршум-ханом («Свинцовым ханом»), построенным еще в XVI веке, с обшитыми свинцом куполами. За его железными воротами размещались лавки, склады и конторы купцов и с рассвета до сумерек толпился многоязычный торговый люд – болгары, греки, турки, армяне, валахи, сербы, албанцы, евреи, цыгане… Сюртуки и панталоны от венского портного смешивались с темными, расшитыми гайтаном одеждами крестьян из окрестных сел, штиблеты – с царвулями из сыромятной кожи, белые и зеленые чалмы – с малиновыми фесами и родопскими шапками из овечьих шкур. Любопытство вело Захария то в кофейни, где на коврах и рогожах сидели поджав ноги посетители и не торопясь тянули густой и сладкий напиток, то в армянский квартал, в мастерские искусных златокузнецов и резчиков по камню – потомков манихейцев, пришедших сюда из Армении еще в XII–XIII веках, или в шумные кварталы Мараш и Каршияк, где тянулись глинобитные хижины ремесленников, служившие им мастерскими, лавками, складами и жильем, и где в лачугах под соломенными крышами ютились пловдивские бедняки.

Сколько ликов у одного города! Пловдив богатых и Пловдив бедных, город купцов и город ремесленников, Пловдив римлян, о которых напоминали руины крепостных стен, и Пловдив греков, которые напоминали сами о себе, Пловдив болгарский, город церквей, и Пловдив турецкий, город мечетей… Над черепичными крышами возносились минареты: более пятидесяти храмов воздвигли слуги Аллаха и среди них – великолепная Джумая-джамия XV века на треугольной площади у подножия Тримонциума. Неподалеку от храма дервишей Мевлеви-хане, украшенного болгарскими мастерами XVII века, – чудесная чешма с вырезанными в камне птицами, на вершине Сахат-тепе – старинная восьмиугольная башня с часами; надпись над входом сообщала, что в 1812 году «эти часы были восстановлены и было приложено большое старание, дабы сделать это безукоризненно. Хвала мастеру, сто раз хвала! Смотрите и восхищайтесь!». От башни Захарий шел к мраморному алтарю в только что построенной церкви св. Дмитрия Солунского, от церкви св. Петки на отвесном утесе – к гробнице Гаази Шахбеддин-паши в Имарет-джами, бане Хюнкяр-хаман или мрачной тюрьме Таш-капу…

В Пловдиве Захарий попадает в иную, отличную от самоковской среду. Город стоял, что называется, на семи ветрах, и беспокойные, деятельные пловдивцы, словно одержимые жаждой странствий, торили отсюда пути в Вену, в Россию – Москву, Киев, Одессу, покупали хлопок в Марселе, медь в Австрии, продавали ткани в Стамбуле и медную посуду в Египте, стада свои водили в Малую Азию и даже Абиссинию.

Вылко Куртович Чалыков, прозванный для отличия от его родственника Вылко Тодорова Чалыкова «маленьким», ввел художника в дома многих пловдивских и копривштицких богатеев – Вылковичей, Мирчевых, Тодоровичей, Дугановых, Куюмджиоглу и других; перед ним открылась пестрая и многоликая галерея местного «высшего общества». Большим авторитетом пользовался протосигнел пловдивской митрополии Кирилл Нектариев, патриот и просветитель, горячо ратовавший за самостоятельность болгарской церкви; богач хаджи Калчо славился из ряда вон выходящей скупостью – предметом нескончаемых насмешек и анекдотов; учитель Ксантос вдохновенно говорил о любви к человеку, декламировал древнегреческих поэтов, но нещадно сек учеников; щеголь Андон Андонов, торговавший с Веной… – обо всех не расскажешь!

Особенно большим влиянием пользовался Вылко Тодоров Чалыков, принадлежавший к числу самых видных пловдивских чорбаджиев. (Так именовали в Болгарии богатых торговцев, ростовщиков, землевладельцев, прасолов, откупщиков и перекупщиков налогов и податей. А само название происходит от чорбы, похлебки. Чорбаджии были также воинскими интендантами, ведавшими довольствием солдат.) Более сорока лет Чалыковы поставляли в Стамбул скот, и с их влиянием при дворе султана должны были считаться местные правители; одно время Вылко и сам был «градоначальником филиппополисским». Принадлежавшие Чалыковым тысячи буйволов, быков, овец и коз паслись на тучных пастбищах, немалые доходы приносили и сборы налогов, торговые обороты предприимчивых джелепинов выражались в суммах с многозначными цифрами. Этот спаянный клан богатеев из Копривштицы вырос в едва ли не самую могущественную и разветвленную пловдивскую династию: Вылко Тодоров и его сын Недялко, брат Стоян с сыновьями Тодором и Георгием, племянники Салчо и Стоян, сестра и муж ее Христо Дуганов, их сыновья Тодор и Петко, дочь Неделя, ставшая матерью будущего писателя Любена Каравелова… Богатством своим гордились, содержали роскошные выезды и целый отряд одетых в особую форму телохранителей под командованием Петко Доганова, но, дорожа своим положением в болгарской общине Пловдива, стояли за болгарское просвещение и болгарскую независимую церковь, щедро жертвовали на школы и училища, строительство и украшение православных храмов и монастырей, покровительствовали ученым, даскалам, зодчим, художникам. Вылко Чалыков и его брат Стоян, изучавший медицину в Пизе, Флоренции и Париже, стали меценатами молодого самоковского зографа.

Захария, воспитанного патриархальным и добродетельным укладом жизни, многое в Пловдиве поражало, отталкивало, привлекало. Всем миром, например, строили церковь св. Петки, а рядом – целый квартал домов, где доступные женщины и запретные удовольствия. Жертвовали на монастыри, украшали храмы, а ели в пост скоромное – тюрлю-гювеч, поповскую яхнию и жареного барашка с рисом и печенью, захаживали в турецкие кофейни полакомиться шербетом и баклавой, носили «французское» платье, входившие в моду галоши и зонтики. В богатых домах стояла венская мебель, низкие мягкие кресла с инкрустированными перламутром спинками; на вечерах музицировали на тамбурах и сазах, клавесинах и фисгармониях, юноши в панталонах со штрипками танцевали с барышнями в ярких и пышных платьях.

Таких домов, как в Пловдиве, у себя в Самокове он видел немного. Жилища местных чорбаджиев поражали своими размерами, изысканностью обстановки, причудливо соединявшей восточные и европейские влияния. Большие просторные вестибюли, называвшиеся хайетами, или отводами, вели в расположенные по их осям жилые и хозяйственные помещения, а все это перекрывали таваны – великолепной работы резные потолки. Собственно, это даже не резьба по дереву; создавали их не резчики, а родопские столяры и плотники: отдельные детали укладывались в строго и с большим вкусом составленные композиции обычно с «солнцем» в центре – большой розеткой с отходящими от нее лучами, ромбами, кругами и другими формами геометрического орнамента.

Но самое интересное для Захария – это алафранга, а Пловдив был одним из самых крупных центров этого вида болгарской живописи. Захарию он был не в удивление, повидал он алафрангу и в Самокове, но, пожалуй, не такую и не столько, как в Пловдиве.

Алафранга – явление эпохи национального Возрождения, но происхождения иноземного, да и слово-то не болгарское. Алафранга – это стенная полукруглая ниша; иногда в ней размещали питьевой источник-чешму, ставили печку-джамал, зеркало или цветы, чаще она служила лишь декоративным целям, и тогда ее покрывали росписью (которая тоже называлась алафрангой). Обычай украшать жилища нишами такого рода укоренился в Стамбуле во второй половине XVIII – начале XIX столетия и был связан, бесспорно, с работавшими там французскими и итальянскими архитекторами и художниками-декораторами (отсюда и название росписи – «на французский манер»), и уже потом, ближе к середине века, он распространился в Болгарии, особенно в Пловдиве, Карлове, Копривштице.

Не оставаясь в пределах традиционной ниши, алафранга завоевывает болгарский дом и даже выплескивается из комнат на его фасад, портик, внутреннюю сторону ограды, из жилых зданий – в торговые конторы, лавки, ремесленные мастерские, постоялые дворы, корчмы, кофейни. Стены украшаются «рисованной архитектурой» – панелями, цоколями, колоннами, арками, карнизами, балюстрадами, орнаментом (как тут не вспомнить итальянские фрески XV века?), в них угадываются отголоски «больших» европейских стилей – барокко, рококо, ампира. В обрамленных листвой медальонах появляются излюбленные и наиболее распространенные мотивы – морские и архитектурные пейзажи, корзинки, вазы, гирлянды и перевязанные лентами букеты цветов – что-то здесь, наверно, взято из немецких, французских, итальянских, голландских гравюр, что-то с фарфоровых и фаянсовых тарелок. Надо сказать, что редко когда можно было встретить изображения болгарских городов, как, например, Пловдива в доме Николы Недковича, все больше экзотические края и заморские страны: Иерусалим – воспоминание о паломничестве к гробу господнему, Царьград, Александрия, Венеция, Одесса или вдруг, неожиданно – Копенгаген! Иногда афонские монастыри, корабли и лодки в гавани, фантастические дворцы и интерьеры, птицы, медведи, зайцы, львы, натюрморты с яблоками и лимонами на столе, пышные драпировки и всегда очень много цветов…

Сплавляя импульсы культур Запада и Востока, алафранга на болгарской почве проросла национально и творчески своеобразным побегом народной живописи, причем впервые светской, не связанной с практическими потребностями церкви. В болгарском искусстве той поры, как уже говорилось, трудно разграничить «верх» и «низ», искусство «ученое» и искусство народное, что, разумеется, не определяет собственно художественный уровень. Безымянные художники, среди которых были не только и, наверно, не столько зографы, сколько маляры-альфрейщики и просто любители, работали с такой наивной чистосердечностью и внутренней раскрепощенностью, что трудно не поддаться очарованию и своеобразной артистичности их незамысловатых произведений. Ни одно не повторяет другого, никаких образцов и шаблонов; момент импровизации с кистью в руке имел, по-видимому, первостепенное значение. С трогательным простодушием народных умельцев, нигде не учившихся и никогда не видевших искусство европейского толка, мастера алафранги пытаются передать линейную перспективу, не слишком огорчаясь неудачами и без смущения изображая каждый предмет со своей точки зрения; о воздушной перспективе не ведали и любую, самую отдаленную от зрителя деталь воссоздавали тщательно и во всех подробностях, обводя ее четким контуром.

Очевидно, между алафрангой и стенописями болгарского Возрождения есть общее, но в целом это явление вполне самостоятельное; разнятся они многим, в том числе и цветовым строем. В отличие от пестроты церковных росписей, насыщенных яркостью синих, красных, зеленых, желтых красок, алафранга пленяет неожиданной для той поры изысканностью тонкой, можно сказать, блеклой гаммы: розовое, голубое, серебристое, зеленовато-серое, кирпичное, и лишь изредка эта благородная сдержанность цвета, придающая росписям качества своеобразной монументальности и архитектурно-декоративной целостности, взрывается чистым и звонким трезвучием алого, синего, белого.

Сильный пожар, случившийся в 1846 году, значительно изменил облик старого Пловдива; в огне погибло немало зданий, в которых бывал или мог бывать Захарий Зограф. В числе оставшихся – построенный в 1829–1830 годах дом купца из Одессы Георгия Мавриди, где, к слову, в 1833 году останавливался прославленный французский поэт-романтик Ламартин: во время путешествия на Восток он заболел и несколько месяцев провел в Пловдиве. Дом торговца Степана Хиндлияна, возведенный в 1835–1840 годах, и поныне украшен чудесной алафрангой; известны даже имена художников, исполнивших в нем виды Константинополя, Венеции, Александрии и Копенгагена, – Мока и Мавруд из Чирпана. После пожара именитые пловдивцы отстраивали свои резиденции еще краше и роскошнее, и почти в каждом из них была алафранга. Таковы, к примеру, отстроенные в 1846–1848 годах мастером хаджи Георгием из села Косова дома негоциантов Георгади и Аргира Куюмджиоглу, принадлежащие к числу самых примечательных памятников болгарского Возрождения. Дом Куюмджиоглу одним крылом стоит прямо на Юстиниановой стене, сохранившейся со времени древнеримской Ульпии Тримонциум. Нижние и верхние отводы и овальные гостиные с прекрасными таванами, двенадцать жилых комнат и почти в каждой алафранга, сто тридцать окон, росписи стен в «помпейском» стиле, цветочные гирлянды и удивительный орнамент по черному на фасаде… – настоящий дворец! Несколько позднее были сооружены дома торговца Николы Недковича, Георгия хаджи Николаиди и другие, украшающие ныне заповедные районы старого города.

Впечатлений было много – ярких и волнующих, но со временем острота новизны несколько притупилась, и жизнь художника постепенно вливалась в новую, становившуюся привычной колею. Обзавелся Захарий и своим домом: несложное хозяйство холостяка вели экономка Мария и сменившая ее бабушка Султана, славившаяся искусством варить кофе, слуга Стойчо, характер и поведение которого доставляли зографу немало неприятностей и хлопот; есть упоминания и об учениках Трифоне и Цветане. При всей своей импульсивной эмоциональности, порывистости и безграничной преданности искусству Захарий оказался весьма практичным; об этом говорят и счетные книги, которые он аккуратно вел многие годы. Сохранились две тетради: одна за 1838–1839-й, а другая – за 1844–1849 годы, документы очень любопытные и красноречивые. Скрупулезно заносит он доходы и расходы, отмечает, сколько выдает на харчи, одежду, краски и сколько получает за иконы, кому и сколько дает в долг и за какие проценты; здесь же рецепты и адреса, поучения и молитвы.

Чувства одиночества и тоски по дому, видимо, не было. Захарий часто бывал в Самокове, а вскоре оттуда приехали Димитр и Зафир: им предстояло писать иконы для пловдивских церквей. Зафир ходил в греческое училище, а в остальное время помогал отцу. Тенку удерживали в Самокове малые дети, но она часто навещала мужа, сына, сестру, и Захарий всегда был рад ее видеть. Да и сам Захарий нередко покидал город ради поездок в Габрово, Сопот, Копривштицу, Пазарджик, на знаменитую осеннюю ярмарку в Узунджове близ Хаскова, что на пути из Пловдива в Адрианополь.

Пловдивские годы Захария Зографа до предела насыщены событиями, встречами, творческими свершениями. Но подлинная биография художника – это прежде всего его внутренний мир, его размышления, чувства, стремления, надежды, разочарования. Как и многое другое в биографии художника, все это осталось бы для нас совсем закрытым, если бы не сохранившаяся переписка Захария Зографа с Неофитом Рильским.

Написанные ровным и четким почерком Захария (каждая буквочка отдельно, а прописные особенно красивы – болгарской скорописи тогда еще не существовало), эти листочки – уникальные и драгоценные человеческие документы. Переписка длилась не менее восемнадцати лет: первое известное нам письмо Захария датировано 1835 годом, последнее – 1853-м, за несколько месяцев до смерти. Регулярной почты тогда еще не было, письма отправляли с оказией и нарочными, а почтарями были сплошь татары. Томясь в ожидании ответов, художник пишет своему учителю из Пловдива, Самокова, Габрова, из монастырей, где он работал, пишет всегда доверительно, с полной душевной открытостью. Но доверял только ему одному! Видно, были основания утаивать кое-что от любопытствующего ока: недаром болгары говорят, что «вола вяжут за рога, а человека за язык». Захарий иногда пользуется в письмах Неофиту тайным шифром:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю