355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Островский » Захарий Зограф » Текст книги (страница 11)
Захарий Зограф
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:33

Текст книги "Захарий Зограф"


Автор книги: Григорий Островский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Эти люди живут полнокровной жизнью, живут в конкретной природной среде. В той же композиции «Христос исцеляет…» левая сторона представляет собой легко и темпераментно написанный ландшафт; особенно много пейзажных, а также архитектурных мотивов в цикле «Детство Христа», состоящем из восьми сцен. Художник не помышляет прорвать стенную плоскость иллюзией глубокого пространства, но персонажи возникают и действуют уже не в условной и отвлеченной, а в довольно конкретной и убеждающей пространственной среде, хотя и решенной нередко весьма наивными средствами. В ее перспективных сокращениях, планах, мотивах, деталях живут воспоминания об эстампах европейских мастеров; видимо, многое здесь и от пловдивских уроков и советов французских наставников, еще больше – от собственных опытов, начатых в Пловдиве и Бачковском монастыре и продолженных здесь, в Рильском. Все это неотделимо одно от другого, тем более что перед нами не натурные штудии, но опыт образного постижения природы и законов ее изображения средствами монументальной живописи.

Если в росписях интерьера художники были все же более жестко связаны иконографическими и иными требованиями, то в открытой галерее сами сюжеты размещенных там сложных многофигурных композиций давали простор воображению и фантазии. Жаль только, что мы не имеем возможности с достаточной степенью вероятности и определенности выделить в этом замечательном живописном комплексе кисть Захария Зографа. Но сам факт соавторства вряд ли подлежит сомнению, и в таком случае следует говорить пусть не о персональной, но о «коллективной ответственности» самоковских живописцев. Захарий Зограф, писал А. Божков, «защищает здесь общие идеи болгарской живописи. <…> Он „сливается“ с тем, что создают остальные представители самоковской и банско-разложской школ, потому что использует ту же пеструю палитру, тот же штрих, ту же спокойную и закругленную линию, те же композиционные приемы, что и они. Его борьба во имя общей программы, однако, является выражением личной энергии – она не „растворяется“ в общей атмосфере» [7, с. 12]. Не растворяется, но существует в ней, составляя ее неотъемлемую частицу и одну из движущих сил, и потому не менее важно ощутить ту живую атмосферу, в которой жил и работал Захарий и где он состоялся как художник.

Несколько самых существенных моментов следует отметить, и один из них – это, если можно так сказать, «актуализация» искусства, стремление художников даже в рамках евангельской и библейской тематики сблизить его со злободневными, животрепещущими проблемами, придать композициям социальное, политическое и в то же время откровенно дидактическое, морализующее начало, своими средствами выразить демократическую природу освободительного движения в Болгарии середины прошлого столетия. Поэтому такой популярностью пользовались тогда сюжеты «Притча о бедном Лазаре» или «Архангел Михаил изымает душу богатого», в которых симпатии и антипатии авторов выражены ясно и однозначно. Сколько силы, экспрессии и праведного гнева, к примеру, в стремительном порывистом жесте и динамично наклонившейся фигуре архангела с мечом и распростертыми крыльями, поправшего нечестивого богача. Столь же впечатляюща и «Притча о бедном Лазаре», рассказанная очень простым, хочется сказать, разговорным языком и снабженная к тому же пространными надписями; мораль притчи понятна каждому зрителю, сочувствующему лежащему под оградой бедняку, язвы и раны которого лижут бездомные собаки, негодующему против пирующего богача. А «Страшный суд» – это уже целый нравственный кодекс, грозящий вечными муками блудницам, грабителям, лжесвидетелям (и «страннонеприимцам» – в славящейся своим гостеприимством Болгарии это смертный грех!).

Внешне правила и требования православной иконографии соблюдаются (росписи все-таки церковные, а не светские!), однако ее догматическая застылость решительно нарушена. У младенца-Христа в одной руке – скипетр вседержителя, а в другой – три житных колоса… Жизнь брала свое, и чтобы обрести взаимопонимание с болгарским крестьянином, ремесленником, торговцем, с их очень конкретными и прагматическими представлениями, столь далекими от схоластических или спиритуалистических догм, болгарский художник должен был говорить на одном с ними языке. Обличая распространенные в Болгарии суеверия и остатки языческой магии, он развертывает в сцене «Врачевание у ворожеи» галерею поразительно жизненных, выхваченных из натуры народных типов. Один везет больную жену в тележке, запряженной парой волов, другая женщина верхом, а муж ведет лошадь за поводья, третья поддерживает больного супруга; все они в крестьянских одеждах, с точно увиденными и переданными локальными особенностями, с выразительными жестами и минами на лице, а очень забавные черти – крылатые, хвостатые и рогатые – придают этой сцене скорее жизнерадостный, чем потусторонний характер. Элементы бытового жанра еще удерживаются в системе религиозно-нравоучительного искусства, но уже оставалось немного, чтобы, созрев и отделившись от корня, жанр обрел самостоятельное существование.

Новая тематика, а вернее, новые подходы к старым сюжетам предъявляли к художникам новые требования, выдвигали новые задачи, и те далеко не всегда были готовы их решать. Если традиционные библейско-евангельские композиции иконописцы выстраивали согласно не раз апробированным канонам, если в изображении всякого рода адской нечисти выручала богатая фантазия, истоки которой видятся в фольклорной демонологии, то там, где возникала необходимость в более строгих и основательных знаниях и навыках, болгарские зографы, не видевшие никаких учебных заведений, кроме килийных школ, оказывались перед неодолимыми преградами. Изображения обнаженных, например, в «Страшном суде» или «Мытарствах души», конечно, не выдержали бы и самой снисходительной критики с позиций академической науки. Но если бы на мгновение представить себе эти столь выразительные и трогательные в своей беззащитной наивности фигурки нарисованными и написанными по всем правилам пропорциональных отношений и пластической анатомии, разом пропало бы очарование, непоправимо нарушилась бы изначальная органичность действительно народной живописи, вышел бы из строя «механизм сцепления» всех ее компонентов и выразительных средств. Результат такого умозрительного допущения еще раз убеждает нас, что перед нами не только искусство переходной эпохи, исподволь осваивающее рубежи профессиональной, «ученой» живописи и потому весьма уязвимое для критики в промежуточной стадии, но по-своему целостная и завершенная система народного изобразительного искусства, реализующего свой эстетический потенциал по собственным закономерностям.

Все здесь взаимосвязано, и точно так же органично входят в эту систему такие категории народного мировосприятия, как оптимизм и жизнелюбие. Трагические и печальные по своему характеру сюжеты – «Страшный суд», «Мытарства души» или «Притча о бедном Лазаре» – начисто лишены апокалипсического отчаяния и церковного аскетизма; что бы ни писал болгарский зограф, он творил радость. Этот жизнеутверждающий пафос, обусловленный фольклорным способом образного мышления, в самые тяжелые времена поддерживал дух болгар.

В общем русле болгарской живописи национального Возрождения и по свойственным ей внутренним закономерностям совершалось и развитие ктиторского портрета, жанра, в котором Захарию Зографу довелось сказать особенно веское и незаемное слово.

К XIX веку практически во всех европейских странах ктиторский или донаторский портрет был пройденным этапом, анахронизмом, и лишь в Болгарии этот «светский элемент» средневекового религиозного искусства не только сохраняет жизнеспособность, но и получает новые импульсы расцвета и полнокровного бытия. Ктиторский портрет оставался неотъемлемой частью сложившейся системы церковной стенописи. Запечатлевая облик дарителей, жертвователей на храм как людей богоугодного деяния и достойного подражания благочестия, художники исходили из адекватных этой цели выразительных средств: мотив торжественного предстояния ктитора перед лицом бога и святых исключал всякую жанровость, бытовую трактовку сюжета, равно как и иллюзию пространства, но предполагал иератичность поз и жестов, подчиненность плоскости стены.

В конкретной ситуации Болгарии и болгарского искусства ктиторский портрет приобретает, однако, новые и притом существенные нюансы, новые ориентиры. В XIX веке ктиторами храмов – и об этом уже шла речь выше – были не цари и боляре, князья и правители, светские феодалы и высшее духовенство, а, как правило, чорбаджии, торговцы, мастера ремесленных цехов, разбогатевшие крестьяне. И это как бы сокращало дистанцию между их изображениями на церковной стене и рядовым, массовым прихожанином, низводило портретированных с высот почти богоравных, сообщало ктиторским портретам демократический, можно сказать, простонародный характер. В годы, когда болгар третировали как рабов султана, униженную, бессловесную, бесправную райю, увековечивание их становилось знаком не только личностного, но и национального самосознания, национального достоинства. Творчество болгарского художника эпохи Возрождения было решительно ориентировано на коллективный вкус и общественные потребности, а не на индивидуальное меценатство; сам по себе факт ктиторства не мог существенно влиять на характер портретного изображения. Захарию Зографу с его гражданственностью и обостренным интересом к конкретному человеку ктиторский портрет открывал пусть не безграничные, но достаточно широкие возможности.

Ктиторских портретов Захарий повидал немало: они были чуть ли не в каждой болгарской церкви, и Рильский монастырь не составлял исключения. В числе наиболее примечательных – работы Димитра Молерова. Еще в 1835 году он писал старцев Севастьяна и Серафима в пчелинской церкви, паломников Марию и Михаила в рильской часовне св. Архангелов. Право, не многое в болгарской живописи первой половины XIX века выдержит сравнение с образом Михаила из Тетевена, этого великолепного в своей поистине драматической выразительности, индивидуальной и национальной характерности пожилого, но крепкого и мужественного болгарина в черной шапке и синей одежде, с прорезавшими чело глубокими морщинами. Жена его, спокойная и смиренная, с большими темными глазами и прямым тонким носом на лице плавного овала, более идеализирована и иконописна. Судя по этим портретам, Димитр Молеров был, бесспорно, крупным и самостоятельным мастером, острым и одаренным портретистом. В часовне св. Ивана Рильского он оставил портреты ктиторов главного храма, нашего старого знакомого по Пловдиву и покровителя Захария Зографа Вылко Чалыкова и его жены Рады (1840), в часовне св. Николая Мирликийского портреты деда Яне и бабушки Стефаны (1841); особенно хороша бабушка Стефана, отличающаяся – при иератической условности жеста – психологической углубленностью образа.

Большой интерес представляют и другие ктиторские портреты в главном рильском храме – Лулчо Стефляка и жены его Гены из Копривштицы (1840), Петко Христова Дуганова и жены Рады (1844). Вопрос об авторстве, однако, остается открытым: приписывались они и Димитру Молерову, и Димитру Христову, и сыну его Зафиру, и Захарию Зографу, но к единому мнению исследователи так и не пришли. Такие же разночтения остаются и в отношении очаровательного портрета мальчика Йована Матеовича из Тетевена (1844) в преддверии часовни архангелов Михаила и Гавриила: назывались имена Димитра, Захария, Зафира. Мальчика, одетого в длинное узорчатое платье и курточку, художник поставил на стол или табурет, покрытый скатертью в цветах, в одну руку дал модель церкви, в другую трогательный букетик и все это изобразил на ярко-синем фоне. Контрасты и сопоставления ясных, насыщенных тонов, по-детски чистый и наивный лад этого образа оказались удивительно созвучными внутреннему миру ребенка.

И еще один детский портрет – Лазаря Арсениева, находящийся в нише окна на северной стороне главного храма. Из подписи на свитке узнаем, что портрет написан в 1847 году и что Лазарь – чадо ктитора Арсения хаджи Ценовича и жены его Марии. Мальчик – на вид лет десяти-двенадцати – изображен поколенно; одет он в отороченный лисьим мехом длинный кафтан – джулеп, на голове красный фес, а в руке букетик цветов. Тонкость и деликатность портретной характеристики, мягкость цветовых отношений побуждают видеть здесь кисть Захария Зографа, однако полной уверенности нет. (К тому же тогда пришлось бы передвигать хронологию пребывания Захария в Рильском монастыре.)

Безусловно достоверно авторство Захария Зографа лишь в отношении двух портретов. На одном из них, написанном в 1844 году на северном столбе, представлен самоковский митрополит Иеремия, бывший ктитором росписи куполов. Другой портрет находится в оконной нише южной стены храма. Надпись гласит: «Эта сторона изображает почтенных ктиторов из села Копривштица Г. Теодора X. Дугана и мать его Раду и супругу его Г. Теодору и Г. Стойчо Каравела и супругу его Неделю для душевного их спасения. 1844».

Перечислено пять человек, но на портрете только двое. Чем объяснить расхождение между надписью и портретом, сказать сейчас трудно. Кто же из них? Одно время высказывали мнение, что это Стойчо и Неделя, родители будущего писателя, классика болгарской литературы Любена Каравелова. От этой гипотезы пришлось, однако, отказаться, поскольку в 1844 году Стойчо было тридцать два года, Неделе – двадцать восемь, а изображенные явно старше; графический эскиз неосуществленного ктиторского портрета сохранился среди рисунков Захария Зографа и сейчас он в Национальной художественной галерее; наиболее вероятно, это и есть Каравеловы. А в рильском храме изображены копривштицкий прасол, или джелепин, Теодор (Тодор) Христов Дуганов и его жена Теодора, племянница Вылко и Стояна Чалыковых. (Относительно личностей портретированных долгое время существовали разночтения, но сейчас можно считать, что они установлены.)

Этот большой, почти в натуральную величину, двойной портрет – одно из высших свершений Захария Зографа. На светлом фоне серебристо-синеватых и сизо-оловянных тонов четко выделяются фигуры Теодора и его жены; одна рука на груди, в другой четки – знак благочестия. Оба в традиционной народной одежде, он в белых чулках и черных башмаках. Облик женщины менее характерен и, видимо, идеализирован. Зато Теодор – это яркий и впечатляющий образ, наделенный несомненным портретным сходством и индивидуальной характерностью, образ в одно и то же время исторически достоверный, типический и обобщенный: именно таким – сильным телесно и духовно, не витающим в эмпиреях, но прочно стоящим на земле, практичным и предприимчивым, упорным в достижении цели, приверженным к патриархальному укладу, исполненным сознания личного и национального достоинства – представляется болгарин эпохи национального Возрождения. Такими во многих отношениях были и сам Захарий Зограф, и люди его окружения, и созданный им образ Теодора Дуганова.

По своему колористическому решению этот ктиторский портрет, равно как и большинство других в рильском храме, существенно отличается от остальной стенописи. Если росписи буквально ошеломляют сильными и нередко резкими цветовыми контрастами, сопоставлениями ярких, насыщенных – без оттенков – локальных тонов, то портреты написаны, как правило, почти монохромно и, во всяком случае, очень сдержанно, мягко и гармонично, со множеством тонких и нежных нюансов. Вряд ли это случайность или только авторский вкус. Вероятно, художник таким живописным приемом указывал на различие между ктиторами как «простыми смертными», с одной стороны, святыми и другими персонажами библейской и евангельской истории – с другой. Но возможно и иное объяснение. Развитие ктиторского портрета в середине XIX века вело к его обособлению и выделению из сложившейся системы религиозной монументальной живописи в самостоятельный жанр; колористические различия и были одним из проявлений этого процесса.

Рильский монастырь воспринимался современниками как символ духа народа, его национального самосознания и воли к освобождению, его права на свой язык, веру, культуру, искусство. Создание монастыря в тех условиях стало не только творческим, но гражданским подвигом болгарских строителей, зографов, резчиков. Утверждаемая ими «болгарскость» пронизывает этот величественный ансамбль, все его целое и все части – от архитектуры до орнамента. Множество болгар переступали каждодневно пороги соборной церкви и монастырских часовен, и со стен смотрели на них персонажи библейских и евангельских сказаний, в которых они узнавали своих современников и соотечественников, смотрели ктиторы – болгарские крестьяне, ремесленники, купцы, священники, на средства которых был воздвигнут и украшен монастырь, болгарские святые и мученики – Иван Рильский, Давид, царь Болгарский, Гавриил Лесновский, Иоаким Осоговский, Георгий Софийский, Лазарь «из села Дебелдел Свивлиевской околии», Анастасия Тырновская, Димитр Бессарабский, Игнатий из Стара-Загоры и другие; рядом с ними герои и мученики русской истории и русской церкви – Александр Невский, Борис и Глеб, Дмитрий Ростовский, Антоний и Феодосий Печерские.

Эти имена и эти лики значили для болгарина прошлого столетия больше, чем мы обычно себе представляем: для них это были реально существовавшие герои и жертвы борьбы с поработителями. Каждый знал трогательную и трагическую историю дочери бедного крестьянина Златы: влюбленный в нее иноземец прельщал болгарскую красавицу богатством, родители и сестры принуждали ее к согласию, но Злата осталась твердой в вере и целомудрии и была в 1795 году изрублена мечами. Восемнадцатилетнего Георгия Нового Софийского сожгли заживо в 1515 году. Георгия Новейшего Софийского, «красивого, как Иосиф Прекрасный», замучили в 1534 году, ремесленника и торговца Николу Софийского хитростью и обманом обратили в мусульманство, надругались и забили камнями в 1555 году. Их жития преисполнены ужасающих подробностей страданий, жестокостей, описаний темниц и мученических, но героических смертей, и каждый знал их с детства; «Житие св. Николы Софийского», ярко и художественно написанное в XVI веке Матеем Грамматиком, пользовалось особой популярностью.

А многие болгарские святые были современниками Захария Зографа в самом прямом значении. Так, например, Онуфрий Габровский, принявший постриг в Хилендарском монастыре на Афоне и не устававший обличать насильников, в 1818 году был обезглавлен в тюрьме Муселима. Игнатия Старозагорского, племянника того самого монаха Игнатия – разбойника Ивана Калапчи, портрет которого находится в церкви св. Луки, удушили в 1814 году, Лука Одринский и Лазарь из Габрова погибли в 1802 году, Прокопий Варненский в 1810-м, Иван Тырновский в 1822-м, а Константин Софийский и Рада Пловдивская – уже в середине XIX века.

Все это имело тогда огромное значение, но, наверное, не менее важно ощутить царившую в Рильском монастыре эмоциональную атмосферу, тот настрой, который не всегда просто выразить словами и который тем не менее определяет содержательность и силу воздействия архитектурно-живописного образа.

Аркады и балконы монастырских корпусов, полихромия и орнаментальный декор зданий создают празднично-приподнятый лад архитектурной среды. Особенно большое впечатление производят нартекс и интерьер церкви – ликующий мажор сине-красно-золотого трехцветья, тем более мощного, что звучит он во всю силу немногих, но чистых, ярких и насыщенных локальных цветов.

Русскому зрителю эти росписи напомнят ярославские, костромские или ростовские храмы XVII века с их обмирщенной жизнерадостностью, фрески той поры, богатые живыми и наблюденными подробностями увлекательного повествования. Сходство усиливается и некоторой станковой самоценностью отдельных композиций, подчеркнутой обрамлением каждой из них; ярусной структурой стенописи, располагающей эти сцены в протяженные ленты; очень плотным, почти без разреженности, заполнением росписью всех стен, куполов, столбов, сводов; художники словно страшатся пустот, и если где-то нельзя написать композицию или фигуру, свободную плоскость покрывают орнаментом.

Близость эта, видимо, не совсем случайная; совпадение возникло в силу известной аналогичности стадиального развития русского искусства XVII и болгарского первой половины XIX столетия. Это было время последнего подъема и одновременно кризиса, ломки средневековой системы культового искусства, вызревания в его недрах предпосылок и элементов нового, светского искусства, интенсивного воздействия на него, с одной стороны, фольклорной культуры народных масс, причем не только деревни, но и города, а с другой – западноевропейского искусства, зарождения портрета и других жанров, расширения диапазона тем, сюжетов, выразительных средств. Очевидно, между русским XVII и болгарским XIX веком было больше отличий, чем сходства, и все же такая параллель представляется правомочной, тем более что многие памятники той поры, и в частности ансамбль Рильского монастыря, дают интересные и во многих отношениях убедительные подтверждения этому.

Секрет обаяния рильских росписей, думается, не только в признанном мастерстве исполнения, но и в той жизнерадостности, наивности и чистосердечии, которые идут от народного мироощущения и народного творчества. Нет, разумеется, художники были по-своему искушенными профессионалами, а не «самоучками», и тайны зографского ремесла были им открыты. В болгарском искусстве той эпохи сложилась, однако, весьма своеобычная ситуация, когда универсалии старой, испытанной временем и основанной на византийских канонах системы религиозного искусства были подорваны и утратили свою монолитность и всеобщность, а новая система, будь то академическая или же исходящая из воспроизведения жизни в «формах самой жизни», еще не сложилась и не утвердилась. Между тем природа искусства не терпит вакуума, и в образовавшийся разлом свободно и естественно проникают импульсы народного творчества с присущими художественному примитиву «неумелостью» и свободой, пусть даже относительной, от правил школьной науки, свежестью и наивной непосредственностью восприятия мира, стихийным постижением сущности вещей и явлений, наконец, тем органическим жизнелюбием, которое пронизывало самую ткань образа. Если «сверху» довлела великая, но уже исчерпывающая себя традиция средневекового искусства, а «сбоку» шли влияния западноевропейской классики, то «снизу» пробивалась мощная и жизнестойкая стихия народного примитива, укоренившаяся в низовых пластах крестьянско-ремесленной иконописи, алафранге, самоковской и рильской гравюре и выходившая в сферу монументальной и станковой живописи.

Стенописи Рильского монастыря, и в частности работы Захария Зографа, бесспорно, нельзя признать чистым примитивом; это по-своему профессиональная и традиционная живопись. Но примитив или, если брать шире, народное эстетическое сознание входят в самовосприятие и отображение художниками мира, в структуру создаваемых ими образов. Возникает тот неделимый синтез, который сообщает искусству болгарского Возрождения своеобразие и неповторимую прелесть оригинального, значительного и по-своему цельного и завершенного явления. И в этом же единстве – одна из самых существенных и привлекательных, одна из самых оригинальных особенностей искусства Захария Зографа.

Осенью 1845 года Захарий возвращается в Самоков. Рильская эпопея – во всяком случае для него – завершилась. Работы в главном храме и часовнях продолжались до 1848 года, да и позднее в монастыре и окрестных церквах находилось применение зографскому искусству. Так, в 1862 году кто-то из земляков Захария покрыл своды и фасады Дупницких и Самоковских ворот очаровательной росписью, еще раз подтвердившей заслуженную популярность самоковской франги: фантастические здания, беседка, увитая лозой, фонтаны и чешмы, река и плавающая в ней рыба, олени, птицы, клюющие виноград, цветы в гирляндах и вазах-амфорах… И здесь же сабли и пистолеты, библейский Самсон, разрывающий цепи и побеждающий льва, снова лев, но уже как символ порабощенной болгарской силы – с человеческой головой, на цепи и в кандалах… (Такой же лев с хвостом трубой и грустными человеческими глазами, на фоне пейзажа с башнями и оленями изображен в 1844 году на внешней стене монастырской звонницы.) Посредством наивных и понятных всем и каждому символов, бесхитростным языком народной живописи художник говорил о рабстве и унижении, тревогах и надеждах на грядущее освобождение.

Тогда же, в 1862–1863 годах, сын Йована Иконописца Никола Образописов, уже давно не ученик, но зрелый и признанный мастер самоковской школы, учитель и наставник сына Захария Зографа Христо, исполнит на стене церкви апостолов Петра и Павла подворья Орлица многофигурную композицию «Перенесение мощей св. Ивана Рильского из Тырнова в Рильский монастырь». Произведение младшего современника Захария станет, по существу, одной из первых в болгарской живописи исторических картин, и в то же время это жанровая, бытовая сцена, в которой наряду с монахами и священниками в качестве героев искусства впервые выступят болгарские крестьяне, одетые к тому же в современные художнику национальные костюмы.

Время донесло до нас живые голоса современников, видевших Захария Зографа за работой в Рильском монастыре. И хотя имя художника не выделено из среды его товарищей и соавторов, эти свидетельства можно рассматривать как первые суждения критики о нем.

Одно из них принадлежит В. Григоровичу, посетившему Болгарию и Рильский монастырь в 1845 году. В опубликованных им в «Московских ведомостях» за 1853 год заметках говорится: «Из его архитектуры и убранства можно сделать вывод о многочисленных дарованиях и вкусе трудолюбивого народа.<…> Стенная живопись не только не пестра, как на Афоне, но носит даже отпечаток весьма заметного стремления к изящному» [27, с. 128].

Другое свидетельство – в «Описании Рильского монастыря», составленном позднее Неофитом Рильским: «…и когда кто-то впервые войдет в церковь, если случится ему посмотреть прямо на церковную стенопись, и если он поднимет голову, он забудет все и долго-долго будет ненасытно глядеть на эту красоту, которой не видывал нигде и никогда в своей жизни… и трудно будет ему оторваться и склонить голову, настолько его очарует это прекрасное и разнообразное церковное изображение…» [58, с. 76–77].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю